Шляпа уже не закрывает светлых кудрей, они рассыпались но тонкой шее, закрывают маленькие уши.
В большом зале окна, выходящие в сад, открыты, те, что выходят на улицу — закрыты. Сад примыкает к огромным камням крепостной стены и образует две террасы. Тут в середине века кончался город. Теперь здесь клумба еще нераспустившихся настурций и трава, гибкие неподвижные злаки: ветер сюда не доходит. Мох покрывает камни, в расщелинах растет трава, она смягчает угрюмую стену, завладевает прошлым, создает замкнутый мир, куда не доносится гомон города.
Через двери вползают муравьи, но они не решаются вскарабкаться на пушистые ковры. Франсуаза следит за их движением.
Когда она поднималась, чувствуя биение собственного сердца, по широким каменным ступеням, она не могла себе представить, что в нескольких шагах от своего дома, в ограде старого особняка она увидит сад, цветы, траву. Она поверяет свои думы орешнику, который растет посреди стены. Она избегает глядеть в зал, где Жак листает книгу.
Уже десять минут, как они пришли из города, и дорогая обстановка, ценные безделушки, ковры, вся роскошь, которую она еще не разглядела как следует, восстанавливает ее против Жака, на нежность которого она только что поддалась. Ей нравятся царящие здесь вкус, комфорт — свидетели неизвестного ей прошлого, но прошлого, как ей кажется, такого сладостного. Она жила в убогой обстановке, грезила, окруженная соседками-кумушками, пределом желаний которых была столовая в стиле Генриха II, и не омещанилась, как они; она отказалась от своих сказочных снов, где люди — все добрые, а богатые — жалостливы к бедным. Она узнала двух мужчин; она узнала два вида эгоизма, каждый в своем роде, два откормленных тщеславия, два влечения на сытый желудок, две звериные похоти, скрытые под костюмом от дорогого портного; с тех пор она решила, что лучше быть одинокой, чем принадлежать таким животным. Она ждала любви не торопясь. Люди скромные, как она сама, не решались подойти к ней, ибо ее считали гордой. Пришел Жак: она думала о нем ежедневно, ежеминутно. Вот только что, когда проезжал трамвай со скачек, сделай только Жак одно движение, и она положила бы голову ему на плечо, а она всегда стеснялась проявлений чувства на глазах у людей. Сейчас, усевшись в глубокое кресло, она не ощущает, как бывало, сквозь мираж, навеянный книгами, своей тоски, тоски бедной вышивальщицы. Она уже не окружает свои мечты розовой дымкой. Она любит эту траву, эти камни; она чувствует, как ее охватывает прошлое с такой пугающей, реальностью, что ей страшно, как бы все не оказалось печальным миражем; а что если Жак такой же, как другие? Нет, он не может быть таким, он — замкнутый, деятельный, упорный. Значит, она может отдаться этому чуду, таинственной тишине сада, прильнувшего к груди старого особняка.
Жак подымает голову, молчание тревожит его. С тех пор как он вошел в комнату, он просматривает историю Сардеров. Чтение только предлог: преграда между ним и девушкой.
Огромный дом пуст, они одни среди ненужных безделушек, около трагического распятия. Дядя повесился там в углу; следы на панели — от его каблуков. Гроб два дня стоял тут, на персидском ковре. Франсуаза сидит в любимом кресле старого графа. Мрачные думы спугнули радость и беспечность, которыми Жак только что расцветил весь город. В нем назревает что-то, не раскаяние, нет, но горечь. Горечь, страх; он боится, что не сможет нарушить свое одиночество. В двух шагах от него Франсуаза. У нее чистый профиль, слегка выпуклый лоб, тяжелый и высокомерный рот. Он не помнит лица дяди. Он забывает лица женщин, с которыми был близок.
Комната — это клетка, украшенная портретами предков. Сад — мечта о свободе. Три кресла и ломберный стол отделяют его от девушки, но разве они были бы препятствием, если бы его не сковывала томительная тревога. Поймет ли она его нежность, не разобьет ли ненужными словами, неловкими движениями его ожидания, его любви? Его любовь уже недели кружит около нее; он изгнал Эвелину; он отстранил от себя денежные заботы; он набросил дымку на трагические воспоминания о смерти старого графа. Душевная усталость — отдых, в котором он накопляет силы. Он отбрасывает книгу, сжимает пальцами ручки кресла, откидывается на мягкую потертую обивку. On пленник своего кресла. Ему хотелось бы взять на руки эту женщину, убаюкать ее, как ребенка, позабыть страдания одиночества. Пока он еще не думает о ней, как о женщине.
Франсуаза оборачивается к нему, на него глядят широко открытые глаза. Он чувствует, как уходит его тоска.
— Вам скучно, Франсуаза?
— О нет, не говорите гадких слов, я не умею выразить, но мне радостно.
— Радостно, в этом огромном сарае?
И словно чтобы разрушить ее радость, он говорит насмешливым тоном.
— В этом доме умирали; умирали постоянно; это усыпальница ряда поколений, нелепо проживших свою жизнь.
Он усмехается, он боится, что нежность ее относится не к нему, а к его титулу, к его богатству. При мысли о богатстве его смех усиливается. Если это из-за денег, так она промахнулась: он разорен, разорен дотла, никто этого еще не знает.
Франсуаза опускает голову. Жак сделал ей больно своим обращением, ей хотелось бы сдержать слезы, которые капают у нее с длинных ресниц, но ничего не выходит. Воля ее тает. Она страдает, она надломилась, ибо ничто не в силах поддержать ее, ничто, только плечо Жака.
Прижавшись лицом к краю кресла, она беззвучно рыдает.
Жак не заметил ее слез, он думает, что она просто дуется на него.
— Не обращайте внимания на все это старье и на меня, молодого старика.
Голос прерывается.
Свет в саду делается мягче, солнце, верно, над самым горизонтом.
Натянутые нервы сводят судорогой ему лицо. Он не понимает, где он, он страдает, и когда видит спину, вздрагивающую от рыданий, его злое безумие исчезает. Франсуаза плачет.
Он встает, отодвигает кресла, подходит к ней.
— Франсуаза, Франсуаза, не тоскуйте.
Голос у него мягкий, молящий: «Франсуаза!..»
Он кладет руку ей на голову, осторожно, словно ловит птичку.
Но голова втягивается, уходит из-под его пальцев. На руку ему капает слеза.
— Франсуаза, голубка, не плачьте.
Девушка вскакивает, подбегает к порогу двери, выходит в сад и садится на скамейку.
Жак идет за ней, он растроган ее вспышкой. Франсуаза съеживается; она не хочет ласки. Ей больно, и когда она чувствует, как его рука ласкает ей волосы, она устало говорит:
— Оставьте меня, оставьте.
— Не сердитесь, дружок, я глуп, глуп…
И нежно он обнимает одной рукой ее за талию, другой подхватывает под коленки и несет свою легкую ношу в сад на траву. У Франсуазы постепенно отлегает от сердца, ей приятно, что Жак баюкает ее в своих объятиях, и вдруг она прижимается щекой к лицу юноши, — Жак чувствует теплоту тела, горячее дыхание ласкает ему ноздри.
Он взволнован соленым вкусом слез, тяжелым ртом, отдавшимся ему, светлыми кудрями, касающимися его щек. Нежность, чуть тронутая желанием, огромная нежность, которую не осилить желанию. Никогда еще не чувствовал он такой совершенной нежности.
Он пьян, но не шевелится, только вдыхает аромат ее слез; ее юного рта, растрепавшихся волос. Трава намокла от росы. Темнеет; чудится; будто большие камни распадаются, вяз беспредельно растет, он простирает тень над тесным садом, и она ложится на стену дома.
Из травы выглядывает цветок настурции.
Франсуаза открывает глаза, пробуждается от полного неги оцепенения. Она тоже пьяна, пьяна, но сохранила ясность мысли. Жак сильный; впервые в жизни она потеряла власть над собой. К чему бороться? Огненно-желтая настурция, первая в этом году. Жак сильный, теперь она ничего не боится. Он может взять ее на руки и подняться по гранитным ступеням, подернутым тьмой. Тогда она очутится наверху крепости, около трех кустов роз, которых уже не видно.
— Там наверху только три куста роз…
— Три куста роз, трава, — с усилием отвечает Жак.
Он баюкает ее хрупкое тело; спускается ночь, он не видит больше глаз, только слышит дыхание, только чувствует аромат тела сквозь запах пудры.
— Город далеко, дорогая моя, города больше нет, есть только Франсуаза в объятиях Жака.
— Франсуаза, прильнувшая к тебе, шепчет голос ему на ухо.
* * *
Жак поднимает Франсуазу, несет в зал, впотьмах пробирается с ней между креслами, стульями. Он идет в свою спальню. Рот ищет ее рта. В доме темно.
И крик: «О, Жак, Жак!»