Филипп смотрит на мать. Она вышивает скатерку. От роговых очков, которыми она оседлала свой мясистый нос, лицо кажется еще морщинистее. Лицо у нее сегодня желтое, желтее обычного, и сын знает, что восковой оттенок указывает на дурное настроение и приступ печени.

Квадратные, узловатые руки вытягивают иголку, и свет, смягченный большим абажуром, озаряет лица дружной супружеской четы.

Адвокат сидит по ту сторону столика, который его жена задевает при каждом стежке: он читает книгу, лежащую на столе, так как это целый фолиант. На высокой бронзовой подставке слабая электрическая лампочка. Свет образует круг посреди комнаты. Филипп в тени, он сидит в кожаном кресле. Будуар матери, где ежедневно, в течение многих лет, они проводят однообразные вечера, — чтение, вышивание, изучение дел, невелик. Несколько романтических гравюр, несколько тарелок на стенах; два кресла эпохи Второй империи, грелка для ног, два кожаных кресла, коврик в стиле Третьей республики, два столика. Предметы не сочетаются друг с другом, они послушно стоят по своим местам, застыли каждый в своем эгоизме, противопоставляя его эгоизму соседа; они очутились здесь по воле мадам Руссен и не нарушают скучной благопристойности, подобающей обстановке хорошего дома.

Коллекциям адвоката нет места в этой комнате, ибо у его супруги очень твердый характер, а он не хочет понапрасну разбивать себе лоб. Он благоразумен.

Филипп, чтобы придать себе спокойный вид, пробует в полумраке читать «Финансовый вестник». К совершеннолетию мать подарила ему несколько акций, «дабы молодой человек знал, с каким трудом приобретаются деньги».

Сейчас он смотрит курс «Дженераль Моторс», «Фейвс», но все названия сливаются. Его беспокоит лицо матери и удивляет неестественное спокойствие отца. Это то же спокойствие, как в тот день, когда он попросил разрешения вступить в полк зуавов. Когда он робко заявил о своем намерении, мать раскричалась:

— Ты поступишь в сорок третий пехотный полк, что стоит здесь, понял! О, ты метишь в Африку, чтобы ни от кого не зависеть, кутить! Ты как полагаешь, я вырастила тебя для того, чтобы ты бросил семью, развратничал в притонах, с девками, с распутниками, подозрительными личностями? Нет, нет, оставайся здесь!

Он чрезвычайно ясно помнит эту сцену, и сейчас царит тот же покой — предвестник важных событий. Окно, выходящее на бульвар, открыто. «Жарко», — говорит Филипп. «Да», — отвечает мадам Руссен, не поднимая головы.

Мосье Руссен медленно перелистывает «Австрийскую геральдику».

— Катанга падают. (Молчание.)

— Биржа подымается, — заикается молодой человек. (Молчание.).

Филипп смущен, он краснеет и с трудом выдавливает:

— Пятилетний план — это просто позор; это демпинг русских влияет на биржу, но так продолжаться не может, большевики не продержатся.

Мадам Руссен поднимает голову, быстро снимает очки, кладет на колени работу; ее желтые зубы лязгают.

— Нечего пенять на русских, сам не лучше. Разговариваешь о нравственности, а сам пачкаешься с девушкой низшего круга…

Филипп вытаращил глаза, он подавлен, влажная губа отвисла. Адвокат тщательно присматривается близорукими глазами к гербу.

— Филипп, — продолжает резкий голос, — вчера мне стало известно твое дурное поведение.

Мадам Руссен вертит очки и, понизив тон, говорит:

— Значит, пока мы спали, ты отправлялся к этой девице… ты что же, не знаешь, что эти негодницы ловят молодых людей, совращают их, так что те забывают свои самые основные обязанности, и иногда даже женят их на себе… несчастный, и к тому же она еще беременна!!!

Она отирает лоб и тем же беззвучным голосом продолжает, в то время как адвокат очень медленно перелистывает фолиант:

— Ты не только развратничаешь, от тебя еще забеременела эта негодница. (Слово «забеременела» она произнесла приглушенным голосом.) А я-то всем расхваливала своего Филиппа! (Она ударяет себя по лбу.) Ну, как весь город узнает… Господи боже мой… нас с грязью смешают… а все ты виноват…

— Но, мама…

— Молчи, молчи! И тебе не стыдно, — мещаночка… может быть, они теперь в моде, но иметь ребенка от этой мрази, от особы, которая путается то с тем, то с другим, от женщины, на которой нельзя жениться.

Она давится собственными словами, лицо багровеет.

— Но, мама…

— Молчи, молчи… мы с отцом решили, что ты должен сейчас же порвать эту связь; эта особа должна покинуть город вместе со своим отродьем, она должна исчезнуть.

Выбившись из сил, старуха вытирает лоб скатеркой. Пот струится по щекам, испещренным тонкими лиловыми жилками, которые вот-вот лопнут.

Филипп впивается в ручку кресла, он ничего не может сказать в свое оправдание, ему стыдно, он понимает, что его положение поколеблено, доброе имя семьи запятнано, и он ненавидит Люси еще сильнее, чем раньше. Она одна во всем виновата, она на зло ему забеременела. И сидя в двух шагах от матери, под тарелками с розовыми цветочками, около смятой и брошенной на пол газеты, он ощущает страх, он трепещет перед яростью, которую не остановишь никакими словами.

Мосье Руссен не отложил в сторону геральдину, но когда его супруга сказала: «Мы с отцом» — он поднял голову и значительно и медленно, даже несколько торжественно, произнес:

— О чем ты помышлял, несчастный! Разве можно иметь ребенка от машинистки, от своей любовницы. Подумай только — от машинистки! Поразмысли и реши, как тебе следует поступить…

— Как! — восклицает мадам Руссен, — ведь… если… Груссо, Гарди, Саке, Жюно узнают, они откажут нам от дома… (Она кашляет.) Думать нечего, ребенок… пусть отправляется на все четыре стороны со своим отродьем, пусть выпутывается, как знает, но она должна уехать из города.

Если бы мосье Руссену не надо было спасать свое положение в обществе и репутацию, на которой не должно быть ни единого пятнышка, он, может быть, не строил бы столь строгой мины, ибо в глубине души он понимает, — в чем ни за что не признается жене, — что молодому человеку нельзя без развлечений. У него, когда он учился на юридическом факультете в Париже, были две связи, которые он порвал без особых хлопот. Можно познакомиться с хорошенькой мидинеткой, можно завести интрижку, это все ничего, но когда охладеешь к ней или когда уже время обосноваться, тогда следует отделаться от нее, без всяких угрызений совести. Он отлично знает, что эти бедняжки из простонародья сентиментальны и верят в вечную любовь; по правде говоря, если только размякнешь, они способны женить на себе. Но наградить ребенком машинистку, это уж не шутка. Пусть теперь сама и расплачивается. Таков удел всех выскочек, которые лезут не в свое общество.

Мосье Руссен — адвокат и не лишен красноречия, он продолжает торжественным томом:

— Дорогая моя, теперь, когда дело сделано, нечего убиваться, надо все обсудить, надобно изыскать средство, как замять эту грязную историю. Послушай… эта девушка… на каком она месяце беременности?

Филипп молчит, сжимает ручку кресла и опускает голову.

Мадам Руссен, с трудом переводя дыхание, кричит, привстав с кресла:

— Да отвечай же, отвечай!

Молодой человек поднимает и сейчас же снова опускает голову, он видит седые усы отца, блестящие глазки, втянутый рот, классический рот стареющего крестьянина. Белый отложной воротничок, галстук, завязанный свободным бантом, пытаются придать плутоватому лицу оттенок аристократизма.

Старуха встает, наступает на скатерку, валяющуюся у ножки стула. На расстроенном лице гримаса отчаяния, готового перейти в беспомощность, но чувство собственного достоинства берет верх. Узловатые руки ложатся на правое плечо сына, трясут его, трясут голову с каштановыми прилизанными волосами.

Филипп съежился в кресле, он чувствует приторное дыхание матери, она брызжет слюной, прерывисто дышит ему в лицо, от чего шевелятся его подстриженные усики. Он видит лиловое платье. Он еще больше съеживается, костюм кажется ему чересчур широким, он боится, но не дрожит; в настоящий момент он ненавидит свою мать; он боится, но он упрям. Он чувствует, как в нем закипает гнев. Мадам Руссен готова растрепать его безупречный пробор, отхлестать по щекам сына, которого редко била в детстве. Но при прикосновении к шерстяной ткани чувство собственного достоинства берет верх. Она отпускает Филиппа. И при виде сына, почти утонувшего в большом кресле, ее возмущенное сердце вдруг охватывает любовь, единственная любовь, которую она знала в жизни. И рождается жалость, материнская жалость. Вдруг ей приходит на ум, что сын ее, возможно, слишком слаб и не может защититься. Медленно поворачивается она спиной к креслу, к молодому человеку и, подняв скатерку, садится на свое место.

— Да отвечай же отцу.

Голос погас.

Филипп видит, что мать отошла и что сейчас как раз время отвечать.

— На пятом месяце, папа.

Он не взглянул на отца.

Мосье Руссен подергивает усы и всей ладонью растирает подбородок.

— На пятом месяце, как это досадно… многовато…

Он раздумывает.

— Значит надо, чтоб она уехала из нашего города.

Мадам Руссен: — Чтобы уехала из нашего города,

Филипп поднимает голову, страх его проходит:

— Чтобы уехала из нашего города, хорошо; но каким образом?

— Каким образом? — подхватывает мадам Руссен.

Адвокат придает своему голосу еще больше важности:

— Надо запугать ее, надо дать ей понять, что ее пребывание здесь нежелательно.

Мадам Руссен почти позабывает о сыне, о подлости этой твари; жизнь снова входит в мирное русло, как было до двух последних ужасных суток, за которые она так перемучилась.

Теперь Филипп не спускает глаз с отца, серьезность этого хорошо сохранившегося шестидесятилетнего человека вселяет в него уверенность, он прибегает в своем смятении к рассудительному спокойствию, с которым тот, не выходя из себя, развивает соображения здравого смысла, согласные с понятиями о нравственности, искони отличавшими это почтенное семейство. И когда мосье Руссен, поглаживая срезанный подбородок, говорит по-прежнему значительным, но более тихим тоном, как бы для того, чтобы не настаивать на доводе, который может оказаться неподходящим: — А почему бы, мои друг, тебе не повидать Леони Фессар, дочери бывшей прачки твоей мамаши? Мне кажется, она предана нашей семье и могла бы служить посредницей между нами и той особой, — на лице мадам Руссен снова появляется свойственное ей волевое выражение.

— Леони Фессар отлично может все уладить, ты прав.

Она раздумывает:

— О да, она предана, скромна и достаточно ловка, чтобы убедить эту девушку и, если понадобится, припугнуть ее.

— К тому же, — продолжает адвокат, — ей должно быть известно мое положение в суде. Лесин сможет намекнуть на мои связи, упомянуть о полиции и посоветовать ей… как зовут эту машинистку?

Филипп минутку колеблется, потом:

— Люси Лека.

— Итак, посоветовать Люси Лека перебраться в Париж. Но сперва надо попытаться воздействовать убеждениями, ибо, я полагаю, что обещания лучше угроз; да, все дело в умении, надо сыграть на моем влиянии и на выгодах, которые она сможет извлечь из отъезда в Париж. Это уже мелочи, моя дорогая, о которых ты сговоришься с Леони.

— Завтра же повидаю Леони. А тебе… (мадам Руссен поворачивается к сыну) я запрещаю видеться с твоей машинисткой, даже на минутку. Слышишь?

Филипп снова опускает голову, не отвечает.

Мосье Руссен со скромным видом потирает руки, должно быть он чувствует, что выполнил свой долг. Он принимается за прерванное чтение.

Мадам Руссен старается расправить измятую скатерку. Лампа освещает теплые ночные туфли, лиловое платье, кружевное жабо; склоненная голова — в тени. 

Филипп вздыхает с облегчением, потягивается, у него такое чувство, словно после долгой, бессонной ночи наступил рассвет.

В комнате жарко, несмотря на открытое окно; ветер слегка колышет тюлевые занавески. Тишина, изредка нарушаемая шелестом перевертываемой страницы.

— Смотрите-ка, вот герб Сардеров… это старинный род.

Поднимаются две головы: старая и молодая.

— Пришедший в упадок, если судить по последнему отпрыску, — ехидно замечает мадам Руссен.

— Кстати, вчера, выходя из конторы, я встретил нотариуса Ассена, он уверяет, что слух о долгах Сардеров подтверждается. Этот дворянский род разорен дотла, старик граф погряз в долгах, он жил только на суммы, выплачиваемые советом администрации.

— Ага, — произносит мадам Руссен, открывая рот: глаза у нее светятся радостью.

— Племянник вынужден будет продать поместье, и вероятно, и дом.

К Филиппу вернулась свойственная ему самоуверенность, ибо теперь он убежден в благополучном исходе грязной истории, в которую он влопался. Матери незачем убеждать его не делать попыток к свиданию с любовницей: сам знает! И услыхав, что Сардер разорен, он не может удержаться от проявления радости:

— Смерть старого графа весьма таинственна.

— Весьма таинственна, — подтверждает старуха, — почему он повесился?

— Может быть, из-за племянника, — продолжает Филипп грустным тоном.

Но, как только у него вырвалось это замечание, он видит, что сделал глупость.

Мать бросает ему в лицо:

— Такой же повеса, как и ты; очень возможно, что дядя с отчаяния покончил с собой… 

Потом подумав:

— Разве только… нет, это совершенно невозможно…

Это последняя размолвка в этой дружной семье. Покорность сына и надежда на благополучное разрешение создавшегося затруднительного положения вернули мадам Руссен душевное равновесие. Она уже думает, что завтра надо идти, в патронат, обучать закону божьему бедных девочек ее прихода, но прежде всего она зайдет к Леони Фессар.

Адвокат, который снова принялся внимательно изучать гербы, говорит громко, как бы сам с собой:

— Мне приводилось видеть таинственные смерти.

Мадам Руссен взялась за вышивание, теперь ее щеки кажутся не такими дряблыми.

Филипп складывает газету и думает: «И поделом ему, мерзавцу, каждому свои черед».

Комната снова приобрела свои уют, а сквозь открытое окно струится запах акации,