Огромный медный маятник норманнских стенных часов, часов с резьбою по дереву, которые адвокат купил у сестры старухи-кухарки за сотню — другую франков, отражается в зеркале в стиле Людовика XVI со стершейся позолотой на раме, истыканной дырочками, которые проделал тонким буравчиком резчик по дереву — главный поставщик лучших антикварных магазинов в городе.

Мадам Руссен кончает легкий завтрак. Медленно жует гренки, ее нежный желудок не переносит свежего хлеба. Кофе с молоком в белой выщербленной чашке постепенно уменьшается.

Это посуда на каждый день; старинный сервиз Руанского королевского завода подают только при почетных гостях: прислуга такая неловкая, все перебьет. Сойдет и разрозненный сервиз, приобретенный на Старом рынке, на распродаже, которая устраивается по пятницам.

Масло доброкачественное и недорогое. Его выписывают с родины кухарки.

Мадам Руссен смотрит на циферблат остановившихся часов. Она бормочет:

— Правда, я и позабыла, что эта рухлядь никуда не годится — очередная прихоть Робера! Вечно заполняет дом хламом; правда, эта вещь досталась ему даром, сестра Мари не знала ей цены, он надул ее. Ах, хоть бы всегда так везло!

Супруга адвоката допивает последний глоток кофе и звонит. Темный капот облекает дородный бюст шестидесятилетней женщины. Седые волосы не острижены, и в пучок воткнут большой черепаховый гребень.

«Эта дармоедка не очень-то торопится, вечно голова другим занята, думает обо всем, кроме дела».

Она снова звонит, недовольно поджимает лиловые губы. Рука все еще на звонке.

«Если так пойдет и дальше, я рассчитаю ее».

Холеная квадратная рука впилась в грушу красного дерева. Седые пряди выбились из прически и свисают на шею.

Она встает. Простой стул, отделанный под орех, покачивается.

Дверь открывается. Входит Марта, горничная.

— Наконец-то вы соблаговолили услышать.

— Но, мадам, вы сами приказали мне пересчитать белье, которое сегодня надо отдать в глаженье.

— Из этого еще не следует, что нужно слоняться из угла в угол или читать киножурнал.

Мадам Руссен с видом отчаяния разводит руками, ее величественная фигура дышит важностью и достоинством, в которых нельзя было бы и усомниться, если бы не жест рук, выражающий беспомощность перед лицом домашней неурядицы. И пока свеженькая девушка, плутовато поглядывающая из-под изящного белого чепчика, убирает масло, чашку, сахарницу, — старуха изливает злость на часы, которые тщетно пытается завести, — одной гири не хватает. Она не знает, какой выход дать своему гневу: припугнуть ли, как обычно, расчетом или молчать; она помнит, какого труда стоило подыскать Марту: больше двух недель ей самой пришлось накрывать на стол, убирать, стелить постель. Горничная покрывает стол кремовой скатертью с мережкой, потом удаляется.

Часы стоят, и мадам Руссен пожимает плечами. В наш век, когда рабочие кушают цыплят, а горничные каждую неделю бегают в кино, приходится довольствоваться тем, что имеешь!

Стены столовой увешаны пестрыми цветастыми тарелками, — настоящий музей фарфора, обставленный буфетом, сервантом, часами, стульями, покрытыми патиной. На потолке наляпаны раскрашенные гипсовые украшения. Старуха вздыхает. Столько денег всажено в это старье! «И чего было расставаться со столовой орехового дерева, что мои родители приобрели на распродаже», — думает она.

Мебель была хорошая, крепкая. «Робер покупает, что вздумается, словно деньги его».

Как-никак распоряжаться должен тот, чьи деньги, так продолжаться не может. Почему вместо всяких черепков не купить нефтяных акций, как советовал директор Индустриальной конторы?

— Этому надо положить конец, — вслух говорит мадам Руссен.

В окно, выходящее на бульвар, видны нежно-зеленые деревья, унизанные птицами, обрадовавшимися солнцу. Слышны крики зеленщика. Бидоны с молоком стукаются друг о друга, звук от удара сливается с плеском жидкости. Это час поставщиков, час служанок, с полными доверху корзинами.

Мадам Руссен всходит на две ступеньки, отделяющие столовую от гостиной, капот на ней распахивается, сквозь плохо натянутый чулок просвечивает эластический бинт.

Дворянские портреты, покрытые подозрительным слоем лака, и затерянный в этой лавине позолоченных рам фламандский примитив — прекрасная богоматерь с выкатившейся на упругую щеку слезой, со слезой, которая упала бы на синий плащ, не будь на щеке ямочки, где соленая капелька заиграла всеми цветами радуги.

Мадам Руссен ненавидит эту богоматерь, она находит ее вульгарной. Разве пристало богоматери плакать? 

Адвокат купил картину на свои сбережения, скрыв от жены ее цену. Приобрести картину, подлинность которой подтвердил один из лучших парижских экспертов, посоветовал ему хранитель городского музея. «Купите этот шедевр, мосье Руссен, а потом завещайте его городу; вы ведь тонкий знаток». Медоточивый голос польстил его самолюбию; по мере того, как набивали цену, у него в жилах кровь текла быстрей, словно в детстве, когда он, еще мальчиком, отправлялся с отцом на торги скота.

Мадам Руссен замечает, что пепельница полна окурков: опять небрежность горничной, которая не нашла времени выбросить выкуренные Филиппом папиросы.

Вчера, после обеда у Филиппа, ее единственного сына, собралось несколько приятелей. Он не кутит, по примеру молодых Мартине, Дюшенов и Кº; он проводит вечера дома, подготовляясь с приятелями к экзаменам на юридическом факультете. Филипп очень рассудителен. Его, по крайней мере, не захватила ужасная страсть к коллекционированию.

Мадам Руссен усаживается в кресло в стиле Людовика XIV.

— Мой мальчик такой скромный, почтительный, благовоспитанный. Кюре говорил мне о нем на прошлой неделе: первым всегда отзывается на дела благотворительности, не забывая в то же время обязанностей светского человека, — шепчет мать. — Весь в нашу родню, он больше Леклерк, чем Руссен!

Из папки для нот выглядывает «Финансовый вестник». Мадам Руссен замечает его, встает, берет газету, разворачивает, читает. «Нефтяные все поднимаются». — Потом говорит вслух — Пора прекратить покупку старья, я хочу быть хозяйкой своих денег.

Она откладывает в сторону газету, открывает окно; проходит трамвай, вдали замирают выкрики газетчика.

— Мадам, пришли за бельем. Будете проверять? 

Хозяйка вздрагивает, оборачивается.

— Вы опять позабыли пепельницу, мне надоело повторять…

Мадам Руссен спускается по натертой дубовой лестнице и открывает дверь буфетной.

Когда она подымает голову, появляется третий подбородок: подбородок собственного достоинства.