в которой красавицу Гретель увозят из города, коему трибунал инквизиции дает жестокий урок, а Феликс ван Бролин познает собственные необычные возможности.

В предутренний час, когда дождь бил в ставни, когда жизнь, казалось, затаилась у теплых печек и каминов, или свернулась под шерстяными одеялами, обитатели маленького домика у городской стены Гронингена были разбужены стуком в дверь. Хозяин домика, скромный член гильдии перевозчиков по имени Арнхольд, вначале не хотел вставать с нагретой постели, надеясь, что стучат по ошибке, но вскоре к нему прибежала его пятнадцатилетняя дочь, белокурая прекрасная Гретель. Соседи дивились, как столь совершенный ребенок появился у преждевременно увядшей и невзрачной жены Арнхольда, ведь и сам он тоже не был красавцем.

— Я боюсь, я страшно боюсь, отец, — голос девушки дрожал. — Кто бы это ни был, зачем он стучится в такое время?

Наконец, Арнхольд со свечой в руке подошел к наружной двери и спросил, кого в такое время принес Бог.

— Откройте, — послышался тихий голос, — ради всего святого. От этого зависит благополучие Гретель.

Ничто другое в мире не имело значения для Арнхольда, однако он все еще колебался. Голос из-за двери выдавал фризский акцент, а у возчика никогда не было близких друзей-фризов. Наконец, что-то в голосе говорившего убедило хозяина домика, и он немного приоткрыл тяжелую дверь. Стук дождя усилился, и сырость проникла вовнутрь, Арнхольд подумал, что стоящий снаружи незнакомец страдает сильнее, но не делает попыток войти. Он был целиком закутан в плащ, не было видно даже кончика носа.

— Не ходите на воскресную службу, если хотите жить, — было нелегко разобрать слова из-под капюшона. — Берите Гретель и уезжайте из Гронингена, как только откроют городские ворота. Не останавливаясь нигде, пока не окажетесь в Вестфалии.

— Кто вы, господин?

— Дурацкий вопрос! — обозлился голос из-под капюшона и сразу же закашлялся. — Я и так рискую, теряя время на вас, никчемных меннонитов, так вдобавок вы хотите, чтобы я поставил свою жизнь в зависимость от вашего ума и стойкости. Не многовато ли будет, мастер Арнхольд?

— Но почем я знаю, что вам следует верить?

— По той простой причине, что жалеть о недоверии ко мне вы будете на дыбе. Если тебе на себя наплевать, подумай, как палач будет растягивать нежное тело твоей дочери. — Снова фриз закашлялся. — Ладно, я сказал все, что должен был, и совесть моя спокойна. Последнее — если проболтаетесь еще хотя бы одному из ваших меннонитов, я узнаю об этом и уничтожу тебя, Арнхольд, устрою тебе ад на земле, если ты раскроешь свой простецкий рот.

— Храни вас Бог, добрый господин, — пробормотал растерянный возчик. Почему-то последняя фраза рассеяла его последние сомнения. Такими вещами не шутили.

— Когда-нибудь это все закончится, — фриз, уже отошедший на несколько шагов, остановился и повернулся в сторону все еще раскрытой двери домика. — Если все это проклятие когда-нибудь закончится, тебя найдет человек и представится посланцем Святого Мартина. Не забудь об этом, Арнхольд. Увози свою девочку немедля.

Арнхольд дождался, пока фриз в длинном плаще с капюшоном растворится в пелене дождя. Затем он плотно закрыл дверь и прошел к дочери, которая куталась в одеяло, ожидая возвращения отца.

— Гретель, моя девочка, быстро собирай все свои вещи, — непререкаемым тоном приказал Арнхольд. — Мы немедленно покидаем Гронинген.

Избалованная отцом девушка, которая привыкла капризничать и не слушаться своего родителя, почему-то сразу поняла, что сегодня не время показывать характер. Еще через час она была готова, а через два, едва лишь опустили подъемные мосты у ворот, они с отцом на повозке, запряженной парой лошадей, уезжали по восточной дороге, ведущей к переправе через Эмс. За этой рекой начиналась Германия.

* * *

Феликс ван Бролин стоял, не решаясь ступить в прямоугольник, начерченный мелом на дощатом полу одной из верхних комнат флиссингенского дома. В одном из углов этой фигуры горела плошка с маслом, а по диагонали от нее стояло пустое блюдце. В других двух углах, также по диагонали друг от друга, расположилась алхимическая реторта с блестящим жидким металлом, а напротив нее — глиняная миска с простой водой.

— В четырех углах ты видишь четыре предмета, символизирующие изменения: воду, меркурий, огонь, и незаполненную миску. Для произнесения заклинания осталась только кровь, — сказала Амброзия и рассекла предплечье острым ножом. Кровь частыми каплями стала наполнять пустое блюдце, и Феликс задрожал, понимая, что отступления не будет.

Окно было распахнуто, оно выходило на глухую стену соседнего здания, и было расположено слишком высоко, чтобы кто-нибудь мог подсмотреть происходящее внутри.

— Глупцы повторяют бредни, будто бы метаморфы меняют лики вместе с обувью и платьем, — продолжала женщина, следя за каплями своей крови, падающими в постепенно наполняющуюся емкость. — Но, на самом деле, мы сбрасываем одежду, чтобы не запутаться и не попасть в нелепую ловушку после преображения. Стань в центр квадрата, сын, избавься от всего, что на тебе одето.

С этими словами женщина, подавая пример, развязала тесемки ночной рубашки, и та упала с ее плеч к босым ногам. Мгновение Феликс задержал взгляд на тяжелой груди, крепких бедрах и стройных коленях матери. Потом подчинился ее словам и застыл в центре квадрата, слушая непонятные слова, произносимые женщиной. Ее фраза была короткой, ровно такой, чтобы Феликс успел подумать: «Нас сожгут, если увидят!»

Но, вместо матери, перед ним стояло на четырех лапах прекрасное темное существо, огромная кошка, которую он уже видел не только на картинках, но и живьем, в зверинце Антверпена, только песочную, а не цвета кофейных зерен. Или там была львица? В то же мгновение невидимая плеть обвила его собственный позвоночник, пол приблизился, а вместо своих рук, он вдруг увидел пятнистые лапы, мышцы и кости потекли внутри его тела, но боль от этого была не слишком сильной, скорее она граничила с наслаждением.

Мать приблизилась к нему, дотронулась до его носа белыми кошачьими усами, издала ласковое урчание. Феликс повернулся и увидел свой хвост, красивый и толстый — куда там домашнему коту! Черная пантера повернулась, вскочила на раму раскрытого окна, и, обождав, пока рядом с ней окажется пятнистый детеныш, прыгнула вниз. Феликс последовал за матерью. С каждым мгновением собственные ощущения в образе леопарда нравились ему все больше. Две стремительные тени стелились по безлюдным улочкам спящего Флиссингена, и Феликс вскоре понял, что направляются они к портовым складам.

Ни одному человеку не пришло бы в голову, что возможно допрыгнуть до вентиляционных окон, расположенных на высоте трехэтажного дома, под укрытием скатов черепичной крыши. Для матери-пантеры это было сущим пустяком. Феликсу, правда, удалось оказаться рядом с матерью только с третьего прыжка, когда он додумался немного разогнаться и выпустить когти, цепляясь за бревенчатую стену под высоким окном. Внутри склад оказался наполнен мешками с зерном. То ли его привозили во Флиссинген для дальнейшей отправки по морю, то ли наоборот, сгружали с кораблей, чтобы дальше везти на знаменитые ветряные мельницы для последующей переработки в муку. Недаром, Нижние Земли нередко назывались остальными европейцами страной ветряных мельниц. Впрочем, производство муки вовсе не интересовало двух метаморфов — они явились за теми, кого привлекало зерно. Хоть и говорят, что кошки прекрасно видят в темноте, Феликс вначале не мог ничего разобрать в кромешном складском мраке. Лишь спустя некоторое время ему удалось уловить смутное движение внизу. Возможно, в одиночку он бы даже не понял, что там происходит, но, по счастью, в первом путешествии метаморфа сопровождала опытная учительница: стремительной тенью пантера устремилась вниз, и сразу же за ней в длинном прыжке растянулось тело ее детеныша. Еще не приземлившись, Феликс услышал жалобный писк пойманной матерью жертвы и выставил вперед растопыренные когти, готовые хватать. Но крысы разбегались кто куда, в когтях не оказалось ни одной, поэтому Феликс метнулся в направлении движущегося сгустка мрака и на этот раз ухватил сбегающую тварь за откормленный зад. В смертельной панике крыса обернулась назад, обнажила собственные зубы и попыталась укусить. Но ей противостоял не привычный противник, собака или кот, а существо, с которым не справилась бы и сотня крыс — голова узкомордой твари полностью вошла в оскаленную пасть, и Феликс сомкнул острые кинжалы клыков, ощущая во рту восхитительный вкус свежей крови.

Не прошло и часа, как мать и сын ван Бролины в Темном облике неслышно заскочили в поджидавшее их окно собственного дома. Женщина тут же обернулась в Людской облик, подняла ночную рубашку, накинула ее, а следом — домашнее платье, которое сняла еще раньше.

— Сосредоточься на своем позвоночнике, встань прямо, — приказала Амброзия. — Думай о себе-человеке, смотри на меня, — она подняла с пола одежду сына и сразу же, как только проступил образ мальчика, надела на него белую рубаху.

— Спина… мышцы будто бы текут под кожей, — сказал Феликс. — Нужно привыкнуть к этому.

— Еще привыкнешь, — женщина с помощью воды из заклинательного блюдца и тряпки тщательно вытерла нарисованный на полу квадрат, потом поставила плошку с горящим маслом на задвинутый в угол стол, и, немного подумав, выпила собственную кровь, которая не успела еще свернуться, и вылизала миску.

— Зачем добру пропадать, — ответила она на невысказанный вопрос Феликса, и добавила: — закрой ставни, Пятнистик.

— Ну, вот еще! — Феликс фыркнул, обувая деревянные башмаки, обувь, в которой ходили все зеландцы, не относившие себя к высшим сословиям. — Если будешь так обращаться ко мне, я в ответ стану называть тебя Ночкой, или Темнушкой.

— Только попробуй, маленький наглец! Эй, что это еще такое? — вскинулась Амброзия. — Немедленно убери!

Феликс даже не замечал, что его человеческий облик украшал энергичный пятнистый хвост. Мальчик обернулся, чтобы схватить его, хвост тоже переместился, и маленький ван Бролин закружился, пытаясь его поймать. Лишь суровое выражение лица матери помогло Феликсу отвлечься от забавы. Еще некоторое время он ощупывал свое людское тело, чтобы удостовериться, все ли в порядке.

— Ты понимаешь, чего может стоить небрежность или невнимательность? — спросила его мать, когда, наконец, мальчик перестал возиться.

— Слушай, мама, — новые ощущения переполняли Феликса и, в целом, нравились ему, — ведь мы приносим пользу людям, делаем доброе дело для них, чего же они так шарахаются от обор… от метаморфов?

— По своей природе люди делят мир на своих и чужих, — ответила Амброзия. — Своих еще кое-как терпят, чужих уничтожают. Наше существование это вызов людям. Они не могут, как следует понять нас, объяснить нашу способность к перевоплощению, они боятся, что в какой-нибудь момент мы можем на них напасть, а перед выдуманными самими людьми угрозами они готовы уничтожать не только метаморфов, но и друг друга.

— Страшно быть не таким, как все, — сказал Феликс.

— Вовсе нет, — улыбнулась его мать. — Страшно, если знают, что ты отличаешься ото всех.

— Мягкая лапа!

— Когти внутри, — кивнула Амброзия. — У меня для тебя имеется еще кое-что.

Откуда-то из складок платья она достала бархатный мешочек, развязала тесемки и вытряхнула на ладонь две игральных кости, наподобие тех, что мальчишки иногда украдкой приносили в школу. Такими уже играл с друзьями и Феликс в каких-нибудь углах, шепотом ссорясь и переругиваясь, — если недозволенную игру засекал школьный смотритель, или один из преподавателей, наказанием для всех участников были карцер или розги, а нередко то и другое вместе.

— Один из кубиков гранитный, а другой из мрамора, — сказала мать Феликса. — Эти два вещества символизируют постоянство и помогут твоему Людскому облику оберегаться от непроизвольных переходов, таких, которые, бывает, сам не замечаешь. Представь, как будут поражены твои друзья, вдруг увидев пятнистую лапу, вместо твоей руки.

— Бр-р, — передернулся мальчик, представив такое, — это было бы ужасно.

— Иногда мы можем испытывать сильные чувства, услышав важное известие, или подвергнуться какой-нибудь опасности, — сказала Амброзия. — В этом состоянии тело, не защищенное амулетом и заклинанием, вдруг может начать перетекать. Естественно, это страшнее, когда ты в Людском облике, а не в Темном. Поэтому амулеты, наподобие этих, носят в кармане, или на шее.

— Красивые, — оценил Феликс, взяв у матери розовый и белый кубики. — Ими можно играть в кости?

— Не думаю, что это хорошая мысль, — сказала женщина. — Они даже по весу немного различаются, а игроки всегда следят, чтобы кости были одинаковыми. Под точечками, которые обозначают цифры на костях, скрываются гебрайские слова «квиут», что означает постоянство и «ецивут» — надежность. Их сделал для меня один каббалист из антверпенского гетто.

— Еврей? — удивился Феликс. — Это разве не опасно?

— Мне нравится, что ты такой осторожный, мой малыш, — Амброзия погладила сына по голове, — но неужели ты думаешь, что я позволила ему увидеть свое лицо? Я была под вуалью и в кружевных перчатках.

Даже маленькие дети, рожденные в XVI веке, понимали, что доверять секреты тому, кто может в любой момент оказаться в застенках инквизиции, не самый предусмотрительный поступок.

— Каббалист сказал мне, — вспомнила Амброзия, — что у белого мраморного кубика есть еще одно особенное свойство. Все-таки его на первый взгляд не отличишь от обычного костяного.

— Что это за свойство? — устало зевнул Феликс. Похождения в Темном облике несколько утомили мальчика.

— Он всегда падает шестеркой кверху.

— Ребята рассказывали, что такие бывают у тех, кто мошенничает при игре, — сказал Феликс. — Может, твой еврей никакой не колдун, а шулер?

— Это легко проверить, — сказала Амброзия. — Смени облик прямо сейчас.

Феликс уже и сам понял, что проверить амулет легче лёгкого. Он представил себе свой роскошный хвост и даже разлегся на полу, чтобы сразу начать забавляться с ним, но ничего не произошло.

— Теперь дай мне амулеты, — подошла к сыну Амброзия, — и попробуй снова. Только потом сразу же перекидывайся обратно, если не хочешь снимать рубашку.

Мышцы и суставы послушно потекли под кожей, зверь, в которого перетек Феликс, инстинктивно вывернулся, стараясь освободиться от рубашки, затрещала разрываемая ткань.

— Ну, все, все, — сказала Амброзия, когда мальчик вновь предстал перед ней. — Придется зашивать рубаху, но теперь ты, надеюсь, лучше усвоил, что в одежде перетекать опасно.

Феликс кивнул.

— И не сомневаешься в искусстве колдуна.

Мальчик снова кивнул.

* * *

Камадеро — площадь огня — под стенами Гронингена заполнялась народом очень медленно. На проводимых в Испании аутодафе обычно было не протолкнуться, но гронингенцы и фризы, как и все жители Нижних Земель — рыбья кровь — никак не рвались получать удовольствие от казни своих земляков.

Предвидя нечто подобное, епископ Утрехта не пожелал ехать 30 лье, отделявших столицу диоцезии от Гронингена, и прислал, вместо себя, генерального викария. Городские власти также были представлены не бургомистром, а одним из эшевенов-католиков и секретарем магистрата. Из облеченных властью гостей церемонии наиболее роскошно выглядели каноник собора святого Мартина и посланник Совета по делам Мятежей Хуан де Варгас. Это был плотный горбоносый идальго, приблизительно сорокалетний, одетый в желтый дублет с брыжжевым воротником, набитые ватой штаны, черные, декорированные вертикальными полосами желтого бархата, длинный черный плащ и черную шляпу в форме усеченного конуса, с желтым страусовым пером. Вероятно, де Варгас не приехал бы в Гронинген, оставайся в живых Жан де Линь, статхаудер этой провинции, павший в битве при Хейлигерлее вместе с Адольфом, младшим братом принца Оранского. Де Линь, граф Аренберг, один из знатнейших вельмож Семнадцати провинций, резко выступил против казни Эгмонта и Горна, проявлял неудовольствие политикой Альбы, но, верный вассальной присяге, выехал в поле под габсбургскими знаменами, чтобы дать повод кардиналу Гранвелле пролить лицемерную слезу о «великой потере для короля и веры». На самом же деле, после смерти статхаудера Гронингена оставшиеся члены Совета по делам Мятежей не осмеливался перечить испанцам, и вот Хуан де Варгас теперь почтил своим присутствием расправу над меннонитами, зная, что никто не посмеет высказаться о нем презрительно.

Рядом с похожым на огромную осу кастильским щеголем Кунц Гакке в доминиканском хабите инквизитора казался себе слугой в присутствии господина. Еще больше убеждали в этом снисходительные фразы, которые цедил надменный испанец:

— Я не уполномочен герцогом давать какие-либо оценки вашему рвению, святой отец. Поймите меня правильно: до сих пор здешний комендант, синьор де Кастроверде, настаивал, что земли сии не захвачены бунтом, и жестокие меры в отношении местных жителей способны лишь отвратить их от его католического величества.

— Именно поэтому, — вставил Кунц, воспользовавшись короткой паузой, — нами выбраны в качестве жертв немногочисленные еретики-меннониты, казнь которых не будет воспринята большинством населения, как повод к мятежу.

— Я всегда симпатизировал вашим взглядам, святой отец, — де Варгас покивал великолепным пером страуса, — вашей готовности отстаивать интересы католической веры и империи ценой любых жертв. В данном случае, рассматривая все pros et contras, я вижу как пользу, которой может обернуться это дело, так и вред.

— В чем же вред, ваша светлость? — вспыхнул Кунц. — Две прошедшие недели наш Священный Трибунал, не покладая рук, добывал показания еретиков. И, наконец, когда процесс достиг апофеоза, вы заявляете мне о якобы вреде, который может получиться. Не ставите ли вы тем самым под сомнение…

— Боже сохрани, — перекрестился испанец. — Вы неправильно меня поняли. Хотелось бы избежать недоразумений между нами, верными католиками и слугами короны.

Не было никого, кто в те времена не боялся бы Святой Инквизиции, даже члены императорской семьи Габсбургов иногда вынуждены были оправдываться, в сердцах высказав что-либо, не совсем согласующееся с церковной догмой. Случаи преследований герцога Валенсии, принца Хаиме Наваррского и Жанны д'Альбре, матери будущего французского короля, были известны всем и внушали людям, даже сколь угодно знатным, поберечься от вражды со Святым Официумом.

— Скоро уже 20 лет, как я выкорчевываю ересь, где только могу, чтобы сорняки не задушили колосьев римской веры, — с обидой произнес Кунц Гакке, безродный монастырский воспитанник, с годами ставший одним из наисвирепейших доминиканских псов. — Но, стоит хоть немного возмутиться общественному спокойствию, стоит закрыть лавки десятку торгашей, стоит сбежать в Англию лжеученому отщепенцу веры, — как тут же властители попрекают нас. Ах, святые отцы, вы были слишком жестоки! Вы забыли о человечности! Где же ваш христианский дух!

— Ведут! Еретики! Вот они! — крики толпы всколыхнули воздух, вдалеке, у выхода из городских ворот показались повозки с осужденными, маленькие фигурки стражников сопровождали процессию. От ворот до камадеро ехать было еще около полулье, и Кунц Гакке продолжил:

— Допустим, мы могли бы закрыть глаза на якобы безобидных еретиков, вроде этих сегодняшних меннонитов. Сегодня все вздохнут свободно — торжествует человечность!

Гакке издал свой каркающий смех, де Варгас вежливо улыбнулся.

— Раз можно трактовать обряды и постулаты религии, как угодно, то незачем почитать Рим и понтифика, как незыблемые авторитеты. Пусть все живут, признавая лишь свое эгоистичное мнение единственно верным. Вы следите за моими рассуждениями, ваша светлость?

— Да, продолжайте, святой отец, — кивнул испанец.

— Так мы пришли к миру, где множество различных мнений, верований, у каждого своя собственная истина, и нет никакого единого авторитета для всех. Каков же следующий шаг? А вот он — прямое следствие — не нужен такому миру ни король, ни император, ни сильная и могущественная верховная власть! И скажите мне, что это, как не прямой путь к предательству! К безбожию и вольнодумству! Воистину, помилование еретиков есть первый шаг, первое потворствование дьяволу, коему, как известно, и замочной скважины достаточно, дабы просочиться в храм, с таким трудом построенный Римской церковью и домом Габсбургов.

— Вы прекрасно пояснили ход ваших рассуждений, — непонятно было, что скрывается за светским тоном Хуана де Варгаса, но Кунц Гакке уже понял этого холодного щеголя.

Если дела в провинции пойдут успешно, де Варгас составит благоприятный отчет и согласится с мнением инквизитора. Но в случае непредвиденных осложнений, а, в особенности, бунта, представитель Совета по делам Мятежей, не задумываясь, сделает Гакке и всех его людей козлами отпущения.

Между тем, сорок приговоренных меннонитов на телегах, связанные, в жалких одеяниях из мешковины, уже приблизились к трибуне, на которой расположились почетные гости. Поскольку ни местные портные, ни монахи из расположенных поблизости обителей не умели шить правильные санбенито с рисунками из огня, да и народный энтузиазм жителей Нижних Земель оставлял желать лучшего, происходящее никак не походило на праздник, один из тех, каковые в те времена были весьма любезны кастильскому народу.

Альберто Рамос де Кастроверде, чья родина Галисия пока еще противилась введению аутодафе, стоял, прямой, как палка, в начищенной кирасе и высоком шлеме с плюмажем. Он отдал все необходимые распоряжения и теперь только следил, чтобы подчиненные обеспечивали положенную охрану, стараясь не отвлекаться на боль в суставах. Комендант Гронингена видел главу трибунала, что-то доказывающего посланцу Альбы из Брюсселя, видел клириков и монахов, пришедших по зову своих настоятелей и генерального викария, чтобы число зрителей не казалось смехотворным. Альберто Рамос видел, как даже священники, в том числе, каноник собора святого Мартина в роскошном облачении, сочувственно смотрят на жалких, подвергнутых пытке людей, некоторые из которых не могли даже встать, чтобы подойти к виселице или столбам, под которыми были сложены вязанки хвороста.

Отрекшихся от ереси вначале удушили у этих столбов, а потом сожгли. Семеро не стали отрекаться, и упорствующих начали жечь живьем, прочитав положенные молитвы после оглашения приговора. Светские власти справились со своей задачей не без происшествий: комендант видел, как не хочет загораться сырой хворост, как посылают за маслом, которое сразу привезти позабыли, слышал, как заходятся в кашле от чадящего хвороста приговоренные и вместе с ними его испанские стражники. Но главное — Альберто Рамос видел лица гронингенцев, их спокойные и флегматичные черты, за которыми скапливалась ненависть. «Мы теряем этих людей, самых мирных и добропорядочных из всех подданных, — думал в ужасе синьор де Кастроверде. — Они не простят нам сегодняшнего дня. Вот так глупо и безвозвратно теряем этих терпеливых тружеников, которые могли бы научить достатку и нашу собственную страну. Боже, храни Испанию и короля!»

— Он не мог так уйти! — кричал Робер Сконтеве, нависая над женой, полной невысокой фрисландкой.

— Он просил передать, что благодарит тебя за спасение Гретель, — сказала мать молодого Сконтеве. — Но он не может поступить иначе. Его совесть и честь велят ему присоединиться к гёзам.

— Совесть и честь! — завопил хозяин «Веселого фриза». — Мальчишка! Что он понимает в этих вещах!

— Ему уже пятнадцать, Робер, — сказала женщина, сглатывая слезы. — Он вправе сделать свой выбор.

— Ты защищаешь дурня, мать, — в голосе трактирщика, понявшего, что словами единственного сына уже не вернуть, теперь слышалось отчаяние, — ты всегда ему попустительствовала.

— В моей жизни были только ты и он, — сказала женщина. — Только двое мужчин. Если бы я могла своей жизнью выкупить его жизнь, я бы не колебалась ни мгновения.

— Ты глупа и не ведаешь, против чего эти оборванцы выступили, — покачал головой Робер. — Мощь всей Европы, лучшие в мире пехота и кавалерия, аркебузы и пушки, — вот, что такое армия Габсбургов. Куда нашим несчастным провинциям этой силе противостоять! Тебе надо было остановить безумца, хотя бы угрозой проклятия.

— Ты можешь сделать со мной что угодно, Робер, но я не смогла бы проклясть нашего мальчика за то, что он мечтает о том, о чем не смели мечтать мы — жить в стране, свободной от тирана. Я дала ему в путь много еды, сколько смогла собрать… и кожаный бурдюк, полный пива. Он ведь не один шел, а с друзьями, они молодые, им надо много есть, — женщина шумно высморкалась в платок, уже не сдерживая слез. — И я благословила моего мальчика, вот так-то, Робер, я благословила его, и сделала бы это снова, даже зная, что меня сожгут!

Две младшие сестренки ушедшего в гёзы парня тихонько сидели у печки, боясь пошевелиться. Робер Сконтеве ничего не ответил жене — он тоже молчал, но понурое выражение на его лице и бессильно обвисшие руки говорили красноречивее слов.