Жак распахивает ставни. В углу около позолоченной иконы неделю тому назад повесился его дядя, брат его отца; удары молота и жужжание циркулярной пилы — вот единственные звуки улицы в этот декабрьский вечер.
Молодой человек видит груду пустых корзин у винной лавки, а в витрине шапочника, которого он помнит но военной службе, — ветки омелы.
Над черепичными крышами и цинковыми трубами — серое, промозглое, печальное небо.
Жак устал. Неожиданная смерть дяди сделала его хозяином этого дома, всей обстановки, дорогих безделушек. В предсмертных судорогах старый граф задел ногами распятие слоновой кости. Глаза покойника, устремленные на открытую кальвинистическую библию, казалось, искали стих, который должен был его напутствовать. Глаза остекленели, рот открылся, и видны были белые зубы и золотой мост. Жак не приближался к трупу; ему не хотелось видеть эти глаза, о которых, плача, вспоминал старик-лакей. Жак ненавидел смерть, ощущал ее, как отвратительную карикатуру, как гнусное насилие над любимыми существами. А он любил своего дядю. Он не вошел в зал; болезненный стыд мешал ему открыть дверь, за которой на складной кровати лежал покойник, покрытый простыней.
До дня похорон он бродил по дому, по городу. Дверь открылась только для пастора, а когда катафалк повез графа де-Сардера на кладбище, за дубовым гробом шли только священнослужитель и Жак.
Ему дали знать телеграммой, которую принесли прямо в поле. Земля, вспаханная до самой опушки букового леса, глубокая дорога, поросшая травой, скирды хлеба, — никогда еще не видел он окружающих предметов с такой предельной четкостью. Они показались ему жестокими, так резко вырисовывались они на сером зимнем небе. От боли он ощущал пустоту в груди, и кровь сильнее стучала в висках.
В зале теперь нет трупа, но Жака начинает тяготить одиночество. На ковровых креслах уже давно не сидели гости. Жак созерцает красный ковер, торжественные портреты предков, мраморные часы, фарфоровые вазы, доспехи из блестящей стали.
У Жака тревожно на душе; он начинает понимать, что суровый старик-дядя был единственной его связью с другими людьми, с семьей, с городом. Перед Жаком всплывают морщинистое лицо, подстриженная бородка.
На окнах с зеленоватым отсветом — следы мух, заснувших этой осенью.
Жак чувствует, как растет его беспокойство. Он заставляет себя думать о молодой женщине, вдове адвоката, которая живет в верхней части города. Вспоминает теплое тело в зарядной белой постели. Чувствует ли он нежность к этой своей возлюбленной с жеманными манерами? Он одинок.
Все вещи овеяны чьим-то трагическим присутствием, он не решается их переставить, боится нарушить тишину. Страшно услышать звук собственного голоса в комнате, где он так часто дремал, пока дядя бродил по городу неизвестно зачем. Больше ему не услышать его голоса, восхвалявшего красоту романских храмов, белизну снега в северной Норвегии, не услышать его высокомерного голоса, издевавшегося над местными коллекционерами. А его резкий, пожалуй, даже злой смех, когда он говорил о женщинах!.
Жак любил дядю. Любил потому, что за его насмешками чувствовал доброе сердце, в его уединенном существовании, дававшем пищу салонной болтовне, — огромную силу. Уверенность в том, что он сможет провести несколько дней в старом особняке, около графа де-Сардера, вселяла в него бодрость всякий раз, как он ослабевал духом в своем сельском уединении.
Посредине комнаты, на ковре, отпечатались ножки помоста, на котором стоял гроб. Стулья расставлены по своим местам; Жак знает, что ковер примят тяжестью тела и деревянного гроба. Покойник лежал тут два дня. Никто не бодрствовал подле него. Мертвым сторожа не нужны.
Мебель, привычные, любимые старым графом предметы, единственные свидетели самоубийства, окружали дубовый гроб, покров с серебряной бахромой.
На стене герб Сардеров в красках: три волчьих капкана, два на верхнем поле, один на нижнем, и голубка, взлетевшая над шлемом.
Нежная голубка рядом с покойником. И Жак думает о голубке. Мужчины в их семье были любвеобильны; говорили, что у дяди были любовницы.
До этого момента его не трогала драма дяди, но он шепчет сдавленным и вместе с тем кощунственным голосом: «Может быть, из-за женщины?» Потом продолжает тише: «Из-за женщины? Почему из-за женщины?» Как найти среди стольких образов и воспоминаний истинный образ человека, который был ему дорог?
Он подходит к окну, прижимается лбом к стеклу. Смотрит на корзины устриц у стены; доски, нагроможденные у крыльца столяра; цилиндр в витрине шляпного магазина; дородную хозяйку молочной, которая, закутавшись в розовый шерстяной шарф, с порога лавки наблюдает за своей толстощекой дочерью, играющей в «классы». Мрачные мысли рассеиваются.
Мадам Фессар выходит из узкого прохода, она в новой шляпке, на которую после смерти свекра повязала креп, и в нитяных перчатках.
На улице она останавливается и кричит: «Франсуаза!..»
В доме напротив особняка в четвертом этаже открывается окно.
Белокурая головка, мягкий голос откликается:
— К вечеру подушка будет готова.
Жак замечает ясные глаза, алый рот. Нежные руки закрывают окно. Молодому человеку хотелось бы знать, что делается за белой занавеской; потом ему вдруг делается стыдно за свое любопытство, за ту невинную радость, которую вызвало в нем это свежее, но банальное видение.
Жаку хочется прогнать видение, он ищет на ковре следы помоста, смотрит на поврежденное распятие. Туманный образ возникает у него перед глазами; он думает о женских губах, Он задевает за доспехи, ощущает холодок стали.
Он один. Вернется ли к нему живой образ дяди, не взирая на гроб, катафалк, пастора? Он хочет сосредоточиться на мыслях о дяде; занавеска на узком конце слегка колыхнулась и постепенно затихла.