В1942 г. доктор П. Данцер из Reichsbund Deutsche Familie [нем. Имперского союза немецких семей] подготовил работу под названием «Культ смерти или культ предков?» Эта рукопись была частью проекта ведомства Розенберга и связанных с ним ученых по возвращению чистоты и аутентичности культу погребения в Третьем рейхе путем восстановления «германских» ритуалов смерти. «Почитание мертвых – это практика, которая существует у всех народов с незапамятных времен, – писал Данцер. – Мы находим ее в самых разных формах как у примитивных, так и у цивилизованных народов [Kulturvölkern]». Данцер предположил, что быть человеком – значит почитать мертвых; причем то, как именно почитают мертвых, относится к самой основе культурного различия. Поиск большей чистоты и аутентичности в немецком культе погребения при нацизме часто приводил к дискуссиям об «отличительно немецком», в которых современники утверждали сущностную связь между их уникальным культурным наследием и культом мертвых.

Однако ведущаяся союзниками бомбардировка Берлина, особенно после ее резкого усиления в конце 1943 г., явилась беспрецедентным вызовом традиционным практикам обращения с умершими. Трупы стали вдруг материальным фактом повседневной жизни; они появлялись на улицах, их нужно было извлекать из-под завалов. Иногда, как мы видели в случае фрау Д. в конце предыдущей главы, люди исчезали, их тела так и не находились, и у тех, кого они оставили, это вызывало мучения особого рода. Как и в случае с солдатами, способы обращения с телами погибших во время воздушной войны – не только то, как их поминали, но и то, как от них в буквальном смысле избавлялись, – поднимали вопросы, связанные с идентичностью и социальной добродетелью: что делалось и чего не делалось при обращении с умершими? Историк Дэвид Кресси писал, что ритуальные действия, такие как похороны, указывают людям на общее между ними посредством утверждения границ сообщества. Вот и погребальный ритуал в нацистском Берлине, в условиях воздушной войны переопределял немецкость путем утверждения общности. Ритуал демонстрировал родство, выступал в качестве декларации сообщества и – в экстремальных условиях – мог даже описывать и скреплять этническую идентичность. Нельзя сказать, чтобы современники замечали или даже осознавали этот процесс. Как писали Питер Меткалф и Ричард Хантингтон, люди в большинстве своем редко формулируют свое ощущение (sensibilities) правильности, которое, однако, регулярно проявляют перед лицом смерти. Приняв это наблюдение за методологическое руководство, я в нижеследующем анализе смерти в условиях воздушной войны сосредоточусь как на том, что делали берлинцы, – на их социальной и ритуальной практике, – так и на том, что берлинцы утверждали, – чтобы показать, каким образом они переживали смерть в очевидно экстремальных обстоятельствах.

СМЕРТЬ ПРИХОДИТ В БЕРЛИН

Особый опыт Берлина во время воздушной войны делает его уникальной площадкой для изучения вопросов, окружающих гражданскую смерть в нацистской Германии. Будучи столицей Третьего рейха, город во время Второй мировой войны имел колоссальное символическое значение как внутри, так и вне Германии. Он был, кроме того, городом, из которого планировалась и велась война; именно там мертвецы нации обретали бессмертие через мемориальные парады и каменные памятники. Однако парадоксальным, возможно, образом на протяжении всех первых лет конфликта Берлин не испытал самого тяжелого и рокового для германского тыла опыта войны – воздушных бомбардировок. Берлинцы, конечно, читали в газетах о разрушениях в других частях Германии, слышали радиосообщения и с фронта, и из тыла. Они жили, сознавая, что их близкие погибают в бою. Но в первые четыре года войны многие из них не сталкивались со смертью непосредственно.

Первые бомбардировки столицы Королевскими ВВС, начавшиеся в конце августа 1940 г., похоже, не слишком взволновали ее жителей. Хотя к ноябрю 1943 г. за тем первым налетом последовали уже 92 новые атаки, поврежденные здания считались чуть ли не туристическими достопримечательностями; шрапнель берлинцы собирали в качестве сувенира. «Мы часто стояли на балконе и смотрели [на бомбы], как на фейерверки», – сообщал в мемуарах норвежский журналист Тео Финдаль. Чтобы поддержать эту невозмутимость в жителях города, Альберт Шпеер, главный городской инспектор по строительству, организовал группы заключенных, военнопленных, подневольных рабочих и евреев – разбирать завалы, устранять повреждения и строить новые дома для оставшихся без крова после бомбардировок. Квартиры, конфискованные городом у берлинских евреев, предоставляли горожанам, чьи дома были разрушены в ходе налетов, из-за чего почти неожиданно в Берлине начала 1943 г.появилось больше доступного жилья для нееврейского населения, чем было в начале войны. Несмотря на общую атмосферу самообладания, казалось, царившую в городе между 1940 и концом 1943 г., смерти при налетах все же случались, и по сравнению с некоторыми другими городами Германии того же периода их было даже относительно много. В 1941 – 1941 гг. в результате бомбардировок погибли 448 берлинцев.

Уже 4 марта 1938 г. – то есть всего за несколько дней до Anschluß [нем. аншлюса] – начала вводиться система мер: для Deutscher Gemeindetag [нем. Германского конгресса общин] были выпущены секретные протоколы с указаниями муниципалитетам о том, что следует делать с трупами в случае воздушных налетов. С началом военных действий, 2 сентября 1939 г., глава берлинской городской полиции издал новые протоколы; эти правила определяли «пункты сбора трупов» (Leichensammelstellen) в районах Веддинг, Кройцберг и Пренцлауэр-Берг и устанавливали определенные обязанности для разных работников городской администрации: от перевозки трупов с места их обнаружения в пункты сбора до опознания тел, составления свидетельств о смерти и погребения умерших. Членам семей давалось 48 часов, чтобы забрать покойного для индивидуального захоронения; город, соответственно, отвечал за обеспечение «официального погребения в общих могилах». Эти планы предусматривали упорядоченную войну, с последствиями которой – в виде человеческих потерь – собирались управляться аккуратно, методично и целенаправленно.

Весной 1942 г. стратегия Королевских ВВС поменялась. Когда обнаружилось, что прицельное бомбометание не такое точное, как хотелось бы, самолеты военно-воздушных сил Великобритании начали атаковать густонаселенную городскую местность Германии, сочетая прицельные и участковые, или ковровые, бомбардировки. Такой подход, нацеленный на возникновение больших пожаров, привел к гораздо большим потерям и материальному ущербу. Это нововведение привело к почти полному уничтожению Гамбурга в июле 1943 г. и унесло там более 34 000 жизней. Оно способствовало также ощутимому росту напряженности в столице Рейха. В следующий после разрушения Гамбурга месяц за пределами Берлина состоялась крупнейшая в истории массовая эвакуация из немецкого города, и большинство школ остались закрытыми после летних каникул. Хотя необычно широкие берлинские улицы препятствовали распространению огненной бури вроде той, что поглотила Гамбург, а позднее Дрезден, все-таки в ходе серии налетов между 23 августа и 4 сентября 1943 г. в Берлине были убиты, по некоторым данным, 1646 человек. Самая страшная из этих атак случилась в ночь с 23 на 24 августа, когда особенно пострадали районы Штеглиц, Шёнеберг и Темпельхоф.

Затем, зимой 1943/1944 гг., произошло то, что историки воздушных войн часто называют Берлинской битвой. Это была решительная попытка координированных сил Королевских ВВС и Восьмых военно-воздушных сил США добиться подавляющего перевеса союзников в войне и расстроить функционирование нацистского правительства в самом его сердце. Между 18 ноября 1943 г. и 25 марта 1944 г. бомбы, сброшенные на Берлин, унесли более 10 000 жизней. Самая дорогостоящая, если говорить с точки зрения ценности человеческой жизни, атака была произведена 23 – 24 ноября: за эти 48 часов примерно 4000 человек были убиты и 574 стали числиться «пропавшими». Сильнее всего пострадали центральные районы Митте, Тиргартен и Веддинг, а такие заметные объекты, как Александерплац, Шпиттельмаркт и Унтер-ден-Линден, были разрушены до неузнаваемости; после этих атак одна жительница Берлина назвала город попросту «мертвым». После марта 1944 г. большую стратегию Берлинской битвы отменили, расценив связанные с налетами потери союзников слишком большими; тем не менее впоследствии на Берлин было произведено еще несколько масштабных атак, и самая страшная из них пришлась на 3 февраля 1945 г.

Иными словами, к концу 1943 г. берлинцы уже не разбирали шрапнель на сувениры. Они ночевали в бомбоубежищах, пытаясь вообразить, что творится снаружи и какой судьбы они избежали. Один берлинец, сидя в бомбоубежище и думая о своей жене, которая осталась где-то снаружи, описывал сцены насильственной смерти, одолевавшие его разум:

У тебя столько времени здесь [в бомбоубежище] на размышления, на то, чтобы представить себе ужасающее истребление, которое затмевает Гойю. Удушение, утопление, сокрушение ударом, сгорание в запертой комнате, умопомрачение от страха под обломками рухнувшего дома, ужасные раны от шрапнели <…> оторванные конечности, разодранные органы и животы, вскрывшиеся под воздушным давлением от бомбы. <…> твое воображение сводит тебя с ума 404 .

Однако, несмотря на очевидный ужас налетов, берлинцы смогли в значительной степени включить их в повседневную жизнь. Они научились оставлять воду в ваннах и держать под рукой песок для борьбы с пожарами; они не развешивали белье на ночь (так как это могло способствовать распространению огня) и держали наготове собранные сумки на случай ночевки в бомбоубежище. Они даже делали прогнозы, поняв, что в очень плохую погоду налетов не бывает. Они стали следить за часами, так как обычно тревога начиналась в определенное время. И все же общая атмосфера оставалась спокойной. Как-то вечером, выпивая с Финдалем в баре на Лейпцигской площади, известный берлинский журналист сказал ему: «Англичане ошибаются, если думают, что атаки должны вызвать здесь политическое недовольство. Люди вполне заняты личными проблемами – у них нет времени на политику. <…> Новый Берлин не возникнет из руин – он уходит под руины. Ваше здоровье!»

Конечно, многие берлинцы, как тот человек, чей опыт напомнил ему о Гойе, боялись авиаударов и мыслей о смерти; однако были и те, кто близкую встречу с собственной бренностью переживали едва ли не с эйфорией. После сильнейших ударов 3 февраля 1945 г. Маргрет Бовери писала: «До сих пор я считала это [изобретением пропаганды], что после столь серьезной атаки население [города] упрямо идет дальше. Но это так. Это не ненависть, не горечь, но чувство: я все еще жив, причем впервые по-настоящему». Для одного мальчика жизнь в условиях воздушной войны была «чем-то рискованным, как в каком-нибудь романе, а смерть, дававшая себя почувствовать более зримо и непосредственно, придавала жизни странный блеск». Кое у кого опыт жизни и выживания в условиях смертельной опасности вызывал энтузиазм.

Однако другие обстоятельства воздушной войны интегрировать в повседневный опыт было труднее. После массированной атаки 3 февраля 1945 г. некто Леманн вспоминал:

Сгоревшие, усохшие трупы лежали на улицах. В десять утра, на Ораниенштрассе! <…> Было так жарко, было трудно дышать. Мы сняли с мертвых противогазы и надели на себя. Там стоял трамвай, весь в огне, полный людей, которые не могли из него выбраться. Перед сиротским приютом на Альте Якобштрассе лежали груды сгоревших детских трупов [ Babyleichen ], прямо на улице! 408

Тела на улицах, обугленные, уменьшившиеся наполовину от своего нормального размера из-за потери жира и воды; оторванные от туловища головы и конечности; мертвые дети – такой была беспримесная и очевидная реальность смерти от воздушной войны. Подобное зрелище было кардинальным отклонением от того, что современники считали «нормальным» опытом; этот контраст подчеркивает Леманн: «Ораниенштрассе в десять часов утра» – и мертвые, сгоревшие тела. И если другие аспекты воздушной войны стали со временем более или менее рутинными, а кому-то они даже дарили эйфористические переживания, инаковость трупов нельзя было растворить в обыденном через частое соприкосновение. Практически во всех послевоенных берлинских мемуарах описано либо созерцание мертвых тел, либо соприкосновение с ними в те дни – этот факт говорит не только о том, что их присутствие в повседневной жизни вызывало диссонанс, но и о продолжающемся воздействии этого присутствия на память и воображение берлинцев. Например, жительница Берлина описывала в своем дневнике, как когда-то могла «есть толстые бутерброды» в подвале своего дома, служившем бомбоубежищем. Потом кое-что изменилось:

С тех пор как после бомбежки я лишилась дома и должна была помогать вытаскивать погребенных под завалами, я нахожусь под страхом смерти [ Todesangst ]. Симптомы всегда одни и те же. Сначала пот на коже головы, затем сверление в позвоночнике, комок в горле, нёбо горит, сердце колотится. <…> Если бы я только могла молиться. Мозг рыщет в поисках слов <…> Пока волна не отступает 409 .

Опыт воздушных налетов, судя по словам этой женщины, мог быть интегрирован в повседневную рутину; извлечение мертвых тел из-под руин – не могло (см. Рис. 3.1).

Как могут рассказать нам антропологи, при столкновениях берлинцев с обугленными человеческими останками нарушались два типа табу: те, что относятся к священным объектам и существуют, чтобы усиливать наше чувство трепета и благоговения перед ними, и те, что имеют функцию отделения опасного и нечистого от контакта с группой. Гертруда Кох пишет: «Одна из главных функций табу – регулирование наших отношений с мертвыми». Другими словами, труп – это объект и тревоги, и удивления. Мэри Дуглас объясняет функцию табу как «спонтанное средство защиты особых категорий мироздания. Табу защищает локальный консенсус относительно того, как организован мир». Регулятивная способность табу необходима людям, потому что неопределенность, пишет она, вызывает «когнитивный дискомфорт» и пугает. «Идеи обособления, очищения, размежевания и наказания за непослушание должны, по своей главной функции, налагать порядок на беспорядочный по своей природе опыт». Трупы на улицах Берлина во время войны были неоднозначны, нарушали порядок; они были «чем-то неправильным». Их появление ставило под вопрос фундаментальный порядок вещей, они посягали, возможно беспрецедентным образом, на локальные нормы того, что хорошо и правильно, что пристойно.

Рис. 3.1. Рабочие выносят из здания жертву бомбового удара. Берлин, 1944 г. На фото видны несколько представителей власти в униформе; точное место, где был сделан снимок, неизвестно. © Bildarchiv Preußischer Kulturbesitz/Art Resource, NY.

В таких условиях берлинцы прилагали больше усилий к поддержанию благопристойного, по их представлениям, обращением с мертвыми. Эти усилия, в свою очередь, вели к приданию большего социального значения «правильному», отвечающему определенным правилам обращению с мертвыми. Погребение погибших гражданских становилось на протяжении войны все более трудным для городских властей, не только потому, что возрастало количество трупов, но и потому, что массовая смерть усугубляла, в дополнение ко множеству практических вопросов и вопросов здравоохранения, вопросы чувствительности (sensibility) и идентичности, а также опасения по поводу социальной сплоченности.

Разумеется, ощущение безграничной военной мощи, которое пытался создать режима, было подорвано появлением мертвецов на улицах столицы Рейха. Поэтому городские чиновники стремились избавляться от них наиболее правильным и рациональным способом. На кону стояли критические вопросы гигиены; чиновники заботились о том, чтобы избежать распространения инфекционных болезней, которые могут возникать от контакта с разлагающимися трупами. Однако протоколы, касающиеся обращения с мертвыми и избавления от них, не сводились только к материальным вопросам, например где и как собирать мертвые тела. Они неизменно включали рекомендации, подразумевавшие почтение к общим культурным идеям относительно обращения с мертвыми. Противопоставлять принимавшиеся городскими чиновниками меры и реакцию на них общественности – значило бы не учитывать, что обычаи смерти – это основополагающие культурные практики, выражающие набор норм и ценностей, разделяемых группой.

В результате внезапного роста смертности в Берлине зимой 1943/ 1944 гг. планы по поиску, собиранию и погребению трупов, прежде выполнявшиеся относительно строго, были признаны недостаточными. Как бы рационально берлинская администрация ни делала свою работу, война продолжалась, и быстро избавляться от многих сотен тел становилось все труднее. Поэтому напряженные поиски компромисса между правильностью и гигиеной, необходимостью и обычаем будут продолжаться до конца войны. Именно по этой причине городским чиновникам в начале 1944 г. пришлось издать более подробные правила ликвидации трупов (дополнявшие изданные в 1939 г.); причем в этих новых правилах очевидно учитывалась проблема чувствительности (sensibility). Согласно им, например, выкладывание мертвого тела для опознания должно быть одновременно «эффективным» и «уважительным». Более того, несмотря на очевидно усугубившуюся ситуацию в начале 1944 г., семьям жертв воздушных налетов все же разрешалось забирать тела для индивидуального погребения, когда они того желали. Иногда семьи отказывались от гроба, в который их умершего близкого уже положили муниципальные спасатели, предпочитая выбрать гроб самостоятельно. Несомненно, такие соображения препятствовали бюрократическому рационализму и означали, что время, затраченное на подготовку трупа к погребению, частично потеряно впустую. Но важно обратить внимание: значительные усилия по сохранению административных норм продолжали приниматься (см. Рис. 3.2).

Рис. 3.2. Во время воздушной войны жертв бомбардировок раскладывали для опознания в Leichensammelstellen (пунктах сбора трупов). Этот снимок был сделан в одном берлинском спортзале в 1944 г. На заднем плане, за рядами тел можно увидеть ряды гробов. Согласно полицейским инструкциям, после опознания жертв они могли быть немедленно подготовлены для погребения городскими служащими. © Bildarchiv Preußischer Kulturbesitz/Art Resource, NY.

Во время войны переписка чиновников германских городов была посвящена главным образом вопросам обычая и правильности похорон, а также проблемам их практичности и гигиены. В сентябре 1943 г. мэр Хемница связался с чиновниками в Deutscher Gemeindetag в Берлине, чтобы узнать, как хоронили жертв воздушных налетов в других частях Германии; он предполагал, «что каждому павшему полагался индивидуальный гроб», однако хотел знать, «опускаются ли затем эти гробы в общие могилы, то есть бок о бок [Kante an Kante], или, возможно, пластами, или же это, может быть, нежелательно». «Нежелательно» – для кого? Несомненно, мэр Хемница просил не только технического совета, но и какого-то указания на правильность и общественную чувствительность (sensibilities). Использование индивидуальных гробов, по его словам, было минимальным требованием.

О местных нормах и сенсибильностях (sensibilities) кое-что говорит тот факт, что по всей Германии, включая Берлин, извлечение и погребение трупов были делом преимущественно военнопленных и подневольных рабочих. Берлинцы не относили себя к «категории людей», которые должны выполнять подобную работу. В терминах Дуглас, такая работа предполагает «грязь», то есть беспорядок. Нежелание иметь дело с грязью может быть вызвано боязнью микробов, но может также проистекать из страха морального загрязнения, порчи. Работавшим в группах поиска трупов (Leichenkommandos) давали Ekelzuschlag (буквально – «надбавка за отвращение»): иногда это были дополнительные деньги, но чаще шнапс. Ekelzuschlag была признанием предельного отклонения этой работы от нормальных форм жизни и труда и, вместе с тем, проецированием на них ощущения ужаса. Работники должны были испытывать отвращение к своей работе; Ekelzuschlag служила анестезирующей компенсацией. Чиновник из администрации Гамбурга рассказывал берлинским коллегам, как происходит поиск мертвых тел и что для этого требуется:

<…> Нужно, особенно если [трупы и части тела] уже находятся в состоянии разложения, превозмочь определенное отвращение. <…> Это чувство нарастает до того, что вызывает рвоту. Но если у вас есть шнапс, это чувство можно подавить, и тогда можно работать. Если нужно работать там, где трупы уже в состоянии разложения, во рту появляется очень неприятный вкус. Но его тоже можно унять, если имеется шнапс. Курение сигарет тоже работает – не во время работы, потому что у сигареты будет плохой вкус, – а во время перерыва. Перерывы нужно делать каждые два часа, чтобы подышать свежим воздухом. Нам лучше всего помогал ром 417 .

Смерть в Берлине и других городах Германии была практической проблемой, очевидным образом касавшейся здравоохранения. Она не была лишь вопросом правильности. Однако, насколько можно судить, отношение берлинцев к мерам, которые принимались для избавления от мертвых, свидетельствует о моральном потрясении, о реакции на, если угодно, моральную грязь, на что-то, что нарушало разделяемое сообществом чувство приличия. То, что «отвратительно» или «нечисто», может быть материально – если это относится к чему-то, от чего может тошнить. Это также вопрос чувствительности (sensibility), которая непостоянна, изменчива, а значит, исторична.

Поразительный пример этого сложного смешения практических и этических вопросов и локальных норм дает использование – или же отказ от использования – общих могил для захоронения берлинцев, погибших в результате воздушной войны. Согласно упомянутым выше протоколам 1939 г., берлинская полиция планировала хоронить убитых при авиаударах в общих могилах, если только семьи не приходили забрать тело, чтобы похоронить его в частном порядке. Эти планы, составленные на следующий день после вторжения в Польшу, были сугубо теоретическими. Но к апрелю 1941 г., после того как первые воздушные налеты на город привели к нескольким сотням смертей, ситуация изменилась. Теперь, «после внимательного рассмотрения», руководство Deutscher Gemeindetag заключило, что захоронение берлинцев, погибших в результате воздушной войны, «осуществляется только в индивидуальных могилах», потому что так хотят семьи. Ко времени наиболее интенсивных бомбардировок города, между ноябрем 1943 г. и серединой марта 1944 г., индивидуальные могилы не только были предметом требования берлинцев, но и одобрялись на высших уровнях государственной власти. В феврале 1944 г. Адольф Гитлер издал указ, совершенно определенно осуждающий обязательное использование общих могил для Volksgenossen [нем. соотечественников]. Йорг Фридрих высказал вполне правдоподобное предположение, что в сознании Гитлера общие могилы были слишком тесно связаны с методами ликвидации трупов, практиковавшимися в концентрационных лагерях. Конечно, странно думать, что руководство государства, вовлеченного в массовое убийство, с таким благородством относится к погребению собственных мертвецов, но в том и дело. С членами германского общества – расового сообщества – по определению нельзя было обращаться так же, как с теми, кому не повезло считаться врагами Германии. Различия между немцами, с одной стороны, и евреями и подневольными рабочими – с другой, должно было поддерживаться даже – а может быть, и особенно – в смерти.

Показательно, что и в июне 1944 г., после того как гражданские потери в Берлине возросли чрезвычайно, общие могилы не использовались нигде в городе – за исключением одного случая, когда сто двадцать два Ostarbeiter (нем. букв. восточных рабочих) – эвфемизм для подневольных рабочих из Восточной Европы) – были скопом погребены на Вильмерсдорфском кладбище. Это говорит о том, что с общей могилой ассоциировалось бесчестие, что она была совершенно неприемлемым нарушением обычая и, следовательно, использовалась только для представителей низших рас и изгоев, несмотря на все более экстремальные условия. В обществе, явно организованном по расовому принципу, процедуры погребения задействовали различия – одновременно моральные, культурные и расовые. В результате само понятие о «правильном погребении» становилось выражением этнической солидарности и превосходства. Министерство внутренних дел постановило в конце 1943 г.: могилы советских военнопленных должны поддерживаться «только самым общим способом; главным образом, вопрос должен состоять в том, чтобы эти могилы оставались узнаваемыми как таковые, [не более того]». Этих военнопленных запрещалось класть в гробы, а хоронить нужно было в общих могилах по мере возможности. Хоронить мертвых и ухаживать за их могилами – значило демонстрировать и материально выделять различия между немцами и другими.

Категория «других» стала включать в себя даже тех немцев, которые своими действиями отделились от коллектива. Датский журналист Якоб Кроника пересказывал услышанную им от доктора Ахма Блоха, судьи, историю о генерале Хеннинге фон Трескове. После смерти фон Трескова в 1944 г. он был погребен со всеми военными почестями на его семейных землях. Однако спустя некоторое время стало известно о его связи с покушением на Гитлера 20 июля 1944 г. И однажды его брат случайно увидел, как эсэсовец и два узника концлагеря вскрывают могилу брата. Когда он спросил, что они делают, эсэсовец ответил: «Фюрер распорядился, чтобы предатели не покоились в германской земле». Гроб генерала извлекли из могилы; его брат так и не узнал, что произошло потом с его телом.

Но бывало и так, что после смерти врага проявлялось если не сочувствие к нему, то некоторое уважение к его «человеческому достоинству». В середине 1944 г. в меморандуме ОКВ, адресованном командованию военного округа (Wehrkreiskommando), отмечалось: «хотя это может вызвать чувство антипатии у населения», могилы иностранных врагов в Берлине должны поддерживаться «так, чтобы это отвечало человеческому достоинству». Эту работу должны выполнять заключенные – лучший способ добиться того, чтобы немецкие могилы поддерживались «во вражеских странах» (im Feindesland), гласил меморандум. В конце концов, «объединенная Европа, за которую сражается Гитлер, подобно сегодняшнему Рейху, все еще будет населена вражескими народами, а значит, в интересах будущей организации Европы сделать так, чтобы эти могилы поддерживались в должном порядке, так, чтобы не был разрушен мост взаимопонимания».

Так или иначе, в усилиях некоторых берлинцев по сохранению этого «моста взаимопонимания» можно, в конечном счете, увидеть еще одно средство для обозначения различий. В мае 1944 г. протестантский дьякон по фамилии Шрёдер передал в Берлинский городской синод слова благодарности от голландских рабочих и лагерных заключенных за «вполне христианское и торжественное погребение», которое он незадолго до того провел для кого-то из их товарищей. Голландцы боялись, писал дьякон, что, когда кто-то из них умрет, его просто «закопают» (verscharrt) «без всякой церемонии» (ohne Sang und Klang). При этом дьякон Шрёдер утверждал, что похороны, которые он провел для этих рабочих и заключенных, проходили «правильно и столь же церемониально, что и германские похороны: в часовне, с игрой на фисгармонии и зажженными свечами; [там и] библейские стихи с надгробным словом и благодарением, необходимые формальности выполняются над могилой; [затем] благословение и тихая молитва!»

Слова дьякона любопытны: хотя немцы считали голландцев этническими родственниками, а не низшей расой, голландские рабочие почему-то считали, что их похоронят без церемонии. Действительно, кладбище в Марцане, где покоились другие голландцы, имело довольно унизительное отличие – оно считалось бедняцким (Armenfriedhof), где людей хоронят за счет города. Что еще более знаменательно, дьякон считал необходимым защищать нормы благопристойности в обращении с мертвыми – даже иностранными. Отсюда можно заключить, что другие этих норм не соблюдали. В любом случае похоже, что проведение похорон для иностранных рабочих строго регулировалось. Рекомендации по их проведению содержал меморандум Министерства внутренних дел от августа 1944 г.; видимо, из соображений безопасности соотечественникам иностранных рабочих, занятых на тех же работах, прямо запрещалось посещать их похороны. То же касалось их немецких нанимателей. Наконец, ни тем, ни другим не разрешалось класть на могилы венки.

СМЫСЛ ГРАЖДАНСКОЙ СМЕРТИ

Противоположностью культурных и расовых различий в смерти была артикуляция германского единства. Для режима это означало размещение солдатской и гражданской смерти на одном уровне. Обе в равной степени считались «необходимой жертвой» ради жизни нации, ради ее выживания в окружении полчищ опасных врагов. Вокруг этого принципа оформлялся ритуал: мемориальные службы для гражданских и для солдат почти или совсем не имели различий. Партийный меморандум 1941 г. гласил, что «жертвы воздушных атак, равно как солдаты на фронте, умерли во имя величия Германии». А значит, их надо хоронить так же, как и солдат. В ноябре 1943 г. Вильгельм Крайс приступил к планированию военно-мемориального кладбища в Берлине, которое должно было стать последним пристанищем как для солдат, так и для погибших в ходе воздушной войны. Спустя месяц городское берлинское правительство выпустило рекомендации по захоронению погибших в войну, где оговаривалось, что погибших гражданских – если только они не евреи и не поляки – нужно хоронить среди солдатских могил на специально отведенных участках кладбищ. Их могилы следовало отмечать точно так же, как и солдатские, то есть Железным Крестом. Если же родственники покойного гражданского лица хотели похоронить его в другом месте, они также могли (при желании) получить надгробие в форме Железного Креста.

Отдельным семьям, выразившим такое желание, разрешалось организовать похороны по-своему; в противном случае погибшие гражданские предавались вечности и поминались в Берлине посредством «общинных похорон» (Gemeinschaftstrauerfeier) – за счет государства. Эти церемонии устраивали местные партийные работники. Глава района украшал гражданские могилы венком со свастикой на красной полоске. Поперек венка помещалась серебряная лента с выражением сочувствия от столицы Рейха.

При организации коллективных похорон для гражданских лиц, погибших во время войны, местные партийцы ориентировались на журнал «Neue Gemeinschaft» [нем. «Новое содружество»], где содержались советы по музыкальному и прочему оформлению, а также подробно рассказывалось об особенно впечатляющих похоронах. Дух приведенного ниже надгробного слова, прозвучавшего на мемориальной службе по гражданским жертвам воздушной войны в 1944 г., считался образцовым:

В этот знаменательный день, когда покойники нации предаются земле, мы переживаем тайну становления. В самой глубине сердца мы чувствуем, что мы меняемся. <…> Смысл [этих] смертей – в нашем возрождении в Рейхе. Немцы по всему миру принимают участие в этих смертях. <…> Боль матерей, слезы вдов и сирот – это муки нового рождения. <…> из смерти появляется кровь нового человека, фюрера, на чьих плечах покоится здание будущего. <…> Так для нас вечный плач смерти превращается в нескончаемое и священное утверждение жизни: мрачная смерть высвобождает мощные силы! 433

Как солдатские смерти считались преображающими жертвами, необходимыми для дальнейшего выживания нации и воспроизводства расы, так и гражданские смерти служили причиной не столько для печали, сколько для возрождения, освобождения и становления. Автор этого надгробного слова настаивал, что для немцев смерть заодно с жизнью, она способна высвобождать катарсическую энергию – и не только на поле боя. Поэтому на похоронах как жертв бомбардировок, так и солдат звучали одни и те же песни; избитый мотив о солдатской дружбе – «Песня добрых товарищей» – по-прежнему был самым любимым. Более того, и гражданские, и солдатские похороны выражали коммунитарный идеал, характерный для нацизма и особенно для его взглядов на смерть. Жизнь индивида, согласно этому идеалу, конечна и столь же «мала, как зернышко на фоне просторов матери-Земли», но это зернышко является источником коллективного бессмертия, как предначертано в «вечных законах природы». Аллегории с природой и ее законами продолжали служить излюбленным выражением идеи вечной жизни расового сообщества: «Новая весна победит темные, холодные зимние ночи, кровь павших и слезы близких, оставленные позади, станут святым зерном для величия и бессмертия нашего народа».

Историки склонны считать (задним умом) нацистский подход к поминанию погибшего в войну гражданского населения манипуляторской уловкой, чтобы мобилизовать германских граждан на дальнейшую поддержку катастрофически проигранной к 1943 – 1944 гг. войны. Норберт Фишер полагает, что уравнивание солдатской и гражданской смерти при национал-социализме – пример «политической инструментализации частных боли и горя». Сходным образом пишет и Джей Бэрд: партия «расширила границы доверия» путем проведения коллективных похорон погибших гражданских: «Каким возможным утешением могло быть это в травматичные дни 1944 и 1945 гг. – слышать обещание выступающего от партии, что “в осознании общей судьбы вы не одиноки в вашей печали, люди нашей общины заключают вас в свои объятья, равно как и люди Gau, и, о да, весь немецкий народ”?» Конечно, это справедливый вопрос. Но для современников ответ на него в какой-то мере зависел от их прогнозов дальнейшего хода событий. Выиграй Германия войну, победа наделила бы смерти гражданских значением необходимой и даже героической жертвы. Только потому, что мы знаем – сейчас, – каким катастрофическим было поражение Германии, эти смерти кажутся нам крайней расточительностью.

Рассматривая коммеморативные усилия военного времени как чистой воды пропаганду, можно упустить бесчисленное множество социальных смыслов, приписываемых смерти в Третьем рейхе. Как во всяком обществе, в нацистской Германии было много разных пониманий индивидуальной смерти: она могла и оплакиваться как личная утрата, и, в равной степени, оцениваться с точки зрения ее вклада в большой социальный и национальный проект. Представление о том, что нацистское государство поминало погибших в войну гражданских лишь для обслуживания своих политических целей, поддерживается допущением, будто нацистские взгляды на смерть были изобретением режима – безуспешно переносимым на членов германского общества, но так никогда ими и не усвоенным.

Иная картина вырисовывается, если не рассматривать берлинскую и вообще германскую общественность как пассивного заложника замыслов и прихотей режима, как всего лишь объект его лживых пропагандистских кампаний, а задуматься о немецкой культуре при нацизме как об историческом комплексе, который построен на старых ценностях, переосмысленных для новых обстоятельств и новых принципов под маской вневременных сущностей. Если принять во внимание изменения в культуре смерти, начавшиеся на раннем этапе Третьего рейха, можно увидеть желание режима поминать гражданскую смерть как имеющую прямое отношение к тем представлениям о смерти, которые вырабатывались на протяжении всей истории нацистской Германии в целом. В этих представлениях подчеркивалась незначительность индивидуальной жизни по сравнению с жизнью коллектива и одновременно – спасительное свойство индивидуальной смерти как принесения себя в жертву. Нацистские церемонии в честь погибших на войне то и дело подчеркивали аутентичность и «достоинство» в скорби. В них противопоставлялись «славословие» и «скупые слова»; наделялись существенным весом преобразующая сила смерти, коллективное бессмертие, смерть как всего лишь одно из проявлений жизни. Важно также вспомнить, что в той или иной форме многие из этих идей уходят своими корнями далеко в прошлое. Так что приравнивание гражданских смертей к солдатским и поминание их в идеологически возвышенном стиле не были просто попыткой извлечь из них политическую пользу, хотя, конечно, нельзя исключать и этого мотива; этот подход был также направлен на придание гражданской смерти привычной значительности – через ритуал, язык и символику в рамках понимания смерти, принятого в немецкой культуре.

Тем не менее некоторые немцы возражали против попытки приписать те же смыслы смертям гражданских лиц, что и смертям солдат, но не обязательно из тех соображений, которые можно было бы предположить. Уже в начале 1942 г. среди нацистских чиновников местного уровня развернулась полемика о том, допустимо ли появление Железного Креста в некрологах гражданским лицам, погибшим в результате бомбардировок. В январе того года партийная канцелярия сообщила Gauleiter [нем. гауляйтеру], что в случае с «Volksgenossen [нем. соотечественниками], убитыми в ходе воздушных налетов», допустимо не только появление Железного Креста в некрологах, но и захоронение на почетных участках кладбищ, отведенных для убитых солдат. Другие чиновники возражали. «Много жертв бомбардировок [погибает] в результате собственного идиотизма и поведения, в котором виноваты они сами», – писал один из них. «В газетах постоянно сообщают о случаях», когда целые семьи гибнут потому, что отказываются пойти в подходящее бомбоубежище, и «население не поймет, если этих мертвых поставить на один уровень с солдатами посредством [использования] Железного Креста». После Сталинграда, в апреле того же года, Министерство пропаганды постановило: термины «павший» и «раненый» в некрологах должны отныне использоваться только применительно к солдатам. Чиновники министерства решили, что «иначе не поймут» их семьи. Также было запрещено использование в гражданских некрологах Железного Креста.

Другими словами, некоторые немцы, несмотря на растущие потери среди гражданского населения, продолжали настаивать, что смерти на поле боя должны почитаться превыше всего. Они отказывались уравнивать смерть солдат и гражданских не только потому, что возражали против использования этих потерь в политических целях, но и потому, что смерти солдат для многих репрезентировали более высокий уровень преданности делу войны, нежели зачастую пассивные смерти жертв бомбардировок. По этой причине, а также потому, что они составляли подавляющее большинство погибших в войну, солдаты оставались в центре многих коммеморативных усилий режима. Так, хотя режим настаивал, что каждый член германского расового сообщества – потенциальный герой, «умерший за Германию, германскую расу, германские права и германское учение», многие немцы требовали различать разные типы смерти и, кажется, сохраняли ясно осознаваемую преданность идеалу смерти на поле боя.

ХРУПКОЕ ПЕРЕМИРИЕ МЕЖДУ ОБЫЧАЕМ И НЕОБХОДИМОСТЬЮ

Учитывая все вышесказанное, мы, однако, должны помнить и о глубоком психологическом воздействии, которое оказывали на жителей города возрастающие людские потери, особенно когда страх смерти (собственной или близкого человека) стал постоянной реальностью. В начале 1945 г. происходила дальнейшая эскалация воздушной войны над Берлином, и растущие потери все больше угрожали балансу между обычаем и необходимостью в практиках погребения, который тщательно поддерживался с конца 1943 г. Теперь воздушные налеты происходили почти ежедневно. Каждый раз они приводили к десяткам, сотням и даже, как произошло 3 февраля 1945 г., тысячам смертей. Да и линия фронта приближалась к Берлину, которому суждено было стать последним в Европе полем боя на той войне. 1944 и 1945 гг. оказались самыми смертоносными для немцев, и большая их часть погибли на территории Германии. Только за январь 1945 г. было убито около полумиллиона немецких солдат; февраль, март, апрель – за каждый из этих месяцев погибло еще около трехсот тысяч. Подавляющее большинство тел не было найдено; павшие остались там, где пали, чаще всего не захороненные.

В самом Берлине начали сказываться и растущее количество смертей, и усиливающийся административный беспорядок – нередко и в доступных муниципальных структурах для погребения мертвых. Цифры первых послевоенных лет указывают: за 1945 г. в городе похоронены или кремированы приблизительно 135 000 человек. Для сравнения: в 1946 и 1947 гг., когда уровень смертности оставался еще очень высоким, в городе умерло порядка 71 000 и 68 000 соответственно. По некоторым оценкам, около 50 000 немцев были убиты в финальной битве за Берлин, из них 20 000 составляли гражданские лица. Впрочем, в какой-то момент, посреди все более хаотичной атмосферы, вызванной ежедневными воздушными налетами и падающими бомбами, а затем и уличными боями между вермахтом и немецкой нерегулярной армией Volkssturm, с одной стороны, и Красной армией – с другой, это различие начинает казаться в каком-то смысле излишним.

С приходом в город воздушной войны сильно возросли обязательства муниципальной власти по избавлению от погибших гражданских. В случаях масштабных потерь городские чиновники отвечали за сбор и перевозку тел, за их опознание, а часто и за контроль над их погребением. Выполняя эти обязанности, чиновники продолжали следовать, насколько возможно, обычаю, даже когда людские потери увеличивались. Со временем давление на городское правительство в плане обеспечения «приличных» похорон возрастало, несмотря на то, что все более остро ощущалась нехватка ресурсов. Транспорт и топливо для перевозки тел на кладбища часто отсутствовали, равно как урны для праха, траурные ткани и гробы. Стало трудно найти даже места для захоронения. В сентябре 1944 г. Берлину пришлось придумывать, как освободить место на кладбищах для возросшего количества жертв бомбардировок. Чиновники начали рассматривать сокращение Ruhefrist [нем. срока покоя] до двадцати лет вместо установленных двадцати пяти, что, как они, конечно, предвидели, приведет к шумным протестам населения.

Между тем следование правильному обращению с мертвыми означало неизбежную передачу погребений под муниципальный контроль, особенно после массированных атак 3 февраля 1945 г., повлекших за собой около трех тысяч смертей. Городские чиновники видели, что частные похоронные конторы неспособны «хоронить павших в таком количестве подобающим образом», и были вынуждены взять эти вопросы полностью в свои руки. 17 февраля или около того мэр Берлина Людвиг Стиг объявил о создании Центрального похоронного ведомства (Hauptbestattungsamt) с отделениями в каждой районной администрации. Эти отделения ответственны за организацию предоставления похоронных услуг – в случаях не только массовых, но и, как теперь говорили, «нормальных» смертей. Хотя пожелания родственников будут по мере возможности учитываться, разыскивать гробовщиков и окончательно определять место погребения – дело местных отделений Центрального похоронного ведомства. В случае смертей от «действий противника» (Feindeseinwirkungen) поиск и подготовка тел, их перевозка и собственно захоронение будут выполняться исключительно полицией и по распоряжению города.

С этого момента и до апреля 1945 г. ответственность за оказание похоронных услуг в городе лежала только на муниципальных властях. Но и в таких экстремальных условиях обычай продолжал играть центральную роль в уходе за мертвыми. Семьям по-прежнему давали по возможности право решать, как похоронить их близких. По-прежнему принимались во внимание конфессия или отсутствие религиозной принадлежности, от чего могло зависеть место погребения. И все-таки некоторые меры, принимавшиеся в случаях массовых смертей, начинали заметно беспокоить общественность. 28 февраля одно окружное отделение пропаганды опротестовывало заявление группы прохожих, видевших на берлинском кладбище на Барутерштрассе, как завернутые в тряпки трупы и части тел вытаскивали из грузовика и как «останки четырех или пяти человек хоронили в одном гробу».

К началу 1945 г. введенная в июле 1943 г. система распределения средств на создание чрезвычайного запаса гробов для погибших при воздушных налетах больше не могла поддерживаться. 22 февраля город наложил арест на все имевшиеся гробы. Тем не менее к 6 марта Центральному похоронному ведомству уже не хватало гробов даже на покрытие «нормальных смертей», не говоря уже о случаях непредвиденной массовой гибели. Вместо них ведомство выдавало Leihsärgen, или «гробы напрокат»: в них трупы доставляли к могиле, но не хоронили – таким образом гробы можно было использовать повторно. Тем временем Katastrophenleichen, буквально – «трупы бедствий», как теперь называли жертв массового истребления, решено было хоронить вместе, в бумажных гробах, в закрытых гробницах. При этом распределение гробов по-прежнему зависело от расовой прерогативы и иерархии. Чтобы обеспечить поставку гробов для Volksgenossen [нем. соотечественников], Центральное похоронное ведомство постановило: надлежащие гробы могут получать лишь представители «дружественных иностранных государств»; и наоборот, гробы поляков и Ostarbeiter должны быть «только самого низкого качества», а военнопленных и приговоренных к смерти надлежало хоронить и вовсе без гробов.

Однако к концу марта 1945 г. подобные различия уже не имели значения: без гробов хоронили все тела. Несколько дельцов взялись продавать их на черном рынке; директор Центрального похоронного ведомства Харбауэр выразил, наверное, чувства многих, сказав, что «в нынешних крайних обстоятельствах деловые интересы индивида должны отступить перед коллективным благом».

Отсутствие гробов стало для берлинцев чрезвычайным испытанием – об этом говорит тот факт, что нет практически ни одного дошедшего до нас воспоминания военного или послевоенного времени, где не упоминалось бы это обстоятельство. Но какого рода было это «испытание», и почему даже годы спустя оно оставалось в центре воспоминаний о войне? Стоит заметить, что в марте 1945 г. из отрядов Volkssturm специально забирали плотников – делать гробы; даже защита города казалась в каком-то смысле менее важной. Как обнаружили после войны городские чиновники, берлинцы, которым пришлось хоронить близких в 1945 г. (к этой теме мы еще вернемся), иногда клали на лежащие в могиле тела тяжелые двери, щиты и ящики – чтобы имитировать гроб, прежде чем закопать могилу. Другие, самостоятельно найдя или смастерив гроб, просили Центральное похоронное ведомство выкопать умершего близкого, чтобы (пере)захоронить надлежащим образом. Все это говорит нам о длительном моральном потрясении в связи с погребением без гробов.

Для некоторых такие похороны представляли просто непереносимый диссонанс. Мария Хервег вспоминала: когда в 1945 г. ее мать «отдала Богу душу», она уложила ее в комнате на раскладушку, где та пролежала целых четырнадцать дней. Хервег не могла добыть гроб и не могла смириться с тем, что ее «всегда беспокоящаяся и заботливая мать» будет похоронена без него:

Я должна была завернуть ее в одеяло, но не должна была присутствовать при опускании ее в могилу. У гробовщика был гроб, дно которого открывалось, чтобы тело упало в могилу. Нет, так не могло быть – моя мать, работавшая только ради детей, должна была быть похоронена вот так? У меня было всего 600 марок; я пошла к знакомому мебельщику на Ландсбергерштрассе. Он сделал мне дубовый гроб из шкафа. <…> пока я шла по Розенталерштрассе и Брюнненштрассе, меня все время спрашивали, есть ли в гробу труп. Когда я говорила, что нет, люди предлагали мне впятеро больше той суммы, которую я заплатила. Но гроб был для моей матери 461 .

Такие отчаянные меры говорят о глубокой символической важности гроба. Если следование обычаям смерти и надлежащего погребения способствовало социальному единству и, возможно, символизировало немецкое культурное наследие и самобытность, то отсутствие гробов предвещало упадок почти столь же ужасный, как распад нацистского государства и оккупация города неприятельской армией. В Берлине 1945 г. гробы были чем-то большим, нежели просто деревянные ящики. Они выражали самый порядок социума, его основы и его самопонимание.

Реакции берлинцев на нарушение обычных практик погребения указывают и на еще большие страхи. В марте журналист Кроника встретил группу женщин в рабочем районе Нойкёльн, которые заявили, что в Баумшуленвегском крематории неподобающе обращались с умершими. Во время похорон предъявили гроб, в котором якобы находилось тело, однако женщины утверждали, что на самом деле тело отсутствовало. Как сказал знакомый Кронике пастор, это был просто Paradesarg, или «демонстрационный гроб». Затем, по завершении службы, женщины заявили, что тела были «сожжены en gros [фр. букв. оптом], без гробов и без какой-либо церемонии». Женщины связывали неправильное обращение с мертвыми с упадком понятий о человеческой ценности: «Если живые больше ничего не стоят, то с какой стати важные шишки будут лучше поступать с мертвыми?» Другая женщина восклицала: «Что-то нужно делать, всему есть предел, в конце концов. Мы не должны это спокойно терпеть!» Правду или неправду пересказывали женщины о кремации в Баумшуленвеге (Кроника, очевидно, считал, что правду), для них неподобающее обращение с мертвыми стало, что называется, последней каплей. Многое могло с годами настроить берлинцев против нацистского режима: массовая гибель в ходе воздушной войны, уничтожение города бомбами, смерть миллионов солдат, травля и истребление еврейского населения города, нехватка материальных ресурсов, отсутствие личной безопасности, – но именно ощущение неправильного обращения с мертвыми и неуважение в виде «демонстрационных гробов» раздражало людей так, как мало что другое.

Несмотря на заявленное намерение Центрального похоронного ведомства сохранять благочестие и не держать трупы на виду, дела шли все хуже. В конце марта похоронные власти распорядились, чтобы тела не доставляли на кремацию в Баумшуленвег вплоть до 5 апреля, поскольку там дожидались ликвидации уже более пятисот трупов. Тела также стали скапливаться на многочисленных Leichensammelstellen во внутренних частях города, превышая возможности по их захоронению. Харбауэр назвал вывоз трупов из города на кладбище за его пределами «делом чести» (Ehrensache), что еще раз продемонстрировало: обращение с мертвыми было как делом здравоохранения, так и делом принципа.

Но предпринятые городом чрезвычайные меры по захоронению нарушали не только социальные и моральные табу. Начиная с 6 марта 1945 г. представители Центрального похоронного ведомства начали убеждать смотрителей конфессиональных кладбищ придерживаться мер по рационализации погребения, «невзирая на [церковные] положения об обратном». Некоторые священники восприняли это требование как серьезное нарушение. Представитель берлинского епископа (bischöfliches Ordinariat) специально просил, чтобы конфессиональная принадлежность покойного учитывалась при погребении на католических кладбищах, однако в конечном счете церкви были вынуждены открыть доступ на свои кладбища для любых необходимых захоронений. Хотя и протестантская, и католическая церкви согласились с этими мерами, они воспринимали их как «мощное наступление на церковные права» и надеялись, что впоследствии их отменят.

ТРЕАНСГРЕССИЯ И КУЛЬТУРА: БЕРЛИНЦЫ ХОРОНЯТ БЛИЗКИХ

Итак, планы и постановления Центрального похоронного ведомства больше ничего не значили. 21 апреля 1945 г. в отдаленные северо-восточные районы Берлина вошла Красная армия. Интенсивные уличные бои превратили столицу в поле сражения, которое описывали, пожалуй, с излишне мелодраматическим уклоном как «вагнеровское». Берлин представлял собой «безлюдный городской ландшафт, море горящих и сожженных руин, тротуары, где когда-то были изысканные аллеи и модные магазины, а над всем этим – стаи бомбардировщиков, ливень свистящих снарядов и огненные траектории “сталинских орга´нов”». На стенах висели таблички: «Берлин – крепость!» и «Темней всего перед рассветом». Насилие и смерть достигли в городе крайней степени. Тысячи берлинцев кончали с собой, иногда целыми семьями. Стали появляться редкие белые флаги, развевающиеся из раскрытых окон, а с ними – жертвы линчевания, тела, висящие на фонарных столбах. На шее у них висели таблички, гласившие: «Я трус, не защитивший свою семью!»

К 26 апреля почти полмиллиона советских солдат продвигались к центру Берлина для финального штурма:

Орудия непреклонно продолжали работать, [вспахивая] улицы, раскурочивая площади и парки и нагромождая горы руин, когда здания рассыпа´лись на огромные плиты <…> Улицы, усеянные мертвыми, были также наводнены горящими танками и разбитым транспортом; раненые, неспособные уползти, умирали, оставляя за собой кровавые следы. Женщины бежали из своих убежищ и подвалов, чтобы набрать воду, какую только могли найти в уличных колонках, но снаряды летели в них, отбрасывая тела к стенам и в дверные проемы; когда никто не рисковал выйти на улицу, мертвых помещали в шкафы или укладывали в коридорах 474 .

То, что еще осталось от нормальных и привычных похоронных услуг, окончательно рассыпалось. Центральное похоронное ведомство, записи которого хранятся сегодня в Берлинском государственном архиве, прекратило работу. Судя по отрывочным свидетельствам и воспоминаниям того времени, муниципальные панихиды прекратились из-за слишком большого хаоса. Оставшись без действующей центральной власти, берлинцы взяли дело захоронения в свои руки. Порой они прятали трупы в своих квартирах или подъездах и ждали подходящей паузы в боевых действиях, чтобы рискнуть и похоронить их. Для этого нужно было найти место, где можно выкопать могилу – нелегкое дело в городе с многоквартирными домами. Часто они не могли довезти трупы до кладбища (см. Рис. 3.3). Не было у них, как правило, и гробов, а только газеты или старые простыни, в которые они заворачивали тела умерших. Кресты для обозначения могил приходилось делать из подручных материалов. И все же они воссоздавали привычные похоронные обряды, собирая соседей и произнося надгробные слова или другие хвалебные речи. Сколь бы импровизированными или временными ни были эти Notbegräbnisse, или «экстренные погребения» (как их стали тогда называть), забота многих берлинцев о привычных обычаях смерти показывает, что они испытывали чувство долга не только перед мертвыми, но и перед культурно необходимыми формами. Гюго Б. из Рихсдорфа описал экстренное погребение, в котором ему довелось участвовать, и его рассказ достоин того, чтобы привести длинную цитату:

Утром я отправился вместе с Г., Куртом М. и Б. на церковное кладбище на Берлинерштрассе. Рядом с могилой его тестя мы выкопали могилу для Л. Как и повсюду, здесь тоже была масса признаков разрушения. Кладбище было наполнено самыми разными транспортными средствами. Огромное число лошадей стояло на тропинках и между захоронениями; кругом лежали солома, сено и овес. Неподалеку от могилы, где мы работали своими лопатами, хрипел граммофон и русские солдаты с возбужденными лицами делили свою добычу. Над разрушенными стенами, поваленными надгробиями и сломанными деревьями приветливо светило и пригревало солнце. Это была картина, достойная кисти художника. В 3 часа были похороны. К маленькой повозке С. мы крепко привязали гроб, прикрепили к нему несколько цветков, толкнули тележку, и Л. отправился в свое последнее путешествие. В сопровождении довольно большой свиты скорбящих мы пошли мимо руин и воронок от гранат на Хобрехтштрассе, к кладбищу. Погребение прошло неплохо. Ни оратора, ни пастора, просто друг семьи сказал несколько слов. Когда все было сказано и сделано, мы поспешили зарыть могилу, потому что нам еще нужно было выкопать яму, чтобы похоронить старуху из соседнего дома. Б., Курт М. и я приступили к работе и едва успели кончить, когда прибыли люди с их скорбным грузом. Никогда не видел таких бедных похорон. В жалком решетчатом ящике без крышки лежала старая женщина, чье тело было накрыто мешком. Мы похоронили ее в полном молчании [ in aller stille ] 475 .

Рис. 3.3. Две женщины везут гроб по улицам Берлина, 1945 г. В последние недели войны и еще некоторое время после ее окончания берлинцы были вынуждены сами хоронить своих близких, а часто и делать либо где-то добывать собственные гробы. С разрешения Verlag Willmuth Arenhövel.

Контраст между двумя похоронами, свидетелем которых был Гюго Б., поучителен в своих деталях. Чувство пристойности автора описания задело зрелище похорон старой женщины в решетчатом ящике, накрытую мешком. Зато погребение Л. прошло как следует: он был предан земле рядом со своим родственником, в присутствии достаточной группы скорбящих, с цветами на гробе и с речью, произнесенной другом. Видимо, неслучайно Гюго Б. вспоминал и описывал погребения в терминах контраста: «теплое и приветливое солнце» он противопоставляет «возбужденным лицам» русских солдат, «делящих свою добычу», «поваленным надгробиям и сломанным деревьям». Более того, он говорит, что ритуалы смерти, отвечающие чувству правильной практики, были необходимы, в противном случае возникает моральный дискомфорт («никогда не видел таких бедных похорон»).

В Берлине 1945 г. забота об умерших выражалась словом и делом: могилы обозначали с помощью растений, камней или цветов, там хранили тишину и серьезность, у края могилы собирались друзья и родственники со словами утешения. Отсутствие этих социальных ритуалов было «неправильно» и вызывало тревогу, как отметила в дневнике Аннелиза Хевиг, описывая похороны знакомого:

Около 11 часов утра мы похоронили в парке фрау Енг, без гроба, завернутую в простыни и одеяла. Рядом грудой лежали непогребенные русские солдаты. Несмотря на страх, вызываемый всякой смертью, некоторые пришли из любопытства. Даже среди скорбящих [ Leidensgefährten ] в голову лезли мысли вроде таких: где раздают картошку и рукавицы? Какими же черствыми мы стали, а ведь когда-то мы знали только торжественные похороны, с хвалебными речами, музыкой и важными мыслями. Но все равно это будет красивая могила. Соседка дала растение в горшке, которое она взяла с подоконника, в каждом углу были посажены кусты, вокруг могилы положили красивый каменный бордюр, поставили там деревянный крест с именем.

Далее Хевиг описывает прогулку, которую она совершила со спутником после похорон: на городских улицах она видела «ужасы, трупы, разрушение и, среди прочего, общую могилу с надписью: “25 немцев”». Хевиг почувствовала: то, как обходились с мертвыми, пробило моральную трещину; берлинцы стали «черствыми». Она подразумевает, что «прежде» на похоронах никто не предавался мыслям о еде. «Прежде» – это время, когда все было на своих местах в физическом и моральном смысле. И все же они с соседями украсили могилу фрау Енг растениями, камнями и крестом, равняясь на привычные практики, направленные на придание смерти достоинства. Могила, которую описывает Хевиг, не была просто ямой в земле; какими бы бедными ни казались эти похороны или похороны ее знакомого в сравнении с теми, что бывали в «прежние времена», они соответствовали обычаю так строго, как это было возможно. Иллюстрацией может служить изображение могилы, относящееся к тому времени. На Рис. 3.4 мы видим, как обозначались могилы – с помощью камней, касок и небольших растений. На крестах видны надписи. Подобные «экстренные могилы» (Notgräber) быстро усеяли городской ландшафт в последние недели войны, так же как и импровизированные мемориалы, которые кое-кто из берлинцев помещал на грудах развалин, где, как было известно (или как считалось), оставались мертвые тела (см. Рис. 3.5).

Но такая забота о мертвых была не всегда заметна, как в последние недели войны объясняла в своем дневнике неизвестная женщина:

Только что слышала, как женщина сорока лет из Адлерсхофа, живущая теперь с матерью в нашем доме, рассказывала о том, как осталась без крова в результате бомбежки. Бомба попала в соседский сад и разнесла дом, плод ее трудов, вдребезги. <…> Соседи, семейная пара, были убиты. Среди руин и садовой грязи они нашли супругов – или то, что от них осталось. Похороны были приличные. Мужской хор из портного цеха пел у могилы. Но потом все пошло прахом. « Das Lied von Gottes Rat » заглушили сирены. Могильщики в спешке бросили гроб; было слышно, как грохочет его содержимое. И вот кульминация, дойдя до которой, женщина захихикала: «Представьте! Через три дня дочь обходила сад, высматривая, что еще можно спасти, и за дождевой бочкой нашла руки своего папа´»” 477 .

Рис. 3.4. Экстренные могилы близ станции метро «Ноллендорфплац», 1945 г. Landesarchiv Berlin, Fotosammlung.

Рис. 3.5. Крест, украшающий груду развалин, Берлин, 1945 г. Скорее всего, его поместили там, чтобы обозначить место, под которым, как предполагалось, находятся тела умерших. Фотограф – Карл Вайнротер; Bildarchiv Preußischer Kulturbesitz/Art Resource, NY.

Тон автора дневника говорит о том, что импровизированные похороны семейной пары вызвали меньший диссонанс, чем проявленное женщиной из Адлерсхофа неуважение к умершим. Ставшее теперь классическим описание Берлина военного и послевоенного времени из этого дневника изобилует упоминаниями такого рода. Автор в разных местах настаивает, что неправильное обращение с мертвыми в истерзанном войной Берлине указывает на упадок не только социальных норм, но самой цивилизации. «Сейчас мы вольны хоронить близких где пожелаем, как в доисторические времена», – писала она, имея в виду, что берлинцы отброшены ситуацией войны назад, в условную эпоху мракобесия. При этом любопытно, что эта женщина не пытается разобраться, почему так произошло. «Война пришла» и сравняла город с землей. «Война» стала причиной ужасного разлома в поведении берлинцев по отношению к умершим. Но если у автора дневника и у многих других берлинцев и было сколько-нибудь ясное представление о том, что вызвало кризис 1945 г., то они имели в виду никак не Гитлера, а советских людей.

Ведь для многих берлинцев именно советские люди создали самый непосредственный и очевидный контраст между «цивилизацией» и «варварством». Жители города иногда искренне удивлялись, что советские люди тоже обращались со своими умершими церемониально. 29 апреля некто Шмидт с интересом описывал русские похороны, отмечая: «Раньше я всегда читал <…> что большевики оставляют своих умерших лежать, подобно скоту». Глядя на ряд русских могил возле казарм на Финкенштайналлее, где еще недавно жила охрана Гитлера, Маттиас Менцель тоже был удивлен тем, что каждую украшали красные флаги и «цветы на цветах». В свое время на Востоке, во время службы в Вермахте, он «всегда искал могилы павших [советских] солдат, [но] находил лишь скудные холмики». Что эти «скудные холмики» могли быть вызваны торопливыми по необходимости похоронами, Менцелю, видимо, не приходило в голову; вместо этого он допускал, что «большевиков» – «менее цивилизованных» людей – не слишком волновали их покойники.

Неизвестный автор дневника делал схожие наблюдения:

За туннелем, на лужайке перед станцией – холм высотой по колено, украшенный ветвями и с тремя ярко-красными, высотой примерно по пояс, деревянными столбами. К каждому столбу лентами привязано по дощечке с надписями от руки под стеклом. Читаю на дощечках три русских имени и даты их смерти. <…> Впервые я могу сказать, что видела русскую могилу так близко. <…> В наших газетах все время писали, что русские прячут своих погибших на войне так, как будто это позорно, и что они хоронят их в общих могилах, а потом выравнивают участок, чтобы его не нашли.

Но деревянные столбы и таблички, которые советские люди, «должно быть, принесли с собой», заставили автора дневника пересмотреть свои представления. «Они изготовлены промышленным методом», – отмечала она. «…Они, наверное, ставят подобные столбы и в своей стране. А значит, у них тоже есть похоронный культ [Gräberkult], они тоже чтят своих героев, пусть даже их официальная догма отрицает возможность воскресения». Далее она описывает могилы как – «для нас» – «грубые, дешевые, некрасивые во всех отношениях» и «яркие, преувеличенные, пылающие и ослепительные».

Давая эстетические оценки, автор дневника выражала фундаментальные, в ее понимании, культурные различия между немцами и советскими людьми. Конечно, эти различия, как и нацистская пропаганда, в доказательство «варварской» натуры советских людей утверждавшая, что они бросают своих умерших, имели смысл только в рамках ментальной модели, где тщательное обращение с мертвыми считалось ключевым не только для германской культуры, но и для самой цивилизации. Вот почему отсутствие гробов в 1945 г. воспринималось как радикальный разлом. Гроб служил формой коллективной саморепрезентации, символизирующей культурные ценности, транслирующей и воспроизводящей их. Необходимость хоронить мертвых в полях и скверах, без гробов порождала глубокое беспокойство, форму моральной растерянности, почти не имевшую аналогов в истории Третьего рейха, – поскольку практики смерти конституировали не только чувство того, что значит быть немцем, но и чувство того, что значит быть «хорошим». То, что берлинцы ощущали в самостоятельных похоронах цивилизационный упадок, говорит о том, насколько важным было для них правильное обращение с мертвыми.

Век тому назад Арнольд ван Геннеп анализировал значение скорби как «переходного периода для продолжающих жить». Они «вступают в него через обряды разделения, – писал он, – и выходят из него через обряды объединения». В центре этого процесса – ритуал погребения, обозначающий переход умершего из сообщества живых в сообщество мертвых. Погребение – один из символов перехода; множество других «физических процедур», включая могилу, гроб, кладбище и венчающее могилу надгробие, позволяют живым отделить себя от мертвого и заново воссоединиться в своем сообществе. Иными словами, предметы и действия позволяют живым выполнить метафизическую задачу собирания их сообщества после того, как случилась смерть.

Резкую отмену привычного способа обращаться с мертвыми в 1945 г. берлинцы восприняли с ужасом именно потому, что эта отмена натянула общественную ткань и поставила под угрозу ее целостность. Мэри Дуглас утверждает, что социальные ритуалы, такие как похороны, создают реальность, не существующую в их отсутствие: «социальных отношений не бывает без символических актов». Как средство организации сообщества, обозначения границ того, «кто мы есть», погребение представляет собой символическую деятельность, способную выполнять самые разные задачи: эмоциональные, социальные, моральные, религиозные. Но в Берлине во время упадка и опустошения 1945 г. гробы, цветы, кресты и похоронные ритуалы служили также жестами принадлежности и актами коллективной саморепрезентации. Верность им обозначала социальную включенность; случай женщины из Адлерсхофа, братские могилы, похороны без гробов и тому подобные трансгрессивные явления, напротив, обозначали отход от важнейших норм, формирующих и воспроизводящих общество. Попытки, часто экстраординарные, которые предпринимали берлинцы для поддержания важнейших культурных практик, показывают, какое значение имели в их глазах ритуалы смерти для их социальной целостности и «цивилизации».

В Третьем рейхе усилия, направленные на то, чтобы восстановить условные похоронные обычаи прошлого или исключить, покрыть позором не-немецких покойников, определяли различия самого фундаментального, даже космического порядка; они реартикулировали социальное тело, пересоздавая немецкость путем отделения от нее чуждого, чужого. Ритуалы смерти, таким образом, были крайне важны для конструирования расовой утопии, артикуляции статуса и иерархии. Та чинность и аккуратность, какую берлинцы проявляли в отношении к своим мертвецам, и то чувство культурной отличительности и духовного величия, какое предполагалось соответствующими практиками, резко контрастируют с глубочайшим презрением, которому подверглись умершие евреи во время Холокоста. В этом не было парадокса. О заключенных Освенцима, на чьи жизнь и смерть был наложен тотальный контроль, Рудольф Хёсс говорил так: «Смотрите, вы можете и сами видеть. Они не такие, как вы и я. Они ведут себя не как люди. Они здесь, чтобы умереть». Таким отношением объясняются те «промышленные» методы, которыми в лагерях смерти ликвидировались трупы, ибо мы «не можем отделять методы казни от того, что происходило с телами». В смерти – возможно, особенно в смерти, – как свидетельствует замечание Хёсса, евреи были чужими, неузнаваемыми. Для Хёсса «немецкая» смерть исполнена значения, она была героической, почти самовольной; смерть же его жертв – пассивной и не свойственной человеку. На самом глубинном уровне для создателей Третьего рейха и Холокоста немцы и евреи не населяли один моральный универсум. Вот почему неудивительно, что при последнем вздохе Третьего рейха, когда в административном и прочих смыслах Берлин распадался на части, группа умерших берлинцев, вероятно включавшая и эсэсовцев, была похоронена на старом еврейском кладбище на Гроссе-Гамбургерштрассе. Даже когда нацистское государство схлопнулось, все еще продолжались попытки считать немецкими исключительно еврейские места.

Что стало с подобными представлениями после 1945 г.? Известно, что они не исчезли бесследно. Непосредственное чувство моральной паники, вызванное похоронной катастрофой в конце войны, со временем стихло, но память о нем сохранялась годами. Эту память существенно изменят опыт оккупации и разгрома, равно как и быстро распространившиеся образы массового убийства в нацистских лагерях. В следующих трех главах я расскажу, что случилось с идеями о смерти после Второй мировой войны, как они постепенно трансформировались под влиянием радикально менявшихся условий жизни и что могут сказать нам эти трансформации о создании двух послевоенных Берлинов – Восточного и Западного.