в которой инквизитор Гакке совмещает удовольствие с пользой, а юный Феликс ван Бролин получает первые жизненные впечатления.

Лицо женщины в свете догорающей свечи всегда выглядит красивее, чем при ярком свете солнца. Но Хильда и в обычном освещении была хороша, а лежащая на спине среди смятых простыней, с бесстыдно выставленными вверх бледно-розовыми сосками, выглядела просто обворожительно. Эти моменты глава трибунала инквизиции Кунц Гакке особенно любил, они вызывали в нем сладкую дрожь, томление, мурашками сбегающее по спине, вызывающее сладострастный зуд в промежности. Кунц провел рукой по лицу женщины, по щеке, откинул ее светлые волосы, закрывшие ухо. Фламандка схватила его руку, покрытую шрамами от ожогов, и стала лизать эти шрамы розовым языком.

— О, как я хотела бы исцелить эти руки! — застонала она, на вкус Гакке, весьма не натурально.

Инквизитор, всегда прятавший кисти рук в перчатки, и лишь во время любовной игры снявший их, ненавидел воспоминания о том пожаре, в котором он едва не лишился жизни. Матерый колдун заманил его в огненную ловушку и сбежал, а совсем молодого тогда еще инквизитора спас из-под рухнувших стропил арестованный им же по ошибке Бертрам Рош. Всякое напоминание о том проваленном деле, ускользнувшем колдуне и адской боли от ожогов, едва не стоивших жизни неопытному Гакке, было для него сущей пыткой. Он вырвал руку и оттолкнул женщину на подушку. Затем встал, натянул брэ и шоссы, завязал тесемки, раскрыл окно и распахнул ставни. Вода в канале, на берегу которого стоял дом совсем недавно преуспевающего зеландского торговца, и здания на противоположной стороне уже хорошо различались в свете наступающего утра. Морская сырость вползла в открытое окно, инквизитор увидел, как маленькая девочка в сером шерстяном платье, белом чепчике и с хворостиной в руке гонит пятнистую корову на небольшую лужайку у самой воды. Он аккуратно закрыл снова ставни, а потом — застекленные створки окна.

— Жаль, что ты не можешь помочь нам изловить оборотня, — с некоторой грустью в голосе промолвил Кунц, оборачиваясь. — Я не сомневаюсь, что ты встречала его каждый день, ведь это кто-то из ваших соседей, горожан Флиссингена.

— Милый мой, святой отец! — слух инквизитора, привычный различать эмоции допрашиваемых по их речам, едва уловил в голосе Хильды потаенный страх, — я выдала вам собственного мужа. Я выполняла все ваши желания и доказала, что готова принести любую жертву ради блага святой матери нашей церкви.

— Это очень хорошо, моя госпожа, — Кунц уже сидел на краю постели, натягивая высокие ботинки козлиной кожи, годные как для ходьбы, так и для езды верхом. — Потому что вам еще предстоит оказать королю и церкви последнюю услугу.

Кунц встал, заправил исподнюю рубаху, надел теплого сукна вамс и перевязь. Неспешно натянул перчатки из тонкой лайки.

— Энрике! — громко позвал он. — Маноло!

Послышались торопливые шаги по скрипучей лестнице, дверь распахнулась, и на пороге возник фамильяр святой инквизиции, худой кастилец со следами оспы на небритом лице.

— Взять ее, — приказал Кунц, глядя в перепуганные серые глаза фламандки, — доставить в замок. Она будет участвовать в аутодафе, вместе со своим мужем, колдуном и чернокнижником. Его сожгут, а ее, вероятно, закопают живьем.

Лицо Энрике осветилось радостью — он любил, когда такие аппетитные мещаночки попадали в допросный подвал замка Соубург, который, после бегства хозяев, епископским распоряжением был передан Святому Официуму для его нужд. Кастилец схватился за льняную рубашку, которой прикрывалась женщина, стащил дрожащую Хильду с кровати на пол.

— За что, любимый! — дар речи вернулся к женщине, она, стоя на коленях, заламывала руки, пытаясь разжалобить инквизитора. — Ты не можешь так со мной поступить!

— Энрике, — Кунц перешел на кастильское наречие и немного отступил, потому что Хильда попыталась ухватить его за ногу, — перед тем, как передадите ее светским властям для казни, не забудьте сказать Карлу, чтобы отрезал ей язык.

— Но, святой отец, — поднял глаза и брови фамильяр. — Вы разве не будете проводить допрос?

— Хильда, ты можешь избежать худшей участи, если расскажешь хоть что-то полезное об этом проклятом оборотне, — по-фламандски обратился к женщине инквизитор.

— Но я не знаю ничего! — закричала она снова. — Любовь моя, не оставляй меня! Во имя всего святого!

— Вот видишь, Энрике, она ничего не знает.

Кунц Гакке подхватил плащ и стремительно спустился вниз, разминувшись на лестнице со вторым фамильяром, могучего сложения баском по имени Маноло. Оставленная женщина была вычеркнута из списка живых, и вся польза от нее осталась в прошлом. Профессия инквизитора была очень тяжелой, и служитель Святого Официума обязан был отсекать от себя эмоции обреченных, чтобы сохранить в чистоте и покое собственный дух. Были, правда, коллеги, получавшие тайную радость от мучений жертв, но Кунц таких недолюбливал, сообщая высшим иерархам обо всех известных ему случаях, когда служители, вместо заботы о вере и объективности, ублажали собственную извращенную страсть. Поскольку таковых служащих Святого Официума было немало, уместно будет заметить, что самого Кунца многие из коллег терпеть не могли, считая его заносчивым и одержимым гордыней честолюбцем.

Он вышел из уютного дома, которым, вместо зеландской семьи, теперь будет владеть его католическое величество, король Испании. С моря дул прохладный бриз, было сыро и пасмурно. Солнце уже много дней отказывалось явить свой лик зеландским островам, оттягивая приход настоящей весны. Прямо перед домом, на берегу прямого, как линейка, канала стоял компаньон трибунала под председательством инквизитора Гакке — Бертрам Рош, державший в поводу двух лошадей.

— Я слышал крики сверху, — сказал Бертрам, тридцатисемилетний носитель священнического сана, в монашеском одеянии, с тонзурой на седеющей голове. — Не стал подниматься, чтобы не портить утреннюю благость. Решил, вместо этого, оседлать лошадей. Фамильяры сами справятся?

— Да, друг мой, — улыбнулся Кунц. — Отвез детей без происшествий?

— Если не считать слез, особенно старшей девочки, то да, — ответил Бертрам, улыбаясь в ответ. — Зато теперь из них вырастут настоящие католички. Во всяком случае, мы будем молить Господа об этом.

— Конечно, — кивнул Кунц, подошел к лошади и взялся за повод. — И отслужим несколько молебнов о душе этой Хильды. Признаться, она не вполне заслужила такую жестокую участь. Но что мне оставалось, если она болтала кому ни попадя о том, что мы организовали доставку иконоборцев до Антверпена, а самых активных тайно обещали наградить. Пришлось распорядиться, чтобы у дурочки вырвали язык перед церемонией. Возможно, справедливей было бы оставить ее немой жить с ее детьми, ибо чернокнижничеством она себя не запятнала, в отличие от муженька. Но тогда детей придется возвращать во Флиссинген, и, вряд ли, вспоминая ежедневно об участи, постигшей отца и мать, из них вырастут добрые католики, как ты надеешься. Пусть уж все идет своим чередом.

Бертрам ничего не сказал, зная, что после неприятных моментов службы его другу необходимо выговориться. Он молча подержал стремя главе трибунала и сам забрался на коня. Шагом они направили лошадей в сторону городских ворот Флиссингена, жители которого при встрече давали дорогу инквизиторам, только неприветливо глядели им в спины, хотя и опускали глаза, если вдруг встречались взглядами. По берегу канала дорога расширялась настолько, что всадники могли держаться рядом, разговаривая достаточно тихо.

— Разве мы стремимся завладеть их имуществом и кораблями? — продолжал Гакке. — У нас просто не остается выхода. Мало у кого из еретиков достает понимания, что мы заботимся о спасении их душ. Вернитесь к свету истинной веры, и не бойтесь святой инквизиции, разве это не простое и понятное каждому послание?

— Да, послание, понятное любому, кто не погряз в еретичестве, — согласился Бертрам, — я имею в виду кощунственный догмат Кальвина о предопределенности спасения. Как добрая мать, Римская церковь каждому готова явить христианское милосердие и отпустить грехи.

— Кроме тех, кто упорствует в заблуждениях, — нахмурился Кунц.

Инквизиторы уже были в виду Мусорной гавани Флиссингена, где содержались корабли, реквизированные у еретиков и врагов Империи.

— Друг мой, — с тревогой произнес Бертрам, — как может быть, чтобы гавань пустовала?

Кунц соображал быстрее и уже пустил лошадь в галоп, компаньон устремился следом. Трупы испанских солдат были разбросаны по берегу и причалам. Один оказался еще жив, хотя и тяжело ранен.

— Проклятые гезы пришли под утро, — кровавые пузыри шли у стражника изо рта, время его кончалось. — Отпустите грехи, святой отец, — попросил он, увидев Бертрама в монашеском одеянии.

Пока компаньон, стоя на коленях, принимал исповедь умирающего, Кунц обошел всех мертвецов. Их оказалось шесть, и каждому, внимательно осмотрев раны, инквизитор закрыл глаза.

— Семеро убитых и потерянные корабли, — сквозь зубы процедил Гакке.

— Четыре.

— Что?

— Он успел сказать, что кораблей было четыре, — пояснил Бертрам, чье благообразное лицо с большим выпуклым лбом искажало неподдельное страдание. Несмотря на многолетнюю практику допросов и расследований, святой отец Бертрам умудрялся выражать сочувствие даже сознательным еретикам.

— Это не забота Святого Официума, — произнес Кунц, мрачно-спокойный, оглядываясь по сторонам. — Все местные попрятались. Неужели гарнизон этого проклятого городка еще ничего не знает?

— Думаю, жители ближайших к пристани домов не могли не знать о нападении, — сказал Бертрам, оглядывая наглухо закрытые ставни прилегающих аккуратных двух и трехэтажных домиков. — То, что они не известили гарнизон, делает их соучастниками. А как убиты солдаты?

— Раны колотые и рубленные, пулевых нет, это и понятно, гезы не хотели поднимать шум. Но главное — нет рваных следов на шеях, как у предыдущих, — ответил Кунц. — Я тоже в первую очередь об этом подумал. — Инквизитор перекрестился и двинулся к привязанным лошадям. — Но здесь оборотень не появлялся. Обычный налет морских разбойников, брат Бертрам. Нам нечего тут делать.

* * *

Первое, что в жизни своей помнил Феликс ван Бролин, было уверенное мужество отца его, когда обезумевшая толпа ломилась в церковь святого Якоба, а малое число католиков укрылось внутри, молясь о милости у святого покровителя и непорочной девы Марии. Лишь трое или четверо встали с Якобом ван Бролином у притвора, и одним из этих немногих был Виллем Баренц, рожденный на островке у берегов Дании, крещенный по лютеранскому обряду. В тот августовский день anno domini 1566 Виллем встал против своих же реформатов, защищая капитана-католика, первый помощник его на судне, самый близкий друг и соратник в жизни.

— Опомнитесь, флиссингенцы, — выкрикнул капитан голосом, каким в самый свирепый шторм повелевал он команде зарифлять паруса и рубить оборванный такелаж, — разве видите вы перед собой не братьев ваших, а врагов? Разве не вместе мы одна община? Разве не предки наши вырывали у океана польдеры, которые охраняют построенные нашими руками дамбы? Разве не добрый наш эшевен Эд ван Кейк сидит вот у этой стены с разбитой головой, а камень, нанесший ему увечье, направила не рука ли одного из вас?

Внимание толпы реформатов теперь оказалось уже не на церкви, а на уважаемом всеми старом эшевене, чье лицо было залито кровью, и подле которого стояли два ребенка — Дирк ван Кейк восьми лет и пятилетний Феликс ван Бролин. Нельзя сказать, чтобы толпу иконоборцев было так уж легко утихомирить, однако пятидесятилетний капитан ван Бролин уверенно продолжал:

— Вы думаете, что сами пришли к этому храму, движимые христианской праведностью, а я говорю вам, это заговор! Вашу ярость раздувают, отправляют убивать и калечить ваших братьев, разбивать святые иконы, а потом Гранвелла и кастильские инквизиторы разожгут костры по всей Голландии, Фландрии и Зеландии!

Частое дыхание Якоба ван Бролина стало хриплым, но силы голос его не потерял:

— Вы пришли сюда рушить, жечь и уродовать красоту, в то время, как в городской тюрьме томятся ваши братья, арестованные по наветам шпионов кардинала Гранвеллы и проплаченных инквизицией глипперов!

Тут пятилетний Феликс увидел, как покачнулся его отец и ухватился за плечо молодого Виллема, а мимо них проскочили в храм несколько типов из толпы, правда, тронуть стоящих у притвора защитников никто из иконоборцев не решился.

— Вы хотите ввода имперских войск? — крикнул Виллем Баренц. — Хотите, чтобы испанская, итальянская и немецкая солдатня вошла в ваш город? Чтобы поубивали вас, а ваших жен и дочерей вываляли в грязи? Этой судьбы вы хотите Зеландии? Ступайте к тюрьме, добрые граждане Флиссингена, если уж вам так угодно являть свой гнев и непокорность, делайте это, верша благое дело, а не уродуя храм божий.

— Это храм антихриста! — раздались голоса, правда, уже не столь многочисленные. — Идолопоклонники! Паписты!

— В нем молились ваши отцы и деды! — крикнул Якоб ван Бролин, выхватывая из-за пояса пистолет. — Кто первый из осквернителей рискнет переступить эту паперть? — глаза старого капитана горели, а лицо покраснело так, что стало цветом напоминать кусок говядины, вывешенный на крюк в мясной лавке. Никогда прежде маленький Феликс не видел отца таким.

Эд ван Кейк, старый эшевен города, нашел в себе силы, чтобы встать и двинуться к толпе, опираясь на двух маленьких детей. То ли вид этих малышей и окровавленного старика между ними утихомирил погромщиков, то ли угроза, исходившая от защитников церкви, направила помыслы толпы в другое русло, но многие, в самом деле, отправились к тюрьме, расположенной в цитадели у городской стены, а другие, такие же обыватели-флиссингенцы, решили передохнуть и промочить горло, уставшее от криков и ругани. И так случилось, что кое-кто из этих людей помогал Виллему Баренцу проводить старшего ван Бролина до его двухэтажного каменного дома, смотрящего аккуратным фасадом на рыночную площадь, а двумя окнами боковой стороны — на узкую маленькую улицу Вестпортстраат. За одним из этих окон находилась спальня, видевшая рождение маленького Феликса. Туда вечером следующего дня Якоб ван Бролин велел привести единственного наследника. Увидав перед собой жену свою и сына, а также нотариуса, которого по распоряжению больного привел Виллем, капитан велел поправить ему подушку так, чтобы он мог полусидеть на широкой кровати, застеленной льняным бельем с шерстяными одеялами поверху.

Хоть был он бледен, слаб, и губы его казались обескровленными, но слова доносились четко:

— Ты можешь доверять во всем двум людям, — напутствовал сына ван Бролин старший, — оба они сейчас рядом с тобой, и первая из них твоя мать, которую слушай во всем и никогда не сомневайся в ее любви к тебе. Второй же Виллем Баренц, который в надлежащий час возьмет тебя на борт нашего корабля и выучит всему, что должен знать зеландский моряк, как в свое время научил его я сам. — Отец перевел дыхание и добавил совсем тихим голосом: — Что касается веры, путеводного маяка души человеческой, то не столь важно, какую именно стезю поклонения Господу ты выберешь. Заботься лишь о том, чтобы никогда не предавать Иисуса Христа, мальчик мой.

В другой день спросил бы Феликс, как научиться различать предателей Христа, но промолчал, потому что не мог сформулировать вопрос коротко, а говорить долго не хотел. Его детскому разумению представлялось непонятным, отчего верующие в одного и того же Бога люди разделились и называются по-разному, отчего ненавидят друг друга реформаты и католики. Непонятные еще слова «лютеране», «кальвинисты», «меннониты», «анабаптисты», вместе с прочим знанием об основах мира, вторгались в сознание рожденного в то время человека, неся с собой раскол, ненависть и — если человек умел мыслить — множество противоречий и вопросов. Между тем, Якоб ван Бролин оглашал свою последнюю волю:

— До совершеннолетия Феликса все наше недвижимое имущество, склады вместе со всем описанным содержимым, домашний скарб и скот пусть находятся в распоряжении моей возлюбленной Амброзии, — ласковый взгляд светло-серых глаз умирающего задержался на женщине, которая искривила губы, чтобы не разрыдаться, и поправила белый чепец. А ван Бролин продолжал: — Оба корабля, принадлежащих мне, «Эразмус» и «Меркурий», передаю в распоряжение находящегося здесь Виллема Баренца. Половину доходов от перевозок и всех иных морских предприятий пусть вносит он в антверпенское отделение генуэзского банка Святого Георгия, где откроет счет на имя Феликса ван Бролина, совершеннолетие которого исполнится через 9 лет.

Несколько глубоких вдохов помогли Якобу восстановить дыхание, он попросил воды, а после продолжил:

— Тебе, Феликс, нужно учиться, чтобы в назначенное время поступить в Левенский университет на курс канонического права. Знай, что если не в мореплавании суждено тебе найти призвание, то душа моя возрадуется, видя твое будущее на посту городского советника, либо судьи, в общем, на почетной и прибыльной должности, отцом семейства и всеми уважаемым человеком. Лишь одного стерегись, мой возлюбленный сын — воинской доли, ибо сказал наш великий земляк Эразм из Роттердама, что война, столь всеми прославляемая, ведется дармоедами, сводниками, ворами, убийцами, тупыми мужланами, не расплатившимися должниками и тому подобными подонками общества, но отнюдь не просвещенными философами. А более всего, мальчик мой, я мечтаю о твоем жизненном пути, направляемом любовью, освещаемом разумом, а там где правит разум — не место войне и смуте.

Маленький Феликс вновь не знал, следует ли ему сказать что-то, и поэтому, когда отец замолчал, не проронил ни слова. Мать увела его в детскую комнату, где оставила одного, и Феликс, покинутый всеми, плакал, пока не заснул. А наутро ему сказали, что отца больше нет.

Следующее воспоминание Феликса относилось к тому дню, когда в кофейню, которую содержала Амброзия ван Бролин на паях с теткой Феликса по отцу, внезапно вошли несколько важных и богато одетых господ во главе с высоким красавцем, перед которым склонились в поклоне мать и тетушка Марта, а посетители, сидевшие за столами, повставали, всем видом выражая почтение.

— Говорят, здесь подают напиток, после которого можно скакать без устали день и ночь, — с улыбкой произнес этот красивый человек, широкоплечий, с гордой прямой осанкой, чей висящий на поясе кинжал, украшенный драгоценными камнями, вмиг привлек живейшее внимание Феликса.

— Для нас величайшая честь предложить вам его, ваше сиятельство бургграф! — сказала тетка Марта, и обе женщины попятились к жаровне, чтобы не повернуться к знатному посетителю спиной.

— Присядем, господа, — сказал этот человек, подавая пример и усаживаясь за самый большой стол, и его спутники устроились рядом с ним. Феликс, на которого никто не обращал внимания, осмелев, приблизился к гостям и незаметно дотронулся до рукоятки кинжала.

— Похоже, храбрый воин вырастет из юноши, которому так понравился твой кинжал, Виллем! — молодой человек в синем бархатном берете с огромным оранжевым пером вдруг прервал своим восклицанием разговор за столом, и восемь или десять пар глаз внезапно сосредоточились на Феликсе.

Мальчик отступил на шаг, спрятал за спину руки, потупился, всем видом выражая признание вины.

— Ты сын хозяйки, малыш? — улыбнулся тот, кого назвали Виллемом.

— Да, — тихо произнес Феликс, но при этом поднял голову, без боязни глядя на взрослых мужчин желто-зелеными глазами.

— Следует говорить «Да, Ваше Сиятельство», — наставительно сказал высоколобый господин, чья голова, казалось, лежала на блюде накрахмаленных брыжей.

— Филипп, не будь таким строгим к будущему рыцарю, — сказал Виллем. — Ты ведь хочешь быть рыцарем, малыш?

— Я хочу стать капитаном корабля, Ваше сиятельство, как мой отец, — молвил юный ван Бролин, которому понравился приветливый Виллем.

— Он сын вашего верного подданного, зеландского капитана Якоба ван Бролина, ваше сиятельство, — мать сгрузила с подноса несколько чашек фарфора с дымящимся темно-коричневым напитком. — А я вдова и мать этого мальчика.

— Он погиб в прошлом году, когда разоряли церкви? — припомнил Виллем. — Если я не ошибаюсь, во Флиссингене?

— Строго говоря, капитан ван Бролин скончался в собственной постели, — напомнил высоколобый. — Он пытался помешать погромщикам, и его сердце не выдержало.

— Я знал капитана Якоба, — пробасил богато одетый здоровяк, бородатый, похожий на добродушного медведя. — Это был муж великого достоинства и отваги. Я сам придерживаюсь догматов Кальвина, однако в тот день встать рядом со старым ван Бролином было бы честью для меня.

— Замечательно сказано, граф, — одобрительно кивнул высоколобый.

— А я не помню его, — сказал юноша с оранжевым пером и такой же перевязью.

— Ты, Людвиг, в Германии провел времени раз в десять больше, чем во Фландрии, — заметил Виллем. — Откуда тебе помнить наших достойных моряков? Во всяком случае, я вижу теперь того, кто когда-нибудь, как его отец, встанет за штурвал и поведет наш флот к далеким берегам.

Снова все посмотрели на Феликса, и это внимание смутило мальчика, пока он не заметил, что мать его взволнована сильнее обычного и, вроде бы, хочет что-то сказать. Она, в самом деле, открыла рот, но произнесла не то, что собиралась вначале:

— Я сделала напиток таким, как обычно для господина де Сент-Альдегонде. Если кому-то захочется более сладкий, я добавлю сахара в чашку.

— Спасибо, добрая женщина, — сказал Виллем, отпивая. — Очень непривычный вкус, и я, право, не знаю, хочу ли я каких-то изменений в нем, или нет. Ваши прекрасные чашки ведь из мастерской Гвидо де Савино, не так ли?

— Да, ваше сиятельство, мы работаем с Гвидо уже много лет, — улыбнулась хозяйка. — Чашки бывает, бьются, и, в отличие от частных покупателей фарфора, мы такие клиенты, которые приносят мэтру де Савино постоянный доход.

— Чудесный, немыслимый город, — задумчиво произнес Виллем, — в нем каждый может найти все лучшее, что произведено руками людей, а, если еще вспомнить самую большую в мире типографию моего любезного Кристофера Плантена, то и все, что явила миру человеческая мысль. Как жаль расставаться с Антверпеном!

— Ваше сиятельство, — решилась Амброзия ван Бролин, видя благосклонность бургграфа, — с вашего позволения, можно ли спросить…

— Спросите меня, — вмешался тот, которого назвали Людвигом. — С радостью отвечу прекрасной хозяйке, прибывшей из невероятной дали, чтобы украсить собой Антверпен.

— Спасибо, ваша светлость, — улыбнулась Амброзия, сверкнув диким черным глазом. Похоже, любезность вельмож помогла ей перестать волноваться. — Вы ведь покидаете Антверпен, а сюда идут имперские войска. Что ждет нас, простых жителей, что ждет Брабант, Зеландию и все Нижние Земли?

На некоторое время в кофейне воцарилась тишина, нарушаемая только звуками глотков и доносившейся снаружи возней слуг и верховых лошадей у коновязи.

— Мы остаемся верными подданными нашего возлюбленного короля, — сухо сказал Виллем, отодвинув от себя недопитую чашку. — Не думаю, что горожанам следует чего-либо опасаться, если они ходят к мессе. Повесьте на стены еще пару-тройку картин с сюжетами из житий святых, и, полагаю, здесь отбоя не будет от офицеров маршала де Толедо.

— Спасибо за угощение, любезная хозяйка, — Виллем встал, и свита его тут же поднялась со своих мест. — Если среди ваших друзей имеются те, кто полагают римского понтифика обычным человеком, а не наместником святого Петра, то лучше им будет последовать моему примеру.

Кофейня опустела, Амброзия пересчитывала серебряные монеты, оставленные ей одним из свитских, а шестилетний Феликс подошел к матери и деликатно подергал ее за передник, чтобы обратить на себя внимание. Госпожа ван Бролин закончила пересчет и посмотрела на единственного сына.

— Кто были эти люди, матушка? — поинтересовался Феликс.

— Сегодня нас удостоил чести сам Виллем из дома Нассау, принц Оранский и антверпенский бургграф, вместе со своим младшим братом Людвигом, — сказала женщина. — Можно сказать, он дважды наш повелитель, поскольку является статхаудером также Голландии и Зеландии. Низенький с высоким лбом — друг принца Филипп Марникс де Сент-Альдегонде, а большой, бородатый, словно медведь, — граф Бредероде. Они все не в ладах с наместницей Фландрии Маргаритой Пармской, сводной сестрой государя, и покидают город, потому что приближаются испанские войска, и, боюсь, наш Антверпен уже никогда не будет таким, как прежде.

Прошло несколько счастливых недель, когда маленький Феликс и его друзья бегали играть к берегу Шельды, ловили рыбу на крючки, проказничали у городских стен, дрались на деревянных палках, кормили ручных обезьянок на площади у ратуши, дразнили бродячих собак, а в конце лета войска Фернандо Альвареса де Толедо, герцога Альбы, вошли в тихий, присмиревший Антверпен. Вчера еще такие грозные реформаты-иконоборцы вдруг стали тихими, как мыши, и ходили под стенами, уступая середины улиц имперским офицерам, католическим дворянам и священникам, которым только недавно угрожали смертью.

— Мы пойдем смотреть, как жгут еретиков? — спросил в эти дни Феликс у матери.

— А разве твои друзья Петер Муленс и Дирк ван Кейк не еретики? — спросила сына Амброзия. — Пошел бы ты на площадь, если бы у столба стоял кто-то из них?

Ужас, охвативший Феликса при этой мысли, был таким сильным, что на спине выступил пот, и он сжал кулаки.

— Они действительно могут их сжечь? — спросил Феликс. Как и любой житель мира, управляемого Габсбургами, он знал, что где-то кого-то казнят через сожжение, но впервые представил, что этот «кто-то» — его близкий.

— Их, нас, любого, — кивнула Амброзия ван Бролин, неотрывно глядя сыну в глаза и гладя его густые темно-каштановые кудри.

— А почему нас?

— Потому, что мы не такие, как все, — ответила мать Феликса.

— Из-за темного цвета нашей кожи? — допытывался мальчик.

— Сейчас мне надо работать, — сказала Амброзия ван Бролин, оглядываясь. — Обещаю тебе рассказать много интересного, когда мы вернемся домой, во Флиссинген.

Но в Зеландию, до которой от Антверпена было около 20 лье, они поехали еще не скоро. Кофейня Амброзии, одна из первых в Европе, продолжала приносить доход, несмотря на то, что половина посетителей теперь говорила по-испански, по-немецки и по-итальянски. Мешки кофе, привозимые кораблями из южных морей, стоили огромных денег, поэтому позволить себе этот новый для Старого Света напиток могли только самые обеспеченные, да и то лишь в собственных дворцах и замках. Почти никто в те времена не умел молоть и варить правильный кофе, такой как подавала на улице Мэйр несравненная Амброзия ван Бролин, кофе с корицей, сахаром и кардамоном! Расположенная в центре самого большого порта Европы того времени, кофейня процветала, посещаемая знатью, банкирами, дельцами также первой в Европе расположенной рядом биржи, капитанами кораблей, посланниками, таинственными дамами под вуалью, имперскими чиновниками, прославленными художниками и музыкантами. Запах этого уютного, проникнутого атмосферой экзотических тайн, заведения остался для Феликса самым чудесным запахом его детства. Детства, которому очень скоро предстояло закончиться.

Отданный в латинскую школу, юный ван Бролин не проявил того рвения к учебе, о котором мечтал покойный отец его Якоб. Он был не слишком усидчив, и не понимал, чем так уж важна грамматика латыни, скучные тексты «Католикона», или «Наставления оратору» Квинтилиана. Арифметика и штудирование Святого Писания также не занимали его настолько, чтобы он дал себе труд превзойти в изучении этих дисциплин большинство однокашников-школяров. Откровенно тяготясь учебой, Феликс ван Бролин прилагал самые минимальные усилия, чтобы только не прослыть неуспевающим.

Днем он мечтал о далеких странах и путешествиях, но при этом никогда не видел снов о море и плавании на корабле — однажды он даже пожаловался:

— Матушка, я никогда не вижу во сне моря, но очень часто — кровь. Так много крови, но мне совсем не страшно, я будто бы даже радуюсь этому. Другие говорят, что кровь снится им в кошмарах, а в моих кошмарах почему-то всегда огонь, я пытаюсь бежать от него и не могу пошевелиться.

— Мне знакомы эти сны, — сказала Амброзия, отвлекаясь от вышивки. — В них таится опасность, которая угрожает нам обоим. Обещай никому, кроме меня, не рассказывать о кровавых снах.

В голосе женщины звучали напряжение и тревога.

— Хорошо, — кивнул Феликс. — А еще, знаешь, мама, что никто из учеников, даже те, кто старше меня на один или два года, не могут состязаться со мной в беге, и мяч я бросаю дальше любого из них?

— Это у тебя от матери, — улыбнулась Амброзия, — я ведь тоже не похожа на прочих фламандок, и, хотя никогда не состязалась с ними, представляю себе, что вряд ли хоть одна из них могла бы обогнать меня. Правда, только на короткое расстояние. Если бежать долго, я не думаю, что и твои мальчишки устанут раньше тебя.

— Я и вправду не люблю много бегать, — удивился правоте матери Феликс. — А отчего это так?

— Там, где я родилась, — сказала Амброзия, — растут очень густые леса. Ты даже не можешь себе представить, как легко там запутаться в травах и ветвях деревьев. Самая густая чаща Европы не более чем парк какого-нибудь монастыря, в сравнении с лесом моей родины. Подумай, долго ли можно бежать в таком лесу? Чтобы выжить, там требуются совсем другие навыки.

— Тебе бы не хотелось еще раз побывать там, где ты родилась?

— Нет, сыночек, — темнокожее лицо Амброзии с большими глазами, широким носом и пухлыми губами стало грустным. — Я никогда не вернусь в ту далекую страну, откуда привез меня твой отец, преодолев немыслимые испытания. Это долгая история, и когда-нибудь я тебе ее расскажу.

— Расскажи сейчас! — начал упрашивать Феликс, но Амброзия, не придав значения надутому лицу сына, отложила рукоделие, которым занималась каждое воскресенье, после возвращения из собора Девы Марии. Женщина поднялась от пяльцев и, подойдя к раскрытым ставням, взяла на руки кота по прозвищу Тигрис, который, по привычке всех своих собратьев, наблюдал за окрестностями из окна второго этажа, выходящего на улицу Мэйр. Животное не обнаруживало особенного желания вырваться, хотя и принялось хвостовать на руках у Амброзии.

— Вот, смотри, — она протянула сыну кошачью лапку со спрятанными когтями, а потом легонько надавила на нее, обхватив кота другой рукой. Показались острые загнутые когти. — Запомни хорошенько эти когти хищника. Мягкий и ласковый, он выпускает свое оружие только тогда, когда это нужно ему самому. Никто не управляет котом, кроме его собственной воли, никому не видна опасность мягкой лапы.

Домашнему зверю надоело изображать покорность на руках у хозяйки, он попытался извернуться, и хвостование усилилось. Амброзии пришлось выпустить полосатого, который тут же выскочил из комнаты, на прощание недовольно мяукнув.

— Если кот будет всегда ходить с выпущенными когтями, он затупит их и погибнет без оружия. Поэтому он всегда похож на ленивую мягкую игрушку, и лишь в моменты опасности или на охоте зубы и когти выдают в нем хищника, — сказала женщина. — Тебе и нам обоим грозит смертельная опасность проявить собственную природу на людях. Если ты хочешь не отличаться слишком сильно от своих человеческих друзей, научись прятать свою силу, стремительность, свой слишком высокий и длинный прыжок.

— Иисусе! — пробормотал мальчик после минутного молчания, наконец, понимая, что означают слова матери.

— Если такие как мы существуют на свете, значит, это угодно Господу! — непреклонным тоном произнесла Амброзия, стоя перед сыном с горящими глазами, сильная, гордая, свирепая. — Мы не питаемся человеческой плотью, и привычками своими никак не противоречим укладу, принятому у людей. Просто мы не такие как прочие, и твое существование зависит целиком от способности ничем не отличаться от обычного ребенка. Ну, хорошо, отличаться ровно настолько, насколько другие мальчики отличаются друг от друга. Пусть твой прыжок будет длиннее прыжков остальных ребят, но только на ладонь или, в крайнем случае, локоть, не более. Понимаешь?

Феликс кивнул, но ничего не ответил. Фонтан мыслей и ощущений обрушился на него, пугая, но одновременно и маня, ужасая и завораживая.

— Мы нелюди? Оборотни? — с трепетом задал вопрос юный ван Бролин. Целая вселенная, привычная и уютная, уходила у него из-под ног. — Но как это может быть? Оборотень умеет превращаться в зверя…

— Это называется «принять Темный облик», — Амброзия присела перед сидящим на кушетке сыном и ее черные глаза оказались напротив его желто-зеленых. — Ты научишься этому.

— Не могу поверить! — Феликс даже помотал головой, будто отгонял сомнения. — А отец тоже был оборотнем?

— Он был самым обычным человеком, — сказала Амброзия, помолчала немного и добавила. — Я сказала неправду. Он был лучшим из людей. Не было никого сильней и добрей моего Якоба.

Охваченная воспоминаниями, вдова ван Бролин выпрямилась и отошла к окну.

— И он не знал о тебе… о нас?

— Обо мне он знал еще до того, как узнал мое имя, — печально улыбнулась женщина. — Он и увидел меня впервые в Темном облике. Потом не раз я слышала от него, что ничего прекраснее он не видел в жизни. А видел он столько, что и не снилось большинству людей.

Амброзия усмехнулась собственным воспоминаниям, все еще мечтательно застыв у окна.

— Что же касается тебя, мой мальчик, то я только подозревала до этого дня, что ты один из метаморфов. Мы сами никогда не называем себя оборотнями. Это слово для напуганных крестьян и жестоких инквизиторов. По некоторым признакам я видела в тебе будущего метаморфа, но уверенно можно сказать об этом только после того, как ребенок впервые увидит кровавый сон, который приносит ему не страх, а радость. Твой отец не дожил, чтобы узнать об этом, но можешь быть уверен: он, как и я, заклинал бы тебя беречь эту тайну.

— Я буду ее беречь, матушка, — кивнул юный ван Бролин. — Мягкая лапа — втянутые когти. Никто никогда не узнает.

— Именно так, — согласилась Амброзия. — А теперь возвращайся к своей латыни и арифметике.

Войдя в свою комнату, где стояли большой ларец для одежды и белья, сундучок с книгами и письменными принадлежностями, стул и стол с чернильницей, и, конечно, кровать с мягким, набитым гусиным пером, матрацем, Феликс первым делом закрыл ставни, распахнутые служанкой для проветривания и, подпрыгнув, зацепился за балку, расположенную на высоте двух туазов. Он втянул себя на балку и растянулся на ней, чтобы привести в порядок мысли и привыкнуть к тому, что отныне он метаморф, тайный владыка высоких ветвей деревьев, балок и стропил.

В следующий вторник они с матерью и одним из слуг отплыли на баркасе, следующем вниз по Шельде до Флиссингена. Тетушке Марте было сказано, что запас кофе подходит к концу, а в подвале флиссингенского дома еще осталось несколько мешков драгоценных зерен.