ФРАНЦУЗСКАЯ РЕВОЛЮЦИЯ [33]
Перевод В. Топорова
КНИГА ПЕРВАЯ
Смерть над Европой нависла; виденья и тучи
на Францию пали —
Славные тучи! Ничтожный король заметался
на меченом смертью
Ложе, окутан могильным туманом; ослабла
десница; и холод,
Прянув из плеч по костям, влился в скипетр,
чрезмерно тяжелый для смертной
Длани — бессильной отныне терзать и кровавить
цветущие горы.
Горы больные! Стенают в ответ королевской тоске
вертограды.
Туча во взоре его. Неккер, [34] встань! Наступило
зловещее утро.
Пять тысяч лет мы проспали. [35] Я встал, но душа
пребывает во дреме;
Вижу в окне, как седыми старухами стали
французские горы.
Жалкий, за Неккера держится, входит Король
в зал Большого Совета.
Горы тенистые громом, леса тихим граяньем
стонут во страхе.
Туча пророческих изобличений нависла над
крышей дворцовой.
Сорок мужей, [36] заточенных печалью в темницу
души королевской,
Как праотцы наши — в сумерках вечных, обстали
больного владыку,
Францию перекричать обреченно пытаясь,
воззвавшую к туче.
Ибо плебеи уже собрались в Зале Наций.
Страна содрогнулась!
Небо французское недоуменно дрожит вкруг
растерянных.
Темень
Первовремен потрясает Париж, сотрясает
Бастилии стены;
Страж и Правитель во мгле наблюдают, страшась,
нарастающий ужас;
Тысяча верных солдат дышит тучей кровавой
Порядка и Власти;
Черной печалью Чумленный зарыскал, как лев,
по чудовищным тюрьмам,
Рык его слышен и в Лувре, [37] не гаснет, под ветром
судилища факел;
Мощные мышцы трудя, он петляет, огнем опаляет
Законы,
Характер черною кровью заветов, кровавой чумою
охвачен,
Силясь порвать все тесней и больней его тело
щемящие цепи,
Полупридушенным волком, к жильцам Семи
Башен взывая, хрипит он.
В Башне по имени Ужас был узник за руки,
и ноги, и шею
С камнем повенчан цепями; Змий в душу заполз
и запрятался в сердце,
Света страшась, как в расщелине скальной, —
пророчество стало Пророку
Вечным проклятьем. А в Башне по имени Тьма
был одет кандалами
(Звенья ковались все мельче, ведь плоть уступала
железу — и жало
Голую кость) королевич Железная Маска — Лев
Вечный в неволе.
В Башне по имени Зверство скелет, отягченный
цепями, простерся,
Дожелта выгрызен Вечным Червем за отказ
оправдать преступленья.
В Башне по имени Церковь невинности мстили,
которая скверне
Не покорилась: ножом пресекла растлевающий
натиск прелата, —
Ныне, как хищные птицы, терзали ей тело
Семь Пыток Геенны.
В Башне по имени Правопорядок в нору с детский
гроб втиснут старец.
Вся заросла, как лианами мелкое море,
седой бородою
Камера, где в хлад ночной и в дневную жару слизь
давнишнего страха
Считывал он со стены в письменах паутины —
сосед скорпионов,
Змей и червей, равнодушно вдыхавших мученьем
загаженный воздух:
Он по велению совести с кафедры в граде Париже
померкшим
Душам вещал чудеса. Заточен был силач, палачом
ослепленный,
В Башне по имени Рок — отсекли ему руки
и ноги, сковали
Цепью, ниспущенной сверху, середку, — и только
провидческой силой
Он ощущал, что отчаянье — рядом, отчаянье
ползает вечно,
Как человек — на локтях и коленях… А был —
фаворит фаворита.
Ну, а в седьмой, самой мерзостной, Башне,
которая названа Божьей,
Плоть о железа содрав, год за годом метался
по кругу безумец,
Тщетно к Свободе взывая — на том он ума
и лишился, — и глухо
Волны Безумья и Хаоса бились о берег души;
был виновен
Он в оскорбленье величества, памятном в Лувре
и слышном в Версале.
Дрогнули стены темниц, и из трещин
послышались пробные кличи.
Смолкли. Послышался смех. Смолк и он.
Начал свет полыхать возле башен.
Ибо плебеи уже собрались в Зале Наций: горючие
искры
С факела солнца в пустыню несут красоты
животворное пламя,
В город мятущийся. Отблески ловят младенцы
и плакать кончают
На материнской, с Землей самой схожей, груди.
И повсюду в Париже
Прежние стоны стихают. Ведь мысль о Собранье
несчастным довлеет,
Чтобы изгнать прочь из дум, с улиц прочь роковые
кошмары Былого.
Но под тяжелой завесой скрыт Лувр: и коварный
Король, и клевреты;
Древние страхи властителей входят сюда,
и толпятся, и плачут.
В час, когда громом тревожит гробы, Королей
всей земли лихорадит.
К туче воззвала страна — алчет воли, — и цепи
тройные ниспали.
К туче воззвала страна — алчет воли, — тьма
древняя бродит по Лувру,
Словно во дни разорений, проигранных битв
и позора, толпятся
Жирные тени, отчаяньем смытые дюны, вокруг
государя;
Страх отпечатан железом на лицах, отдавлены
мрамором руки,
В пламени красного гнева и в недоумении тяжком
безмолвны.
Вспыхнул Король, но, как черные тучи, толпой
приближенные встали,
Тьмою окутав светило, но брызнул огонь
венценосного сердца.
Молвил Король: «Это пять тысяч лет потаенного
страха вернулись
Разом, чтоб перетрясти наше Небо и разворошить
погребенья.
Слышу, сквозь тяжкие тучи несчастия, древних
монархов призывы.
Вижу, они поднимаются в саванах, свита встает
вслед за ними.
Стонут: беги от бесчинства живущих! все узники
вырвались наши.
В землю заройся! Запрячься в скелет! Заберись
в запечатанный череп!
Мы поистлели. Нас нет. Мы не значимся
в списках живущих. Спеши к нам
В камни и корни дерев затаиться. Ведь узники
вырвались ныне.
К нам поспеши, к нам во прах — гнев, болезнь,
и безумье, и буря минуют!»
Молвил, и смолк, и чело почернело заботой,
насупились брови, —
А за окном, на холмах, он узрел, загорелось,
как факелы, войско
Против присяги, огонь побежал от солдата
к солдату, — и небом,
Туго натянутым, грудь его стала; он сел; сели
древние пэры.
Старший из них, Дюк Бургундский, [38] поднялся
тогда одесную владыки,
Красен лицом, как вино из его вертограда;
пахнуло войною
Из его красных одежд, он воздел свою страшную
красную руку,
Страшную кровь возвещая, и, как вертоград
над снопами пшеницы,
Воля кровавая Дюка нависла над бледным
бессильным Советом, —
Кучка детей, тучка светлая слезы лила в пламень
мантии красной, —
Речь его, словно пурпурная Осень на поле
пшеницы, упала.
«Станет ли, — молвил он, — мраморный Неба
чертог глинобитной землянкой,
Грубой скамьею — Земля? Жатву в шесть тысяч
лет соберут ли мужланы?
В силах ли Неккер, женевский простак, своим
жалким серпом замахнуться
На плодородную Францию и династический
пурпур, связуя
Царства земные в снопы, древний Рыцарства лес
вырубая под корень,
Радость сраженья — врагу, власть — судьбе, меч
и скипетр отдавая созвездьям,
Веру и право огню предавая, веками испытанный
разум
Вглуби земли хороня и людей оставляя нагими
на скалах
Вечности, где Вечный Лев и Орел ненасытно
терзают добычу?
Что же вы сделали, пэры, чтоб слезы и вещие сны
обманули,
Чтобы противу земли не восстал ее вечный посев
сорным цветом?
Что же предприняли в час, когда город мятежный
уже окружили
Звездные духи? Ваш древний воинственный клич
пробудил ли Европу?
Кони заржали ль при возгласах труб? Потянулись
к оружию ль руки?
В небе парижском кружатся орлы, ожидая
победного знака, —
Так назови им добычу, Король, — укажи
на Версаль Лафайету!» [39]
Смолк, пламенея в молчанье. Кровавым туманом
подернутый Неккер.
(Крики и брань за окном) промолчал, но как гром
над гробами молчанье.
Молча лежали луга, молча стояли ветра, и двое
молчащих —
Пахарь и женщина в слабости — труп его слов
обмывали любовью,
Дети глядели в могилу — так Неккер молчал,
так лицо прятал в тучу.
Встал, опираясь на горы, Король и взглянул
на великое войско,
В небе затмившее кровью сверканье заката,
и молвил Бургундцу:
«Истинный Лев есети! Ты один утешенье
в великой кручине,
Ибо французская знать уж не верит в меня,
письмена Валтасара
В сердце моем прочитав. Неккер, [40] прочь! Ты —
ловец, ставший ныне добычей.
Не для глумленья над нами созвали мы Штаты.
Не на поруганье
Раздали наши дары. Слышу: точат мечи, слышу:
ладят мушкеты,
Вижу: глаза наливаются кровью решимости
в градахи весях,
Древних чудес над страной опечалены взоры,
рыдают повсюду
Дети и женщины, смерчи сомнений роятся,
печаль огневеет,
В рыцарях — робость. Молчи и прощай! Смерчи
стихнут, как древле стихали!»
С тем он умолк, пламенея, — на Неккера красные
тучи наплыли.
Плача, Старик поспешил удалиться в тоске
по родимой Женеве.
Детский и женский звучал ему вслед плач унылый
вдоль улиц парижских.
Но в Зале Наций мгновенно прознали об этом
позорном изгнанье.
Все ж не умерился гнев благородных, а тучей
вскипел грозовою.
Громче же всех возопил, проклиная Париж,
его Архиепископ.
В серном дыму он предстал, в клокотанье огней
и в кровавой одежде.
«Слышишь, Людовик, угрозы Небес! Так испей,
пока есть еще время,
Мудрости нашей! Я спал в башне златой, но деяния
злобные черни
Тучей нависли над сном — я проснулся — меня
разбудило виденье:
Холоднорукое, дряхлое, снега белее, трясясь
и мерцая,
Тая туманом промозглым и слезы роняя на чахлые
щеки,
Призраки мельче у ног его в саванах крошечных
роем мелькали,
Арфу держали в молчанье одни, и махали кадилом
другие;
Третьи лежали мертвы, мириады четвертых вдали
голосили.
Взором окинув сию вереницу позора, рек
старший из духов
Голосом резче и тише кузнечика: „Плач мой
внимают в аббатствах,
Ибо Господь, почитавшийся встарь, стал отныне
лампадой без масла,
Ибо проклятье гремит над страною, которую
племя безбожных
Нынче терзает, как хищники, взоры тупя,
и трудясь, и отвергнув
Святость законов моих, языком забывая звучанье
молитвы,
Сплюнув Осанну из уст. Двери Хаоса треснули,
тьмы неподобных
Вырвались вихрем огня — и священные гробы
позорно разверсты,
Знать омертвела, и Церковь падет вслед за нею,
и станет пустыня:
Черною — митра, и мертвой — корона, а скипетр
и царственный посох
С грудой костей государевых вкупе истлеют в час
уничтоженья;
Звон колокольный, и голос субботы, и пение
ангельских сонмов
Днем — пьяной песней распутниц, а ночью —
невинности воплями станет;
Выронят плуг, и падут в борозду — нечестны,
непростимы, неблаги,
Мытарь развратный заменит во храме жреца;
тот, кто проклят, — святого;
Нищий и Царь лягут рядом, и черви, их гложа,
сплетутся в объятье!“
Так молвил призрак — и гром сотрясал мою
келью. Но тучей покоя
Сон снизошел на меня. А с утра я узрел поруганье
державы
И, содрогаясь, пошел к государю с отеческим Неба
советом.
Слушай меня, о Король, и вели своим маршалам —
в дело!
Господне
Слушай решенье: спеши сокрушить в их
последнем прибежище Штаты,
Дай солдатне овладеть этим градом мятежным,
где кровью дворянства
Ноги решили омыть, растоптав ему грудь и чело;
пусть поглотит
Этих безумцев Бастилия, Миропомазанник,
вечною тьмою!»
Молвил и сел — и холодная дрожь охватила
вельмож, и очнулись
Монстры безвестных миров, ожидая, когда их
спасут и окликнут;
Встал дюк Омон, [41] чья душа, как комета, не ведая
цели, ни сроков,
В мире носилась хаосорожденной, неся поруганье
и гибель, —
Как из могилы восстав, он предстал в этот миг
пред кровавым Советом:
«Брошены армией, преданы нацией, мечены
скорою смертью,
Слушайте, пэры, и слушай, прелат, и внемли,
о Король!
Из могилы
Вырвался призрак Наваррца, [42] разбужен аббатом
Сийесом [43] из Штатов.
Там, где проходит, спеша во дворец, все немеют
и чувствуют ужас,
Зная о том, для чего он могилу покинул
до Судного часа.
Бесятся кони, трепещут герои, дворцовая
стража бежала!»
Тут поднялся самый сильный и смелый
из отпрысков крови Бурбонской,
Герцог Бретанский и герцог Бургонский, мечом
потрясая отцовским,
Пламенносущий и громом готовый, как черная
туча, взорваться:
«Генрих! как пламя отвесть от главы государя?
Как пламенем выжечь
Корни восстанья? Вели — и возглавлю я воинство
предубежденья,
Дабы дворянского гнева огонь полыхал
над страною великой,
Дабы никто не посмел положить благородные выи
под лемех».
Дюк Орлеанский [44] воздвигся, как горные кряжи,
могуч и громаден,
Глядя на Архиепископа — тот стал белее
свинца, — попытался
Встать, да не смог, закричал — вышло сипом,
слова превратились в шипенье,
Дрогнул — и дрогнула зала, — и замер, —
и заговорил Орлеанец:
«Мудрые пэры, владыки огня, не задуть,
а раздуть его должно!
Снов и видений не бойтесь — ночные печали
проходят с рассветом!
Буря ль полночная — звездам угроза?
Мужланы ли — пламени знати?
Тело ль больно, когда все его члены здоровы?
Унынью ли, время,
Если желания жгучие обуревают? Душе ли
томиться, —
Сердце которой и мозг в две реки равномерно
струятся по Раю, —
Лишь оттого, что конечности, грудь, голова
и причинное место
Огненным счастьем объяты? Так может ли стать
угнетенным дворянство,
Если свободен народ? Иль восплачет Господь,
если счастливы люди?
Или презреем мы взор Мирабо и решительный вид
Лафайета,
Плечи Тарже, и осанку Байи, и Клермона [45]
отчаянный голос,
Не поступившись величьем? Что, кроме как пламя,
отрадно петарде?
Нет, о Бездушный! Сперва лабиринтом пройди
бесконечным чужого
Мозга, потом уж пророчествуй. В гордое пламя,
холодный затворник,
Сердца чужого войди, — не сгори, — а потом уж
толкуй о законах.
Если не сможешь — отринь свой завет и начни
привыкать постепенно
Думать о них, как о равных, — о братьях твоих,
а не членах телесных,
Власти сознанья покорных. И прежде всего научись
их не ранить».
С места поднялся Король; меч в златые ножны
возвратил Орлеанец.
Знать колыхалась, как туча над кряжем, когда
порассеется буря.
«Выслушать нужно посланца толпы. Свежесть
мыслей нам будет как ладан!»
В нише пустой встал Омон и потряс своим посохом
кости слоновой;
Злость и презренье вились вкруг него, словно тучи
вкруг гор, застилая
Вечными снегами душу. И Генрих, исторгнув
из сердца пламенья,
Гневно хлестнул исполинских небесных коней
и покинул собранье.
В залу аббат де Сийес поднялся по дворцовым
ступеням — и сразу,
Как вслед за громом и молнией голос гневливый
грядет Иеговы,
Бледный Омона огонь претворил в сатанинское
пламя священник;
Словно отец, увещающий вздорного сына,
сгубившего ниву,
Он обратился к Престолу и древним горам,
упреждая броженье.
«Небо Отчизны, внемли гласу тех, кто взывает
с холмов и из долов,
Застланы тучами силы. Внемли поселянам,
внемли горожанам.
Грады и веси восстали, дабы уничтожить и грады,
и веси.
Пахарь при звуках рожка зарыдал, ибо в пенье
небесной фанфары —
Смерть кроткой Франции; мать свое чадо растит
для убийственной бойни.
Зрю, небеса запечатаны камнем и солнце
на страшной орбите,
Зрю загашенной луну и померкшими вечные
звезды над миром,
В коем ликуют бессчетные духи на сернистых неба
обломках,
Освобожденные, черные, в темном невежестве
несокрушимы,
Обожествляя убийство, плодясь от возмездья,
дыша вожделеньем,
В зверском обличье иль в облике много страшней —
в человеческой персти,
Так до тех пор, пока утро Покоя и Мира, Зари
и Рассвета,
Мирное утро не снидет, и тучи не сгинут, и Глас
не раздастся
Всеобнимающий — и человек из пещеры у Ночи
не вырвет
Члены свои затененные, оком и сердцем
пространство пронзая, —
Тщетно! Ни Солнца! Ни звезд!.. И к солдату
восплачут французские долы:
„Меч и мушкет урони, побратайся с крестьянином
кротким!“»
И, плача,
Снимут дворяне с Отчизны кровавую мантию
зверства и страха,
И притесненья венец, и ботфорты презренья, —
и пояс развяжут
Алый на теле Земли. И тогда из громовыя тучи
Священник,
Землю лаская, поля обнимая, касаясь наперствием
плуга,
Молвит, восплакав: «Снимаю с вас, чада,
проклятье и благословляю.
Ныне ваш труд изо тьмы изошел, и над плугом
нет тучи небесной,
Ибо блуждавшие в чащах и вывшие в проклятых
богом пустынях,
Вечно безумные в рабстве и в доблести пленники
предубеждений
Ныне поют в деревнях, и смеются в полях,
и гуляют с подружкой;
Раньше дикарская, стала их страсть, светом знанья
лучась, благородной;
Молот, резец и соха, карандаш, и бумага,
и звонкая флейта
Ныне звучат невозбранно повсюду и честного
пахаря учат
И пастуха — двух спасенных от тучи военной,
чумы и разбоя,
Страхов ночных, удушения, голода, холода,
лжи и досады,
Зверю и птице ночной вечно свойственных —
и отлетевших отныне
Вихрем чумным от жилища людей. И земля
на счастливой орбите
Мирные нации просит к блаженству призвать, как
их предков, у Неба».
Вслед за священником Утро само воззовет:
«Да рассеются тучи!
Тучи, чреватые громом войны и пожаром убийств
и насилий!
Да не останется доле во Франции ни одного
ратоборца!» [46]
Кончил — и ветер раздора по Зале пронесся,
и тучи сгустились;
Были вельможи, как горы, как горные чащи,
трясомые вихрем;
И, незаметно в шатанье дерев, в треске сучьев,
рос шепот в долине
Или же шорох — как будто срывались в траву
виноградные гроздья,
Или же голос — натруженный крик землепашца,
не возглас восторга.
Туче, чреватой огнем, уподобился Лувр,
заструилась по древним
Мраморам алая кровь; Дюк Бургундский
дождался монаршего слова:
«Видишь тот замок над рвом, что внушает Парижу
опаску?
Скомандуй
Этой громаде: „Бастилия пала! Сошел замок
призрачный с места,
Тронулся в путь, через реку шагнул, отошел
от Парижа на десять
Миль. Твой черед, неприступная Южная крепость. [47]
Направься к Версалю,
Хмуро взгляни в те сады!“ И коль выполнит это
она, мы распустим
Армию нашу, что дышит войной, а коль нет — мы
внушим Ассамблее:
Армия страхов и тюрьмы мучений суть цепи
стране возроптавшей».
Словно звезда, возвещая рассвет потерпевшим
кораблекрушенье,
Молча направился горестный вестник
пред Национальным собраньем
С горестной вестью предстать. Молча слушали.
Молча, но громкие громы
Громче и громче гремели. Обломки колонн, прах
времен — так молчали.
Словно из древних руин, к ним воззвал Мирабо —
громы стихли мгновенно,
Хлопанье крыл было вкруг его крика: «Услышать
хотим Лафайета!».
Стены откликнулись эхом: «Услышать хотим
Лафайета!»
И в пламя, —
Молниеносно, как пуля, что взвизгнула в знак
объявления боя, —
С места сорвавшись, «Пора!» — закричал Лафайет.
И Собранье
В тучах застыло безмолвно, колчан, полный
молний, над градами жизни.
Градами жизни и ратями схватки, где дети их шли
друг на друга;
Голосовали, шепчась, — вихрь у ног, — голоса
подсчитали в молчанье,
И отказали войне, и Чума краснокрылая в небо
метнулась.
Молча пред ними стоял Лафайет,
ожидая их тяжбы, —
И приказали войскам отойти за черту в десять миль [48]
от Парижа.
Старое солнце, садясь за горой, озарило лучом
Лафайета,
Но в глубочайшей тени было войско: с восточных
холмов наплывала
И простиралась над городом, армией, Лувром
гигантская туча.
Пламени светлою долей стоял он над пламени
темною долей;
Там бесновались ряды депутатов и ждали решенья
солдаты,
Плача, чумной вереницей струились виденья
приверженцев веры —
Голые души, из черных аббатств вырываясь
бесстыдно на божий
Свет, где кровавая туча Вольтера и грозные скалы
Жан-Жака
Мир затеняли, они разбивались, как волны,
о выступы войска.
Небо зарделось огнем, и земля серным дымом
сокрылась от взора,
Ибо восстал Лафайет, но в молчанье по-прежнему,
а офицеры
Бились в него, разбиваясь, как волны о Франции
мысы в годину
Битвы с Британией, крови и взора крестьянской
слезы через море.
Ибо над ним воспарял, пламенея, Вольтер,
а над войском — Жан-Жака
Белая туча плыла, и, разбужены, войнорожденные
зверства
Льнули ко грому речей, вдохновленных свободой
и мыслью о мертвых:
«Коль порешили вы в Национальном собранье
войскам удалиться,
Так и поступим. Но ждем от Собранья и Нации
новых приказов!»
Стронулось войско железное с огненным громом
и грохотом с места;
Ждали сигнальной трубы офицеры, вскочили
в седло вестовые;
Близ барабанщиков верных стояли, скорбя,
капитаны пехоты;
Подан был знак, и дорос до небес, и отправилось
войско в дорогу.
Черные всадники — тучи, чреватые громом, —
и пестрой пехоты
Двинулись толпы — при звуках трубы
и фанфары, под бой барабанный.
Топот и грохот, фанфары и трубы качнули
дворцовые стены.
Бледный и жалкий, Король восседал в окруженье
испуганных пэров,
Сердце не билось, и кровь не струилась, и тьма
опечатала веки.
Черной печатью; предсмертной испариной тело
и члены покрылись;
Пэры вокруг громоздились, как мертвые горы,
как мертвые чаши,
Или как мертвые реки. Тритоны, и жабы, и змеи
возились
Возле державных колен и сквозь пальцы
державной ноги подползали,
Ближе к державной гадюке, забравшейся
в мантию, дабы оттуда
С каменным взором шипеть, потрясая французские
чаши; настало
Всеотворенье Всемирного Дна и восстанье
архангелов спящих;
Встал исполинский мертвец и раздул надо всеми
их бледное пламя.
Жар его сжег стены Лувра, растаяла мертвая
кровь, заструилась.
В гневе очнулся Король и дремотные пэры, узрев
запустенье:
Лувр без единой души, и Париж без солдат
и в глубоком молчанье,
Ибо шум с войском пропал, и Сенат в тишине
дожидался рассвета.