— Он недурен и в грязь лицом не ударит, этого ты отрицать не можешь.

Красная герань роняет лепестки на подоконник раскрытого окна. Франсуаза не отвечает мадам Фессар, поднявшейся на цыпочки. Упорное молчание выводит ту из себя, и высокие каблучки сухо постукивают по полу. У супруги шапочника щеки небрежно нарумянены.

— С твоими гордыми замашками тебе, бедняжке, никогда не пристроиться.

— Не зли меня, Леони.

— Ну, будет, будет, поступай, как знаешь, я ведь для твоей же пользы.

Над розовой блузкой — миниатюрная головка, блестящие глаза, кажется, опять выкатятся из орбит.

— Ты, должно быть, воображаешь, что вечно будешь молодой и что Сардер и Кº во всю жизнь с тобой не расстанутся, дадут тебе положение в обществе? А коммивояжер, о котором я говорю, порядочный человек и, я уверена, ты будешь с ним счастлива.

— Оставь меня в покое с твоими предложениями, я поступаю, как хочу,

Франсуаза говорит будто во сне, не глядя на мадам Фессар. Она отвела глаза от красной с зеленым каймы русской рубашки и смотрит на герань; кажется, будто та задевает черепичные крыши напротив.

— Поступай, как знаешь, милая моя, будешь локти кусать, да поздно.

Леони снова закипает обидой и возмущением, быстрые пальцы перебирают большие бусины на ожерелье; губы втягиваются, обнажая вставные челюсти, и кривятся. Слишком короткая юбка трепыхается вокруг худых икр.

— Если ты не желаешь слушать добрые советы, мне здесь делать нечего.

Молчание.

Франсуаза все еще смотрит в окно.

— Значит, ты не хочешь жить как все, предпочитаешь связаться с этим бездельником Сардером, с этим… с этим…

Девушка вскочила, ее нежное лицо покрылось румянцем, руки комкают русскую рубашку.

— Повтори, повтори, если только посмеешь, то, что сказала.

— Ах, ты фря этакая! — В припадке возмущения с дрожью в голосе бросила она слово, которое сдерживала в течение недель, месяцев, лет.

— Спроси-ка у твоего любовника, как умер старик-граф… да, да… спроси…

Она усмехается, сухим, упрямым, злым смешком.

— Самоубийство… рассказывайте другим…

— Ступай вон, сейчас же, ступай вон, Леони.

— Что!.. Графиня, супруга графа… графа… которого ощипали, как цыпленка, да еще убийцы…

Мадам Фессар подбоченилась,

— На каторгу, на каторгу твоего графа!

Она вся кипит. Достоинство супруги коммерсанта, благоразумие заботливой матери, удача в деле молодого Руссена, — все это придало ей за последнее время особую осанку. И она думала, что окружающие проникнутся к ней уважением. И вот девчонка дерзит ей, ей, когда сна по доброте душевной прилагала старания, чтобы просватать эту потаскушку за человека честного и с достатком.

И это благодарность?

Франсуаза подходит, сжав кулаки, словно собирается измолотить злое лицо соседки. Леони перепугалась, отступает к дверям и напоследок с узких губ срывается еще одно оскорбление:

— Кончишь тем же, чем Люси, любовница Руссена.

Непристойным жестом изображает она, соединив руки, раздутый живот.

— Та от этого подохла; и ты подохнешь.

Перед открытой дверью, около разъяренного чудовища, Франсуаза обретает обычное спокойствие. Голубые глаза ее сухи, как сух и ее гнев.

— Убирайся и больше не приходи, никогда, никогда.

Спустившись до половины лестницы, мадам Фессар кричит охрипшим от злости голосом.

— Я тебе это припомню, потаскуха…

Франсуаза разбита, плачет. Мысли кружатся вихрем, мешаются в голове. Она боится сойти с ума. Она изнемогает. Ее окружает ненависть, ненависть растет, смыкается над ней, душит ее.

Злая маленькая женщина измучила ее, Франсуаза не сдалась, скорее согласилась бы она умереть, чем уступить. Где найти защиту ее бедной больной голове? — единственная защита слезы на ресницах, волосы, прилипшие к щекам, руки, закрывающие щеки. Она безудержно плачет около швейной машины, мотков гаруса, манекена, черного и застывшего в своей наготе. С работой трудно; она готова работать иглой, не покладая рук, но в этом году заказчиков не густо, денег тоже не. густо, и ей приходится высчитывать каждый франк на еду, на покупку дешевой материи, из которой она мастерит такие изящные платья, что забывается низкое качество ткани. Она окружена уродливой мебелью, убогой, как вещи, полученные в премию за закупленные товары. Франсуаза не может сжиться с этой обстановкой. Горе, от которого рассыпались по щекам ее светлые волосы, от которого прижалась к спинке бархатного кресла ее крепкая грудь, горе ее переходит в протест. А ведь она устала, и далека от тех одиноких дней, когда она в смутном желании ласково и настойчиво призывала того, кто мог бы нарушить однообразие ее жизни, жизни бедной, мужественной девушки. Сейчас она совсем разбита, ей надо отдохнуть. Голос злой маленькой женщины — отзвук улицы, толков соседей — еще увеличивает холод, который уже несколько недель навис над ее любовью.

Она любит Жака, ее любовь растет, растет с каждым днем. Он не должен знать смятения, внесенного его появлением в ее сердце влюбленной девочки. Он не должен знать, что может сломить ее, возможно, он и сломит ее. Любовь Жака так же тяжела, как тяжела та борьба, которую он затеял.

Она тихо вытирает глаза уже намокшим пестрым платочком. Отбрасывает кудри с лица, но мужество не возвращается. Она следит взглядом за распушившимися воробьями, которые чистят крепкие носики и, устав от непрестанного движения, дремлют на крыше, пригретой солнцем.

По соседству, во дворе у столяра, скрипит циркулярная пила, дети кричат от радости, когда выигрывают в «классы», маляр, стоя на лесах, водит кистью и распевает.

Она устала, не думает больше о Жаке, она так устала… Она могла бы выйти замуж, ее посватал через Леони Фессар порядочный человек. Он — коммивояжер шелковой фирмы, бывает здесь два раза в год. Его небольшой автомобиль останавливается против столяра, и, уже много лет, он заходит к ней с предложением товара. Во время последнего посещения он пригласил ее на прогулку в авто и даже предложил прокатиться в Диепп, полюбоваться морем. Она ответила «нет», но на минуту заколебалась, уж очень искренним показался ей этот еще не старый человек, ласковый и вежливый, несмотря на свои мещанские ухватки.

«Да, он не осложняет жизни, продает свой товар, шатаясь по всей Франции. Хозяин им доволен и каждый год выплачивает ему хорошие наградные. Живет он в Париже, с матерью, у него есть сбережения, на которые он, когда женится, построит домик за городом».

Он даже сказал ей, что собирается в скором временя жениться, только бы повстречаться с женщиной ласковой, с женщиной домовитой. Потом он посмотрел ей в глаза.

— У меня отличное положение, я представитель солидной фирмы, жену я смогу осчастливить, она-то уж, ни! в чем не будет терпеть недостатка, так как дело свое я люблю и со всем сумею справиться.

Франсуаза вспоминает его худую длинную фигуру, немножко кричащий галстук, правильные черты лица, со следами плохого пищеварения, и развязную речь разносчика, выбившегося в люди.

Не рыскать за заказами, есть каждый день досыта, хлопотать по дому и штопать носки, после того, как вымоешь несколько грязных тарелок, оставшихся от обеда, дожидаться, просматривая газету, возвращения уставшего за день мужа, подать ему шлепанцы, когда он снимет у печки ботинки, ложиться спать спозаранку, а по субботам ходить в кино; летом по воскресеньям отправляться в автомобиле за город, завтракать тем, что уложено в сундучок позади машины, — вот какую жизнь должен был дать ей брак с этим честным малым, нежной и заботливой рабой которого ей предстояло быть.

«Спать… раба…!» — вот два слова, которые машинально твердит Франсуаза, высовываясь из окна.

Особняк Сардеров в нескольких шагах от нее, чердачные оконца на крышах на уровне ее глаз. «Раба», — повторяет она, следя взглядом за воробьем, который, поклевав на мостовой, взлетает от окна к окну до крыши и, распушив крылья, садится на верхушку слухового оконца.

Франсуаза чувствует, как к ней возвращаются силы.

Перспектива жизни; в опрятной кухоньке, около человека, ревниво оберегающего свои привычки, возмущает ее. Любовь Жака уже не ложится на нее тяжестью, она уже не сгибается, словно под непосильной ношей, под его беспокойной, пылкой нежностью. Прямая, высокая, стоит она в амбразуре окна и напряженно смотрит на улицу, на сырую кирпичную стену, которая разрушается на солнце.

Только каменные церкви царят над черепицей, штукатуркой и деревом. Жизнь притулилась у отвратительных, нездоровых домов, у церквей, променявших бога на золото. Ее мечты каплями дождя падали! в водосточные трубы; образы ее грез, в которые она вкладывала всю свою надежду, всю веру в любовь, скользили по кровельным желобам, когда сумерки окутывали крыши и мансарды.

В данный момент она не мечтает, не создает себе образов — здесь просто стоит женщина, на минутку оторвавшаяся от иголки и разноцветных шелков, чтобы заглянуть в себя.

Она молча разговаривает с собой, словно шепчет молитву, словно рассказывает сказку.

На лоб набегают легкие морщины, на губах гримаска, которую можно принять за гримаску каприза.

Любовь, Жак.

Жак никогда не клялся ей в верности. Он ничего не обещал и не стеснял ее свободы. Но его жадная нежность тяжела для нее, существа хрупкого; по временам у нее словно захватывает дыхание. Вот только что, когда эта злая женщина прямо в лицо бросила ей оскорбление, она готова была задушить ее, чтобы спасти свою любовь. Ей так бы хотелось защитить, заслонить свою любовь, и принять на себя удары; но по временам она чувствует, что слишком слаба для борьбы; ей хотелось бы уснуть, забыть все, даже свою любовь, даже коммивояжера, неказистого на вид, брак с которым показался ей на минуту возможным, ничтожного коммивояжера, который еще ниже гнет спину, когда получает от довольных им хозяев новогодний подарок.

Она вспоминает, что в декабре прошлого года… но ей стыдно за свою слабость.

Она играет наперстком, отходит от окна, снова берется за русскую рубаху, садится. Раньше чем приняться за работу, она поднимает глаза.

Герань осыпалась, верно, она задела лепестки, когда опиралась на подоконник. Потом кровь приливает ей к лицу, ноздри раздуваются, она закипает гневом, — ей вспомнились слова Леони Фессар, которые только теперь она вполне осмыслила.

— Жак — убийца… подлецы!

Слова прозвучали в комнате. Она пробует вдеть нитку, не может, — слишком велик ее гнев.