Объяснять пришлось Сирен, потому что Гастон, как всегда в присутствии дяди, не только утратил свое внешнее обаяние, но и почти лишился дара речи Жан Бретон, отец Гастона, вошел, пока она рассказывала. Когда Сирен закончила, мужчины посмотрели друг на друга.

Они были похожими и все же разными. У обоих глаза голубые, словно небо в летний день, одинаковые грубо высеченные лица и мощные плечи, раздавшиеся за годы плаванья на лодках разных типов и размеров по извилистым рекам от их родины в Новой Франции до залива. И одеты они были одинаково в простые миткалевые рубашки, заправленные в свободные шерстяные панталоны ниже колен и индейские мокасины без чулок. Но на этом сходство и кончалось.

Пьер был повыше, с широкой грудью, темно-каштановыми волосами, тронутыми сединой и отпечатавшимися на лице глубокими следами былых горестей Жан был посветлее, его волосы пышно вились. Глаза часто искрились весельем, он любил носить шейные платки в крупный желтый и красный Горох к рубашкам в полоску ярких тонов, а на голову надевать вязаную шапку, украшенную болтавшейся кисточкой. Он не был таким серьезным, как старший брат, любил потанцевать и мог иногда, поддавшись уговорам, сыграть на концертине.

Несмотря на это оба держались вместе плечо к плечу. Оскорбить одного значило оскорбить обоих, завоевав расположение одного приобрести и другого в союзники. Они были миролюбивы и законопослушны, пока законы были справедливыми, но пренебрегали мелкими правилами. И всегда и неизменно были честны.

— Давайте глянем на этого господина, — сказал Пьер, когда Сирен закончила рассказ.

Он взял свечу и тяжелой поступью направился в закуток, который Сирен называла своей комнатой. Высоко подняв свечу, он откинул тускло-коричневую занавеску — единственную уступку ее уединению, и посмотрел на лежавшего без сознания человека. Сирен последовала за ним вместе с остальными. Рядом с ней что-то чуть заметно зашевелилось, и, обернувшись, она увидела, как Жан Бретон перекрестился, разглядывая длинное тело на лежанке. Она нахмурилась, смутившись, когда уловила на его лице почти суеверный ужас. Поймав ее взгляд, отец Гастона выдавил из себя улыбку и пожал плечами, отворачиваясь.

— Да, это Рене Лемонье, — сказал Пьер. Они с братом снова обменялись долгим взглядом.

— А вы думали, кто-то другой?

Было тут что-то, чего Сирен не понимала. Подозрение заставило ее сказать резко.

Старший Бретон повернулся с бесстрастным лицом.

— Возможно. Но скажи-ка мне, как получилось, что он оказался здесь? Почему его не отнесли на берег, а потом туда, где он живет?

— Помощь я бы искала целую вечность, а ему она требовалась немедленно.

— Но для этого был Гастон. Разве не так?

Гастон ловил ртом воздух, как выброшенная на берег рыба. Сирен бросила на парня уничтожающий взгляд и ответила вопросом на вопрос:

— Вы не хотите, чтобы Лемонье находился в лодке?

— Мне не нужен здесь ни один мужчина, как тебе прекрасно известно, особенно такой пройдоха, как этот.

— Но он не в том состоянии, чтобы его опасаться!

— Они всегда опасны, такие типы, даже в могиле. Ну, Гастон, ты ведь помогал Сирен, а? Ты позволил ей принести сюда этого человека?

Гастон был не способен лгать; это была одна из самых привлекательных черт его характера. Он, конечно, мог преувеличить прелести некоторых женщин, но то другое дело. Видимо, для него все женщины действительно были красавицами.

Он опустил кудрявую голову.

— Я не сидел здесь все время, дядя Пьер.

— Вот как.

— Я отлучился только на полчасика, не больше! Откуда мне было знать, что Лемонье швырнут в реку?

— Ты бы увидел, если бы сторожил.

Эти спокойные слова звучали приговором. Наказания не избежать. Терпение Сирен лопнуло.

— Какая разница? Человек здесь, и он тяжело ранен! Мы должны что-то сделать — послать за доктором или, по крайней мере, сообщить кому-нибудь, что случилось.

— Она права, — сказал Жан, глядя на брата. — Нельзя позволить ему умереть.

— Боюсь, что так, — вздохнул Пьер. — Гастон, за доктором.

Врач, человек с сомнительными знаниями, зато большой любитель бренди, был единственным, кого удалось убедить принять пост, равносильный ссылке. Он явился поздним утром, снял наложенную Сирен повязку и заменил другой, почти такой же, осмотрел язык и белки пациента, объявил, что у него жар, сделал ему сильное кровопускание и удалился.

Он не ошибся насчет жара. Днем температура упорно повышалась. Сирен обтирала лицо и верхнюю часть тела холодными мокрыми тряпками, чтобы сбить ее. Ее тревожила его неподвижность и бесчувственность, и, хотя она продолжала заниматься своими обычными домашними делами — стряпала, стирала и убирала, — ее снова и снова тянуло опуститься на колени возле его постели.

Странно, но, пока Рене Лемонье лежал здесь, она не могла думать о нем как о развратнике и негодяе. Такая сила была в его лице, в квадратной челюсти и выступе подбородка. Высокий лоб говорил о незаурядном уме. Линия рта была четкой и с одной стороны отмечена полукруглой бороздой, как будто он улыбался, но в ее крутых изгибах не было ничего чувственного. Его тело не выдавало избалованного человека: плечи и грудь перевиты мускулами, а

живот плоский и твердый, как железо, — ни унции жира.

Она расчесала его волосы, когда они высохли, надеясь, что он тогда будет выглядеть не таким изможденным. Это оказалось легче, чем она ожидала, потому что они были коротко стрижены, чтобы убираться под парик, который он носил, должно быть, по привычке, — несомненно, именно парик не дал проломить ему голову; он, наверное, свалился с него, когда Рене упал или когда его бросили в воду. Жаль, что он закрывал свои волосы, — мягкие, блестящие иссиня-черные волны льнули к ее пальцам, когда она зачесывала их наверх, убирая с лица.

В тот день Бретоны не покидали лодку, оставались рядом — чинили ловушки, плели сети, выстругивали колышки и другие полезные мелочи. Гастон ходил подавленный. Никто не обмолвился, какое наказание определили ему за нарушение своих обязанностей, но прошедшей ночью старшие уводили его на берег, и теперь он двигался с некоторым напряжением, а, садясь, опирался на спинку стула с величайшей осторожностью.

Доктор снова явился в сумерках, суетясь еще больше, чем прежде. Он взял на себя смелость, заявил он, сообщить губернатору и его супруге о местонахождении мсье Лемонье и получил особое распоряжение употребить все свое искусство, чтобы поставить его на ноги.

— Я уверена, вы и так собирались это сделать, — сказала Сирен, стоя над ним, когда он сел и начал доставать из своего саквояжа скальпель и чашку для сбора крови.

— Ну да, разумеется. Мне хотелось бы оправдать ожидания губернатора.

— А как насчет месье Лемонье?

— Простите?

— Ваша неловкость опечалила бы его не меньше.

— Да, да. Теперь будьте так добры отойти.

— Почему?

Она не могла оставить Лемонье на милость доктора. Взглянув на лезвие скальпеля с ржавыми пятнами, она ощутила непонятную дрожь, как будто нож должен был вонзиться в ее тело.

— Вы побледнели, мадемуазель. Вид крови многим противопоказан, и мне не хотелось бы приводить вас в чувство.

— Это не от крови, а от вашего скальпеля, — отозвалась она. — Вы уверены, что еще одно кровопускание необходимо? Он и так уже потерял много крови.

Доктор, маленький человечек в огромном парике с затянутой в сетку косичкой, выпрямился.

— Вы ставите под сомнение мой способ лечения, мадемуазель?

Сирен не сдавалась.

— Если это необходимо…

Доктор отвернулся и побросал свои инструменты обратно в саквояж.

— Я этого не потерплю. Или вы уйдете, мадемуазель, или я.

Сирен посмотрела в другую комнату, но Бретоны занимались своими делами, как будто не замечая возникшего конфликта. От них ей помощи не дождаться. На нее ложилась ответственность за человека на этой постели. Она повернулась к доктору и скрестила руки на груди.

— Вы поступите так, как должны поступить, и я тоже.

— Прекрасно. Это будет на вашей совести. Я ухожу.

Доктор взял свой саквояж и вышел, широко шагая, расправив плечи и вздернув голову. Через секунду лодка осела и снова всплыла — он сошел на берег.

Сирен с замиранием сердца смотрела на Лемонье. Она лечила Бретонов, когда они изредка болели, например, когда у Пьера случались приступы малярии или когда кто-нибудь из них зашибал палец или злоупотреблял выпивкой, но она понятия не имела, что делать при более серьезных травмах. У нее были кое-какие травы, купленные на рынке у женщин индейского племени чокто, хотя она не слишком верила в их силу. Рене Лемонье был крепким человеком и, если бы раны не загноились, несомненно, поправился бы с ней или без нее. И все же страшно было думать, что его жизнь находится в ее руках.

С наступлением вечера в комнатке становилось темнее и прохладнее. Сирен присела возле лежанки и накрыла стеганым одеялом руки больного. Она склонилась над ним, чтобы подвернуть одеяло под плечо, и в этот момент он заговорил.

Я у вас в долгу, мадемуазель. Я как раз прикидывал, перерезать ли этому напыщенному господинчику глотку его же грязным ножом или просто сломать ему руку, и сомневался, хватит ли у меня хоть на что-нибудь сил.

Она поспешно откинулась назад.

— Вы пришли в себя!

— Почти, — согласился он, не открывая глаз.

— Она с трудом овладела собой.

— Вы не должны тратить силы на разговоры. У меня там варится мясной бульон. Подождите, сейчас принесу.

Тень улыбки скользнула по его лицу.

— На меньшее я не гожусь, и уж, определенно… на большее тоже.

Ну, разумеется, как это ей пришло в голову сказать такую глупость? Она налила бульон в деревянную миску, в спешке выплеснув половину. Она никак не могла отыскать ложку и чистое полотенце, чтобы постелить вместо салфетки, а когда пошла обратно к загородке, чуть не налетела на груду перепутанных сетей рядом с табуреткой Жана.

— Осторожно, — сказал Жан предостерегающе, но со скрытым удовольствием.

Сирен взяла себя в руки. Что это с ней? Лемонье вовсе не умрет, если она не даст ему бульон сию же секунду. Замечательно, что он ожил, но вряд ли стоило из-за этого терять хладнокровие.

— Он очнулся, — сказала она как можно более будничным голосом.

Жан широко раскрыл глаза.

— Кто?

— Прекрасно знаете, кто! Лемонье. — Она бросила на него испепеляющий взгляд.

— Никогда бы не догадался.

Она прошла мимо, не говоря больше ни слова и не посмотрев на остальных, хотя чувствовала-на себе их взгляды, когда уходила за занавеску.

Рене лежал, повернув голову к входу. Он наблюдал, как она ставит миску и берет подушку, чтобы подложить ему под голову и плечи. Когда она зачерпнула ложку дымящейся жидкости и поднесла к нему, он посмотрел на ложку, потом на нее и открыл рот.

Его не кормили с ложки с тех пор, как пятилетним ребенком он болел корью. Ощущение было странным, но не противным. Он понимал, что должен бы протестовать, но не находил сил. Что-то волновало его в этой женщине, так непринужденно поившей его бульоном. Она не носила чепца, головного убора, который обычно прикрывал женские волосы днем, — это признак распущенности. И хотя сейчас на ней поверх рубашки был надет полосатый корсаж, ему казалось, что он помнит ее без него, и помнит, как сквозь ткань просвечивал нежно-розовый сосок. Она находилась с ним наедине, в этой комнатке, где он лежал под одеялом голый, как новорожденный младенец, и ничем не выдавала своего волнения. В таком случае, она, должно быть, была чем-то вроде шлюхи.

И в то же время на нежном овале ее лица не было ни намека на краску, ее кожа дышала здоровьем, говорившем о здоровом питании и долгом, спокойном сне по ночам. Во взгляде, когда она смотрела на него, не было ни тени кокетства, а проворными деловитыми движениями она напоминала сестру милосердия.

Однако она была совершенно не похожа на монахиню. Наоборот, было что-то от ангела Боттичелли в чертах ее лица и золотистых прядях, выпавших из прически ей на щеки. Или если не ангела, то от его картины «Весна», женской сущности весны. Пораженный, Рене оборвал свои мысли. Обычно он не склонен к таким сентиментальным фантазиям. Должно быть, он потерял больше крови, чем предполагал. Тем не менее, он достаточно пришел в себя, чтобы понять, что сидевшая возле него женщина была необычной.

В женщинах Луизианы иногда нелегко было разобраться. Большинство придерживались принятых правил поведения, но время от времени появлялись и такие, что осмеливались претендовать на независимость. Это происходило из-за того, что женщин было мало, и, поскольку их не хватало, те, что были доступны, ценились высоко. Так как мужчины ради удовлетворения своих желаний готовы были бы простить что угодно, приличия упали до предела. Лучше было соблюдать осторожность.

Он подождал, пока бульон кончился, и она собралась встать. Тихим голосом он спросил:

— Кто вы?

Сирен чувствовала, что он изучает ее, и что щеки ее вспыхнули жарким румянцем. Она назвала свое полное имя, нагнулась стереть каплю бульона у него с груди и только потом встретилась с ним взглядом.

Он долго смотрел на нее с бесстрастным лицом. Наконец опустил глаза, и у него вырвался тихий звук, то ли смех, то ли вздох:

— Мадемуазель Нольте, разумеется, — прошептал он, — кто же еще?

Двое суток из раны Рене сочились кровь и гной, и в это время казалось опасным тревожить его. На третий день Сирен стала сомневаться, не будет ли ему удобнее в его собственной квартире, чем на жестком ложе у нее под гамаком. Конечно, ей самой было бы гораздо лучше, если бы он ушел, она бы снова стала хозяйкой. В своей комнате, и ей бы не приходилось соблюдать осторожность, чтобы не будить ею, ложась спать или одеваясь по утрам.

Нельзя сказать, что он причинял много беспокойства. Из-за высокой температуры он почти все время спал, просыпался лишь для того, чтобы поесть тушеного мяса и рыбы, которые она готовила для всех. Гастон мыл его и обслуживал его более интимные потребности в качестве дополнительного наказания за то, что отлучился со своего поста. И все-таки само присутствие Лемонье держало всех в постоянном напряжении. Он мог слышать каждое произнесенное слово, если бы потрудился прислушиваться, и, поскольку Пьер настоял, чтобы занавеска, отделявшая пристройку, была все время поднята с одной стороны, мало что можно было утаить от его взгляда. Сирен не удивилась, когда утром на четвертый день Пьер позвал ее сойти на берег.

— До каких пор он будет торчать у нас? Разве больше некому озаботиться нем, ему некуда пойти?

При ярком свете зимнего дня на его обветренном лице обозначились морщины, которых она прежде не замечала. А в глубине голубых глаз застыла тень былой скорби — она видела ее и прежде, но никогда не осмеливалась спросить о ее причине.

— Я не знаю, господин Пьер, — ответила она, обращаясь к нему так, как он сам предложил ей называть себя, когда она впервые появилась у них. — Я могу спросить.

Он пыхнул тростниковой трубкой.

— Мне не жалко места, но это должно же когда-нибудь кончиться.

— Многим из тех, кто приезжает в колонию, некому помочь, когда они больны.

— Для этого существует больница сестер-урсулинок.

В его голосе звучали настойчивость и суровость, заставившие Сирен внимательно посмотреть ему в лицо.

— Чего вы опасаетесь? Вы думаете, те, кто пытался убить его, могут прийти за ним сюда?

— Я думаю, ему следует находиться среди своих и подальше от тебя, милая.

Это выражение привязанности в сочетании все с тем же настойчивым предостережением убеждало. Сирен фыркнула.

— Вы просто помешались на этом.

— И не без оснований.

— Не понимаю!

— Взгляни в зеркало.

Она с улыбкой покачала головой.

— Бедный господин Пьер! Что за судьба — взвалить на себя заботы о чужой дочери, которую подкинули в ваш дом, словно кукушонка.

Его глаза потемнели, он обнял ее за плечи.

— Никакой ты не кукушонок. Кто это сказал? Гастон?

— Незачем говорить, я и так чувствую.

— Не надо. Заботиться о тебе для меня радость.

— Я дал слово твоей матери.

Значит, вот как это было. Ее мать, которая слегла не только из-за лихорадки, подхваченной на корабле, но и от позора, что муж ее попал в ссылку, умерла на руках у Пьера, а отец Сирен в это время где-то бурной попойкой отмечал их благополучное прибытие в колонию.

Сирен никогда толком не понимала, как случилось, что ее отца отправили в Луизиану, но она знала, что только влияние родственников матери спасло его от долговой тюрьмы. Она прекрасно помнила скандалы по поводу того, отправляться ли им с матерью в Новый Свет вместе с ним. Дедушка Сирен, купец, сколотивший свое состояние на торговле мехами в Новой Франции и на склоне лет оставивший ее, вернувшись в Гавр, хотел, чтобы дочь бросила мужа, — пусть плывет один. Тяготы жизни в этой суровой стране свели в могилу его жену, говорил он; он не мог вынести мысль, что его дочь отправится туда, чтобы испытывать такие же лишения, когда он считал, что она наконец-то убережется от них во Франции. Но мать Сирен была непоколебима, она ни за что не позволила бы мужу отправиться в ссылку без своей поддержки. Она давно сделала свой выбор, говорила она, и не отречется от него теперь. Это решение обошлось им дорого — от них отреклись.

Сирен посмотрела на человека, который за прошедшие три года был для нее отцом в гораздо большей мере, чем ее собственный.

— Вы должны хотя бы иногда позволять мне поступать по-своему.

— Здесь у тебя нет такой возможности.

— Я знаю, в колонии существуют только шлюхи, жены и монахини. Я не гожусь, как вы говорите, ни в первые, ни в последние, но ведь вы не подпускаете ко мне мужчин, чтобы я могла стать женой.

— Нет человека, который стоил бы этого.

Аргумент был знакомый. Она вздохнула и, не ответив, отвернулась. Она могла бы сбежать от Бретонов когда угодно, по-настоящему ее не привязывало к ним ничего, кроме долга и, наверное, любви. Но что ее ждало? Она могла бы вступить в связь с каким-нибудь офицером, стать его любовницей, в городе многие женщины так жили. Нет, даже если бы это не было противно ей самой, она бы все равно не смогла. Бретоны разочаровались бы в ней, она не могла так обойтись с ними, ведь у нее не было другой семьи, кроме них.

— А этот Лемонье тем более не стоит, — сурово продолжал Пьер.

Сирен устало пожала плечами.

— Поскольку я сомневаюсь, что он вообще когда-нибудь обратит на меня внимание, вам нечего беспокоиться.

— Внимание-то он обратит, но не более того пока я жив.

— Вы невыносимы!

— Я знаю мужчин, а ты нет, милая. Теперь пойди и спроси Лемонье, когда он нас оставит.

Рене не спал, когда Сирен вернулась в каюту. Увидев, что он лежит, опираясь на изголовье, и глядит, как она входит, она подумала, мог ли он слышать ее разговор с Пьером Маловероятно, но все же под его взглядом она ощутила неловкость. Она искала предлог, чтобы завести разговор о том, что ей велели, но ничего не приходило в голову. Отойдя к кухонному столу, она вернулась к занятию, которое прервал Пьер, и продолжала крошить хлеб для пудинга.

— Как вы себя чувствуете? спросила она, когда стало уже невозможным хранить молчание.

— Лучше. Я пытаюсь вспоминать. Кажется, это вы меня вытащили из реки?

Он говорил тихо, но достаточно отчетливо и внятно. Впервые он произнес что-то, кроме самых простых и необходимых просьб. Он действительно поправлялся Торжествующая, и радостная улыбка появилась у нее на губах, и она бросила на него быстрый взгляд, прежде чем ответить.

— Лучше сказать выволокла.

— Я бы не сказал, что вы на это способны. Вы не такая крупная женщина.

— Я сильнее, чем кажусь, но боюсь, синяков у вас, наверное, прибавилось.

— Какое это имеет значение в сравнении с тем, что вы сделали для меня? Только странно — до макушки не дотронуться, болит, чуть ли не больше, чем дыра в спине.

Он пробежал пальцами по волосам, сморщившись от боли.

Сирен помедлила и сказала напряженным голосом.

— Боюсь, и это моя вина. Не так легко было найти, за что ухватиться.

Замешательство исчезло с его лица.

— Тогда, пожалуйста, забудьте мои жалобы. Давно уже я никому не был так обязан. Мне трудно найти слова, чтобы поблагодарить вас.

Они смутилась, непонятно почему. Приняв беспечный вид, она высыпала хлебные крошки в кастрюлю, взяла несколько яиц и начала разбивать их одно за другим.

— Не нужно об этом беспокоиться. Я это сделала из-за вашего камзола.

— Моего камзола? — Он был совершенно сбит с толку.

— Я заметила серебряные галуны. Я такими вещами не пользуюсь, но за камзол с таким украшением я могла бы выменять ткань на три новые рубашки — по одной Пьеру, Жану и Гастону — и еще воскресный корсаж себе, а может быть, даже и пару настоящих туфель.

В его глазах медленно засветилась улыбка, пробиваясь серебристым сиянием сквозь серый цвет, словно солнце из-за тучи. С тихим восхищенным смехом он повторил:

— Ради моего камзола.

— Понимаете, я думала, вы были мертвы.

— Да, кажется, понимаю. Я ценю вашу услугу гораздо выше, уверяю вас, но камзол — ваш.

Она подняла на него широко раскрытые глаза.

— О нет, я не могу теперь взять его.

— Почему же?

— Это было бы несправедливо.

— Я дарю его вам в знак благодарности, и вместе с ним все, что вам могло бы на мне понравиться. Хотя было бы чудесно, если бы вы мне оставили брюки.

Он поддразнивал ее. Она снова занялась своим делом, поджав губы.

— Думаю, уж это я могу оставить вам.

— При одном условии.

Она оторвалась от стола.

— Да?

— Вы не должны никому рассказывать, почему помогли мне. Это был бы слишком тяжелый удар для моего самолюбия.

Нетрудно было понять, почему его так любили женщины. Не только потому, что он был высок и красив, а в его низком голосе звучали ласкающие нотки, проникая, кажется, в самую душу. И не только из-за его манеры держаться — хотя, если даже сейчас, когда он лежал с раной в боку, в рубашке и брюках, помятых в тех местах, где она пыталась отмыть кровь, укрытый медвежьей шкурой, побитой молью, он был неотразим, каким же ослепительным он должен был быть здоровый, облаченный в парчу и тонкое полотно. Его улыбка была сердечной, внимание тревожаще пристальным, а в глазах светился огонек понимания, способный легко вскружить женскую головку, но было и еще кое-что. Он обладал бесценным достоинством: умением отнестись к себе с чувством юмора.

Сирен окинула взглядом неказистую каюту, бревенчатые стены с единственным закрытым ставнями окошком; очаг из грязной штукатурки, балки под крышей, увешанные копчеными окороками, связками чеснока, лука и перца и пучками сухих трав; крюки для гамаков, в которых предпочитали спать Бретоны, — привычка, сохранившаяся со времен плавания на разных судах. Временное пристанище, спасенное Пьером и Жаном после того, как оно сослужило свою службу, доставив свиней и крупный скот в них по реке из Иллинойса. Это был дом людей без корней, людей, которые не желали связываться с землей и надрываться, обрабатывая ее. Сирен пыталась представить, что должен думать об этом Лемонье, который, наверное, повидал прекрасно обставленные городские дома и замки. Но это, конечно, не имело никакого значения.

Сирен вытерла выпачканные яйцом пальцы о передник и склонила голову.

— Я не могу обещать, что не скажу, — произнесла она.

— Но почему же?

— Это не в моих интересах.

В его лице появилась настороженность и тут же исчезла.

— А я начинаю опасаться за свои.

— И правильно делаете. Только представьте, сколько я смогу накупить корсажей, если потребую с вас плату за мое молчание?

Он смотрел на нее, и его добродушное выражение медленно уступало место холодной безжалостности. Перемена была поразительной. Наблюдая за ней, Сирен ощутила нараставший гнев. Его чувство юмора не было столь широким, как она воображала. Она взяла маленький кувшин с диким медом и вылила половину его содержимого в смесь яиц и хлеба, потом со стуком поставила кувшин обратно и заговорила.

— Нечего смотреть так, будто вы собираетесь защищать свой кошелек. Это была всего лишь шутка; я бы не опустилась до шантажа.

Он лежал, не спуская с нее глаз. И что же вас удерживает? Я думаю, вы кое-что слыхали о принципах.

— Принципы, — произнес он неторопливо — женщины, которая служит трем мужчинам?

Она подхватила кастрюлю с хлебом, яйцами и медом и уже отвела руку назад, готовясь швырнуть, но вовремя вспомнила, что он ранен. Снова поставив кастрюлю на стол и глубоко вдохнув, она одарила его самой очаровательной улыбкой.

— Четверым.

— Как?

— Вам я тоже служу.

— Вы не спите со мной!

— Как и ни с кем другим! — отрезала она.

Наступила пауза, которую нарушал только звук льющегося в кастрюлю молока и сердитые удары ложкой, которой Сирен размешивала продукты для пудинга.

— Извините, — сказал Рене.

Он вовсе не собирался вдаваться в подробности ее жизни. Просто они приходили ему на память в короткие минуты бодрствования в течение столь долгого времени и поэтому занимали его мысли. Его организм, унаследованный от предков-воинов, был не настолько слаб, как он выказывал, и не всегда он спал, если его глаза были закрыты. Он знал о том, что происходит вокруг него, гораздо больше, чем можно было предположить. Но он не должен был подвергать себя риску из-за любопытства. Это было бы не просто безрассудно, но глупо.

Сирен не смотрела на него.

— Извинить? Сколько угодно.

— Я не привык к женщинам, которые ходят с непокрытой головой или с обнаженными руками.

— Неужели? Я всегда думала, что мужчина должен быть круглым идиотом, чтобы терять голову от одного вида пряди волос или локтя.

— Наверное, так оно и есть. Во всяком случае, я смиренно прошу вас простить меня. Я не имею никакого права спрашивать, как или с кем вы живете. Извините меня.

Эта мольба о прощении звучала слишком вкрадчиво; она бы поклялась, что в ней нет искренности. Но зато можно было выполнить то, что велел ей Пьер.

— Раз вы не одобряете нашей жизни, вам, должно быть, не терпится нас покинуть. Я попрошу месье Пьера позаботиться о носилках, чтобы отправить вас на вашу квартиру.

— Пожалуйста, не беспокойтесь. Я могу пройти это расстояние сам, если вы желаете избавиться от меня.

— Дело не в…

— Я оскорбил вас. Это произошло не нарочно, но вполне понятно, что вам, наверное, было неприятно. Разумеется, я избавлю вас от своего присутствия.

Он приподнялся на локте, как будто собирался встать.

— Не двигайтесь!

Сирен обошла стол, потом заколебалась, смущенная тем, как ее расстроил результат собственной уловки.

— Нет, я должен. — Рене приподнялся повыше, потом схватился рукой за бок, позволив гримасе боли исказить лицо. — Я не хочу больше злоупотреблять вашим гостеприимством.

Угрызения совести овладели Сирен. Она быстро подошла к нему и опустилась на одно колено, заставляя его снова лечь.

— Вы опять повредите себе, вот и все. Не будьте же таким гордецом. Конечно, мы вам рады.

Он лег, глядя на нее снизу вверх, но все еще держась за бок.

— Вы уверены?

— Конечно, уверена.

— Я прощен?

— Да, да! Не делайте глупостей.

Как получилось, что она принялась убеждать этого человека остаться вместо того, чтобы указать ему на дверь? Сирен охватила смутная тревога, но она отбросила ее. Месье Пьеру придется понять, что невозможно избавиться от человека, который так болен. Лемонье ничего не могло от них понадобиться, ничто не удерживало его здесь. И не было никаких причин думать, будто она заметила удовлетворение, мелькнувшее на его лице.

Она вернулась к своему пудингу, посыпала его сверху корицей, поставила кастрюлю в котелок, на четверть наполненный водой, подвесила котелок на крюк над углями, на кирпичах, которыми был выложен очаг, занимавший одну сторону каюты. Закончив с этим, она налила чашку воды и отнесла ее Рене.

Пока он пил, она пододвинула к занавеске трехногий табурет и отрывисто спросила:

— Разве никто не хватится вас, если вы не вернетесь?

— Ни слуга, которого вы привезли с собой из Франции, ни… ни друг?

— Никто.

Он помедлил, глядя на грубую кожаную обувь на ее изящных узких ступнях.

— У вас действительно нет туфель?

— Только мокасины, которые сшила жена Жана — индеанка из племени чокто, и еще, конечно, сабо.

Сабо были деревянными башмаками, которые французские крестьяне носили в грязь и непогоду.

— Его жена?

Она кивнула.

— Она живет со своим племенем. Говорит, Новый Орлеан слишком шумный, и дыма от больших труб. недостаточно, чтобы отпугивать комаров. На самом деле…

— Да? — произнес он, когда она запнулась.

— Я хотела сказать, на самом деле ей нравятся разные мужчины.

— А Жан, он не возражает?

— Он предпочитает разных женщин.

— Тогда все в порядке.

— Да, за исключением… за исключением того, что это не совсем похоже на супружескую жизнь.

— Во Франции очень много точно таких же браков.

— И потому это правильно?

— Это по-человечески.

— В противоположность нечеловеческому, варварскому, так?

Он смотрел на нее затуманенным взором.

— Вы такая…

— Какая? — переспросила она напряженно.

Он не мог объяснить ей, потому что она бы не поняла. Он сомневался, понимает ли сам. Она была похожа на ангела, говорила как куртизанка, обладала рассудительностью клерка. Она готовила, убирала, управлялась с лодкой как вояжер, могла поднять груз вполовину тяжелее собственного веса, и все же у нее были самые нежные руки, какие он знал. Более того, когда он закрывал глаза и прислушивался только к ясным переливам ее голоса, он мог бы поклясться, что слушает принцессу королевской крови. Она была загадкой, Сирен Нольте, загадкой, которая увлекала его, даже завораживала. А так не годилось.

— Вы так чертовски рассудительны, — поспешно ответил он, — и, конечно, правы.

Сирен уперлась локтями в колени, подпирая руками подбородок. Через минуту она спросила:

— Правда, что вы бывали при дворе?

— Да, одно время.

— Расскажите мне о нем.

— Что вы хотите узнать?

— Какой он? Что за человек король? Помпадур действительно такая красивая и образованная, как говорят? Вам там нравилось?

— Двор — это скучный этикет и церемонии, но все равно там интересно, потому что в каждой комнате чувствуется запах власти. Король, как большинство монархов, занят только самим собой, но он человек с некоторыми способностями, если бы его только могли заставить их использовать. Помпадур — прелестное создание, прекрасно разбирается в мебели и туалетах, но ничего не понимает в людях. А что до того, нравилось ли мне там, — иногда да, иногда нет. Это не то место, где я хотел бы провести всю жизнь.

Его откровенность можно было расценивать как комплимент или как доказательство того, насколько ничтожной он считал ее. Сирен нахмурилась.

— Это же измена, месье, разве не так? Я-то думала, все обязаны восхищаться.

— Измена — торговать с англичанами, а не презирать великолепие Версаля.

— Я думала, мы покончили с англичанами на эти четыре месяца, ведь все обсуждают договор в Ахене.

— Мир может быть в Европе, но не здесь.

— У вас хватает времени замечать, что происходит в колонии? Я не ожидала.

Он встретил ее ясный взгляд.

— Я не такой уж придворный щеголь, чтобы не знать о ваших проблемах здесь.

— Наверное, нет, но уверяю вас, что многие, приезжая сюда, не имеют ни малейшего понятия ни о чем и ни капли не беспокоятся.

Главной проблемой была борьба за обширный новый континент, но за ней следовали неприятности помельче, например, постоянные столкновения с индейцами. Годами англичане, проникавшие на запад из Каролины, вооружали и подстрекали чикасо, часть чокто, и другие мелкие южные племена против французов. Французское правительство охотно платило англичанам той же монетой. Прошедшей осенью самый известный предатель из племени чокто на службе у англичан, Красный Мокасин, был убит собственными соплеменниками, когда пытался уладить конфликт. Все было тщетно.

Было много потерь, в последнее время — среди фермеров на побережье, трудолюбивых немцев, которых привез сюда Джон Лоу, продолжавших снабжать Новый Орлеан овощами. Новый Орлеан потерял в схватке с дикарями и своего учителя танцев месье Баби. Но труднее всего было с торговлей.

Торговля с англичанами была запрещена королевским указом и считалась изменой. С другой стороны, благодаря скаредности монарха и продажности французской системы снабжения, товары, которые присылались в колонию, были не только хуже английских по качеству, но и не шли ни в какое сравнение по количеству. Случались времена, когда французы в Луизиане могли остаться без одежды и продовольствия, если бы не торговля с англичанами. К тому же индейцы стали разборчивы. Они предпочитали красные и голубые лимбургские ткани и металлические кастрюли и складные ножи британцев, хотя французский фаянс и бренди уважали больше.

Но если индейцы предпочитали английские товары, значит, они и должны были их получать, потому что меха, которыми расплачивались туземцы, были, несомненно, самым ценным товаром в колонии. Индейские союзники французов поклялись убивать любых торговцев-англичан, но была одна сложность — было трудно добраться до английских судов, которые не пропускались по Миссисипи. Индиго, выращенный в Луизиане, был лучшим в мире, и в Англии на него был большой спрос. Если бы торговцу удалось попасть на английские суда, он мог бы обменять несколько бочонков драгоценного голубого порошка на английские товары; за них он получил бы столько шкур, что мог бы составить состояние или содержать семью весь год. Эти французы называли себя торговцами, но было бы точнее именовать их контрабандистами. Бретоны были представителями этой независимой и отважной породы.

Торговля с англичанами при таких обстоятельствах была, конечно, изменой. Предпринимались усердные попытки пресечь ее, в первую очередь потому, что начальство в поселениях, как правило, обладало исключительным правом на торговлю в своих районах, полученным по протекции или за взятку губернатору или его жене. Но солдаты, которых посылали с этим заданием, обычно были настолько недисциплинированные или неумелые,

что ускользать от них считалось почти забавой. Родившиеся и выросшие в Новом Свете, прожившие большую часть жизни в глуши, Бретоны знали и умели то, что новобранцам и во сне не снилось, этому же они обучили Сирен, которая отправлялась с ними в их опасные предприятия.

— Однако во мне достаточно от щеголя, — произнес Репе, снова привлекая ее внимание, — чтобы пожелать бритву и смену белья, если бы нашелся кто-нибудь, кто мог бы сходить ко мне на квартиру и принести их. Или, на худой конец, я мог бы послать записку мадам Водрей и попросить, чтобы она это устроила.

— Ничего сложного. Я могу это сделать сама.

Сзади раздались шаги. Гастон вошел в каюту с корзинкой, полной свежевычищенной рыбы, и поставил ее на стол. Его голос был сух, а взгляд перебегал то на одного, то на другого, когда, наконец, он спросил:

— Что нужно?

Сирен повторила просьбу Лемонье. Зная, что ей не разрешат пойти в город одной, она добавила:

— Ты же пойдешь со мной, Гастон?

— Не дури. Тебе нельзя идти!

— Не одной, ничего же особенного не будет, если ты пойдешь вместе со мной.

— Ничего особенного? Ты собираешься отправиться на квартиру самого известного распутника во всем Париже, чтобы собрать его личные вещи, а потом выйти с ними на всеобщее обозрение, и не видишь здесь ничего особенного?

— Его же там не будет! — воскликнула Сирен, вскочив в раздражении. — И вряд ли меня может осквернить то, что я принесу ему одежду.

— Вот именно так и будет. Невинной девушке нечего касаться личных вещей мужчины.

— Я все время стираю ваши штаны!

— Это другое дело.

— Ну-ка объясни, почему.

— Отец и дядя Пьер — компаньоны.

— Так значит, мне нужен компаньон, чтобы стирать ваши штаны!

— Ты знаешь, что я имею в виду! — закричал Гастон и побагровел под заинтересованным и ироничным взглядом Рене Лемонье.

— Да, знаю, — согласилась Сирен, сверкая глазами. — Иногда мне кажется, что было бы лучше, если бы я не была невинной! Тогда, может быть, со мной не обращались бы как с пленницей.

— Сирен!

— Это звучит так ужасно? Как бы тебе понравилось, если бы за каждым твоим движением следили с утра до вечера? Если бы ты не мог никуда пойти без разрешения и охраны?

— Мы беспокоимся о тебе, о твоей безопасности.

— Не сомневаюсь, но цена слишком высока.

— Ничего не поделаешь, пока не выйдешь замуж.

— Что, и получу еще одного тюремщика? Не думаю, что это выход.

— Тогда ты должна смириться.

— Должна?

Гастон сочувственно ухмыльнулся.

— А я тем временем принесу все, что требуется.

Сирен кивнула, но в мыслях у нее вертелся простой и дерзкий вопрос: в самом ли деле она должна?