1
Флоренция, 28 декабря 1479 года
НИККОЛО
Я опаздывал на казнь. Очень досадно, поскольку больше года я с нетерпением ждал смерти этого человека.
Я зря тратил время, споря с моей матушкой, не разрешавшей мне выходить из дома.
— Никколо, твой отец беспокоится из-за чумы, — сказала она. — Вероятно, он зря волнуется, но ведь он — твой отец. И не важно, прав он или ошибается, ты должен подчиняться ему.
— Пожалуйста, матушка. Ну, пожалуйста, позвольте мне уйти. Нам не обязательно говорить папе…
— Надеюсь, ты не предлагаешь мне солгать твоему отцу?
— На самом деле вам вовсе не надо лгать. Просто ничего ему не говорите.
Странно наморщив лоб, моя матушка старалась воспринять новую для нее мысль. Интересно, как ей удалось прожить больше тридцати лет, совершенно не понимая того, по каким законам существует наш мир? Мне они уже вполне ясны, хотя я живу на этой земле только первый десяток лет.
Я видел, что она пребывает в нерешительности, порожденной, однако, в одинаковой мере как усталостью, так и логикой моих доводов. Выжимая до отказа свою выгоду, я продолжал умолять ее душещипательным плаксивым тоном.
— Ему же не повредит то, чего он не знает, — заметил я.
В тишине после моих молений мы оба услышали надрывный, с кровью, кашель отца. Матушка, видимо, испытывая слабость, приложила ладонь ко лбу.
— Иди уж, раз тебе так надо, — со вздохом произнесла она, — но веди себя пристойно. И быстро возвращайся домой.
Не давая ей шанса передумать, я мигом исчез из комнаты. Дверь захлопнулась, и, оставив позади душное домашнее тепло, я побежал по улице навстречу веселому журчанию зловонной реки. Щеки холодил декабрьский воздух — желтовато-серый, пыльный, пронизанный солнечным светом и дымом. Наконец очутившись на свободе, я припустил во всю прыть.
Путь мой лежал к дворцу Барджелло, где находилась тюрьма, на площади перед которым вешали всех предателей. Сегодняшнего преступника звали Бернардо ди Бандино Барончелли, и, как известно, во время праздничной литургии в апреле прошлого года он заколол Джулиано Медичи, вонзив ему в шею кинжал и воскликнув «Умри, предатель!». Бандино участвовал в заговоре, устроенном Папой и семейством Пацци. Они хотели захватить власть в городе. На Лоренцо Медичи тоже покушались, клинок ранил его в шею, но он выжил, а заговор был подавлен. Потому-то мы и называем его Лоренцо Великолепный. Всех остальных заговорщиков давно повесили, но Барончелли спрятался на колокольне, а потом умудрился сбежать из Италии. Правда, Медичи, как говорится, имели глаза повсюду, вот шпионы и отыскали его в Константинополе. И как раз на сегодняшнее утро назначили его казнь, а я так… так досадно опаздывал.
Лавируя и проталкиваясь через толпу на мосту Понте Веккьо, я орудовал локтями как щитом и сразу за мостом увидел болвана Бьяджо; он поджидал меня, уперев руки в боки. Я пролетел мимо него, крикнув:
— Скорей, мы же опаздываем!
Чуть позже он ухватил меня за руку и, задыхаясь, просипел противным голосом:
— Конечно, мы опаздываем… а кто виноват? Теперь уж поздно бежать… мы все пропустили…
Бьяджо — толстяк. Он не любил бегать.
— А может, палач тоже опоздал, — бросил я, высвобождая рукав из его хватки. — Давай скорей, посмотрим!
— Палачи никогда не опаздывают! — выкрикнул он таким возмущенным тоном, словно своим предположением я оскорбил лично его.
Оставив без внимания его возмущение, я продолжал бежать. Я ловко лавировал, обходя дымящиеся кучи лошадиного навоза и уриновый ручеек, бежавший посредине виа Пор-Санта Мария. Свернув направо, я промчался по улочке — неожиданно притихшей, — где жили родственники моего отца; по проходным дворам; мимо выстиранного белья на веревках; мимо детских воплей и запахов варившейся капусты — и наконец вырвался на просторную площадь Пьяцца делла Синьория. На этой площади иногда устраивались игры в мяч, собирающие большие толпы болельщиков. Снизив скорость бега, я глянул на дворец: перед входом маячила вооруженная стража, а саму площадь патрулировали конные солдаты. Здесь вершилась Власть. Продолжая бежать легкой трусцой, я повернул голову, чтобы рассмотреть высокую темную башню — за ней быстро перемещались облака, из-за чего казалось, будто она падает прямо на меня.
Я припустил дальше по краю ликующей и глумящейся толпы. Пока я бежал, кто-то вскрикнул, и несколько человек упали передо мной, как костяшки домино. Один из них поднялся на ноги с расквашенным носом и выхватил из-за пояса нож. Я обежал его по широкой дуге и устремился в боковую улицу, более темную, прохладную и пустынную. На миг мне показалось, что, возможно, я еще успею, но потом, заметив толпу людей, вытекающую справа, услышав их смех и оживленное обсуждение, понял, что они возвращаются с Барджелло.
Теперь уж мне пришлось остановиться: слишком трудно пробираться против течения такого скопления народа. Я встал у какой-то двери и, переводя дух, пристально поглядел назад в ожидании появления Бьяджо. Он догнал меня немного погодя, с лицом свекольного цвета, и плюхнулся без сил возле моих ног. Капли пота стекали с его лба на мостовую. Отдышавшись, он сказал несчастным голосом:
— Я же говорил тебе, что палачи никогда не опаздывают.
По краю площади Барджелло еще топтались остатки зевак.
Мы стояли под трупом и смотрели на него — вялое покачивание слева направо, а потом справа налево. Предсмертные судороги давно закончились, лицо потемнело.
Бьяджо прошипел: «Так тебе и надо, предатель!» — а я рассмеялся.
Вскоре на площади никого не осталось, кроме меня с Бьяджо и еще одного человека неподалеку от нас, записывающего что-то в книжицу. Этот парень, довольно молодой и нарядно одетый, однако, не выглядел богачом: скорее всего, все свои деньги он тратил на наряды. На нем весьма изящно смотрелись обтягивающие розовые штаны и камзол, поверх которого рассыпались длинные волнистые волосы.
— Вы, часом, не поэт? — спросил парня Бьяджо.
Мой приятель имел обыкновение подходить к незнакомцам и задавать им вопросы.
Оторвавшись от записной книжки, парень глянул на него с таким видом, точно ему на язык попало что-то противное:
— Как вы могли такое подумать?!
ЛЕОНАРДО
Я дорисовал казненного и теперь сравнивал свой эскиз с оригиналом, поглядывая то на него, то на изображение. Голова, как я заметил, получилась не совсем верно — слишком уж смахивала на череп. Болтаясь надо мной, повешенный выглядел еще живым — разве что каким-то усталым, печальным и смирившимся со своей судьбой. Я еще разок набросал его лицо в нижнем уголке листа. Уличные мальчишки подошли поближе и уставились в мою открытую записную книжку.
Толстяк сказал:
— Ах, нет, он не поэт. Гляди-ка… он всего лишь художник.
Всего лишь художник!
— Неужели Медичи заказали вам картину этого заговорщика? — спросил тощий мальчишка и показал на фигуры Боттичелли на стене Барджелло. — Может, это вы написали картины других изменников?
Откуда ребенок мог знать такие вещи? Заказы, Медичи и изменники — эти слова подобны пыли в его устах. Я глянул ему в глаза и не увидел в них ни невинности, ни радости. Над тонкой и жестокой улыбочкой флорентийца горели детские глаза, но во взгляде их уже проглядывал маленький взрослый. Увы, этот город с детства накладывает на своих жителей несмываемый грязный отпечаток. Я благодарен судьбе, позволившей мне провести ранние годы среди лесистых холмов и рек.
…с холма возле Винчи я видел дом моей матери и поднимающийся над трубой белый дым…
— Нет, других людей рисовал не я. Если бы мне довелось изображать их, то они выглядели бы более живыми.
Мои слова явно не произвели впечатления на щуплого сорванца.
— Да ладно, хорош или плох был тот художник, но говорят, что он получил по сорок дукатов за каждую фреску.
Я постарался скрыть удивление, прищурив глаза. Но ведь это только деньги — нет никакой славы в такой работе. И она не продержится долго. Я закрыл блокнот, сунул его обратно в карман и, оставив повешенного на трепетное попечение мальчишек, направился к виа Гибеллина.
Я миновал массивную темную дверь отцовской конторы. Даже не замедлил шага. Не постучал. Последний раз мы виделись с отцом в канун Рождества, и он завел свой неизменный разговор…
— Леонардо, когда же ты угомонишься и женишься? На что ты собираешься потратить свою жизнь?
— Я хочу делать чудеса, отец.
— Ох… порой ты повергаешь меня в отчаяние.
Я принялся разглядывать камни под моими ногами, темно-лиловые стены и порталы, высившиеся вокруг меня по обеим сторонам улицы. По мере продвижения из центра к городским стенам шум голосов затихал, улицы становились менее людными, а дома — меньше и беднее. Свернув направо, я попал на узкую улочку — такую маленькую, что она даже не имела названия, а потом, еще раз повернув налево, прошел по такому же безымянному переулку. В его дальнем конце как раз и находилась моя мастерская.
Переступив порог, я вдохнул привычные смешанные запахи скипидара, уксуса и орехового масла. Мяукнул кот, закудахтали в углу курицы. Я согрел руки над жаровней. Томмазо, мой юный ученик, оторвался от своего холста и поинтересовался моими делами.
— Дела у нас идут отлично, — ответил я, заглянув ему через плечо и оценив горы на заднем плане картины. — Помни, что подножия должны быть бледнее вершин.
Томмазо хмуро кивнул, так и не отведя глаз от своей работы. Кот потерся о мои ноги. Сквозь тонкие чулки я ощутил тепло его шерстки.
— Где Рикардо? — спросил я.
— Пошел прикупить киновари. У нас вся закончилась.
— Ты выдал ему денег из копилки?
— Да… и добавил немного своих.
— Твоих личных? Зачем?
Он нерешительно помедлил.
— Того, что было в копилке, ему не хватило бы на киноварь.
— Она уже опустела? — Я смущенно покраснел. — Извини, Томмазо. Я возьму сегодня денег в банке и отдам тебе долг.
— Не беспокойтесь, мастер. Мне не к спеху.
Нет, уж я-то знал, что с долгами лучше не откладывать. Время, подобно сильному ветру, подталкивало меня в спину. И чего я достиг, прожив на свете почти двадцать восемь лет? К моему возрасту Мазаччо завершил большую часть трудов своей жизни. Если завтра я умру, то никто даже не вспомнит моего имени. Моим наследством будет несколько мелких долгов, несколько незаконченных картин. Несколько тетрадок, заполненных вопросами… среди которых с трудом найдется даже один ответ.
Вновь покинув мастерскую, я пошел теперь гораздо быстрее. Начали звонить колокола церкви Санта-Кроче. А издалека, справа от меня, им вторили колокола собора Дуомо. Мне не хотелось второй раз проходить мимо отцовской конторы, поэтому я беспорядочно сворачивал сначала направо, потом налево и опять направо, придерживаясь нужного направления. Шагал по незнакомым улицам, сопровождаемый запахом собачьего дерьма и кашлем нищих. Я пристально глянул на недвижимые фигуры, скучившиеся в темных углах, раздумывая, кто из них поражен чумой, а кто уже испустил свой последний вздох. Зимой эта зараза обычно дремлет, но за последний месяц она уже унесла сорок две жизни. Трупы больных сжигали каждое утро в чумных ямах на другом берегу Арно, и если ветер дул с юга, то по утрам, когда я открывал в моей комнате оконные ставни, приторная болезнетворная вонь первой тревожила мое обоняние.
Memento mori.
В висках начало стучать, а к горлу подступил горький привкус желчи. Я шарахнулся в сторону, торопливо, не глядя по сторонам, прошел по зловонным улочкам и суматошным рынкам, мимо покачивающихся расчлененных мясных туш и компаний игроков в кости, уже даже не осознавая, куда направляюсь, желая лишь убежать подальше… но вот по случайности я оказался на соборной площади, пьяца дель Дуомо. Высоко вздымался бледный купол небес. С жадностью я впитывал холодный воздух и чуть погодя почувствовал себя немного лучше.
Внезапный шум надо мной; небо зашелестело, словно лист толстой бумаги. Я поднял голову и увидел большую стаю диких гусей, улетающих из города. В очередной раз я задумался над загадкой того, как безошибочно они выбирают нужные им пути. Не похоже, чтобы они слепо следовали за своим вожаком. Птичье облако разлеталось в разных направлениях и разными стайками, меняя формы как капли воды на наклонном стекле, однако никогда не разделялось, никогда не сомневалось в избранном пути. Это — именно это — их достижение! Совершенство! Тайна! Как гуси находят путь на юг? И как они умудряются взлетать с такими тяжелыми телами? Способен ли так же полететь человек? Как человек ходит? Как дышит, как говорит, слышит, хмурится, улыбается, плачет? Подобными вопросами я задавался с детства. Спрашивая об этом и других людей…
Мой дядя слегка подшучивал надо мной, когда мы гуляли по виноградникам неподалеку от нашего дома в Винчи: «Объясни мне, объясни, объясни… Почему? Почему? Почему?»
Каждый из нас, живущих, представляет собой чудесное творение. Мужчины и женщины вокруг меня о чем-то сплетничали и шутили, что-то покупали, продавали и воровали, и я решил, что некоторые из людей с дурными привычками и скромными умственными способностями не заслуживают столь тонкого устройства, столь удивительного разнообразия человеческих механизмов.
Внезапно в толпе мне бросился в глаза нищий слепец, облаченный в монашескую рясу; его зрачки затянула белая пелена, и я испытал приступ жалости и благодарности. Слепота, возможно, хуже смерти! Тот, кто теряет зрение, теряет свой взгляд на мироздание и подобен похороненному заживо существу, которое еще может двигаться и дышать в своем темном телесном склепе. Но я могу видеть! Никогда нельзя забывать чудо такого дара. Я могу видеть не только то, что видят другие люди, но также, полагаю, и то, что не доступно их зрению. Это звучит хвастливо, а мне хотелось бы быть скромным… однако всю жизнь надо мной только и делали, что насмехались, во мне постоянно сомневались — де, мой отец не женился на моей матери, а мой латинский бедноват, да и живопись считалась всего лишь «ремеслом». Но поэты и ученые, делавшие такие замечания, не имели никакого понятия о том, что в одной нарисованной тени или цветке сосредоточено гораздо больше Истины, чем во всех бесполезных словах Платона и его эпигонов. И для создания правдивого рисунка нужно видеть — работу нервов и мускулов под кожей, взмахи крылышек колибри, каплю воды на лепестке розы, движение ветра на лугу. А чтобы видеть, нужно понимать. И чтобы понимать…
…объясни мне, объясни, объясни, почему, почему, почему…
Что является неизбежным предшественником любой истины? Вопрос. Мы должны всегда спрашивать — никогда не прекращать задавать вопросы. Мне вспомнился один стих Лукреция:
Но тут, прерывая нить моих размышлений, зазвонили кафедральные колокола. Опять! Неужели пролетело так много времени? Я взглянул на величественный собор и на его башенку с золотой сферой, которую сам помогал устанавливать лет восемь тому назад. Помнится, стоя на этой крыше мира и глядя вниз на крошечных людей и дома, я воображал все великие труды, которые завершу… в ближайшем будущем. Тогда мне, девятнадцатилетнему парню, казалось, что впереди целая огромная жизнь. И вот я по-прежнему крошечная молекула мироздания, затерянная в той толпе внизу.
Скоро Новый год. Начнется новая декада. Может, мне следует переехать в новый город, начать новую жизнь на более плодотворном поприще? Подальше от флорентийских болтунов и сплетников, от насупленных бровей, ухмыляющихся губ, грязных взглядов. Подальше от сумрачного прошлого, ближе к блестящему будущему. Да, мне необходим постоянный заработок… с не слишком обременительными дополнительными условиями. Свобода для проведения моих опытов, изучения латыни, чтения книг, для живописи или ваяния, для открытий, изобретений или для создания некоего памятника, о котором люди будут говорить спустя многие века после моей смерти. Озарить блистающим светом… Может, попробовать написать Папе или герцогу Миланскому… Надо обдумать эту идею.
Но довольно, уже звонил колокол. До банка рукой подать. Я развернулся на каблуках и быстро пошел в правильном направлении.
Когда я добрался до госпиталя Санта-Мария Нуова и забрал двадцать дукатов, мой банкир, брат Аббиата, предупредил, что на моем счете осталось всего восемь монет. Всего лишь восемь! Он выразительно потер указательным пальцем большой:
— Вам надо бы побольше зарабатывать, маэстро Леонардо. Большие картины! Солидные заказы! И заканчивать их хоть иногда!
— Я знаю, знаю, но… — Я развел руками, выражая беспомощность.
Извечная нехватка денег. Извечная нехватка времени.
2
Сант Андреа округа Перкуссина, 17 июня 1486 года
НИККОЛО
Мы долго целовались, и наконец я осмелился приподнять ее платье. Она не пыталась остановить меня. Между ее бедер — плоть, мягкая, как тесто, и горячая, словно свежевыпеченный хлеб. Не открывая глаз, она тихо постанывала при каждом вздохе. Но едва рука моя коснулась святая святых, глаза ее открылись, и она спокойно оттолкнула мою руку:
— Туда нельзя.
— Цецилия… — выдохнул я.
Мои веки отяжелели, дыхание участилось от вожделения. Я коснулся ее оголенной руки, приник к ней лицом:
— Умоляю…
— Ах, Никколо! — Она отвела взгляд. — Ты знаешь, мне тоже хочется. Но… моя добродетель — все, что у меня есть. Если ты отнимешь ее, что станет со мной?
— Так ты еще никогда…
— Конечно нет!
Мы сидели на тенистом берегу, под сенью деревьев. Тишину нарушало лишь журчание реки и жужжание насекомых. Я взглянул на мою спутницу: оливковая кожа, черные волосы, зеленые глаза, сочные губы; ее подбородок, возможно, чуть длинноват, зубы слегка напоминают кроличьи, а над верхней губой едва заметен темный пушок… но мне все равно.
— Позволь мне хоть вновь поцеловать тебя, — попросил я.
Но ее глаза вдруг округлились:
— Ты слышишь колокола?
Я прислушался: да, издалека доносился тихий перезвон колоколов церкви Святого Кассиано.
— Нет, — ответил я.
— Врунишка! Мне пора уходить.
Она поднялась, и я встал рядом с ней. Она немного выше меня.
— До завтра? — спросил я.
— Возможно.
Она улыбнулась, прикусила губу, и моя душа растаяла. Прощальный поцелуй, и она ушла: выбежала из рощицы навстречу солнечному свету.
Вернувшись домой, я почуял запах гари. Заглянув в кухню, увидел дым, стекающий с железного блюда, подвешенного над огнем.
— Эх… Папа?.. — нерешительно произнес я.
— О, черт! — Он вбежал из сада с томиком Цицерона в руке. — Карп! Я начисто забыл о нем! А ведь как я обрадовался, поймав его, думая, что мне удастся для разнообразия устроить вам, мальчики, нормальную трапезу.
Мы оба стояли на кухне, грустно поглядывая на сгоревшие останки рыбы.
— А вам не кажется, что мы еще сможем выискать там приличные кусочки? — спросил я.
— Не-а, — произнес за моей спиной голос Тотто.
Его невыразительное лицо походило на лунный лик. Мой братец спокойно принялся соскребать обуглившегося карпа в помойку, а мы с отцом беспомощно смотрели за его действиями. Тринадцатилетнему Тотто можно было дать все тридцать пять, а пятидесятивосьмилетний отец скорее тянул на пятнадцатилетнего подростка.
— Пустяки, — сказал я, обняв отца за плечо. — Мы можем сходить в таверну.
— На этой неделе мы ели в вашей таверне каждый день, — проскулил Тотто.
— Мне очень жаль, Тотто, — виновато сказал отец. — Прости, Никколо. С тех пор как нас покинула ваша мать, а сестры повыходили замуж, нас уже трудно назвать хорошей семьей…
— Пап, все отлично! — Я чиркнул пальцем по горлу, выразительно глянув на брата: тонкий намек на то, что ему следует попридержать свой жирный язык.
Все втроем мы перешли дорогу, направляясь в таверну.
— По крайней мере, вы получили удовольствие от рыбалки? — спросил я.
— О, она была удивительной. Верно, Тотто?
Мой брат вяло хмыкнул в ответ.
— Солнце пускало зайчиков по лицу, говорливо бежала река, июньские луга источали ароматы… в следующий раз, Никколо, тебе стоит сходить с нами. Кстати, где ты провел утро?
— Ну, просто прогулялся по роще, — ответил я, облокотившись на прилавок.
Антонио подал нам хлеб, помидоры и сыр, сушеные фиги и большой кувшин пива. Мы заняли угловой столик под закрытым ставнями окном.
— И как же ее зовут? — спросил отец.
В полумраке таверны он не мог видеть, как я покраснел.
— Цецилия, — пробормотал я.
Он рассмеялся и хлопнул меня по плечу:
— Никколо, ты мне родной по сердцу. Только, знаешь, будь осторожен, не обрюхать девицу.
За трапезой отец рассказывал нам смешные случаи из жизни священников. Мы наперечет знали все его байки, но все равно они вызывали у нас смех; несмотря на черствость, хлеб заполнил наши животы; а дешевое горькое пиво охладило и утихомирило наши головы. В общем, мы славно отобедали.
— Да, кстати, — сказал отец, вытерев рот салфеткой. — Нынче утром я получил известие от печатника, мой том Ливия уже готов. Может быть, ты съездишь во Флоренцию и заберешь его для меня?
Я нерешительно помедлил, размышляя о том, что Цецилия будет ждать меня в роще завтра утром, но не смог устоять перед радостным, исполненным надежды лицом отца:
— Разумеется, папа. Я почту за честь выполнить такую просьбу.
Я отправился в путь на муле. В полном одиночестве ехал я по лесам и холмам, а мысли мои витали в эмпиреях. Ах, Цецилия! Имя твое так прекрасно, что сердце мое бьется быстрей, твердеет и полнится соками жизни мужское копье, и страдает душа в пустоте, томимая вожделением. Мысленно я сочинял для нее стихи: чувственные, пылкие, грубоватые. В духе Овидия, как в его тосканский лирический период. Я почти уверен, что Цецилия не училась латыни.
К четырем часам мой поэтический опус более или менее сложился, а дневная жара достигла апогея. Я остановился в Таварнуцце на постоялом дворе, где встретил Филиппо Касавеккиа, кузнеца: старого отцовского приятеля. Он угостил меня выпивкой, а я, одолжив у хозяина карандаш и клочок бумаги, наспех записал сочиненные в дороге стихи.
Филиппо потягивал пиво.
— Что, Нико, учишься даже на каникулах?
Я поднял на него глаза, отвлеченный от поисков рифмы к слову «экстаз».
— Нет… сочиняю стихи.
Он расхохотался:
— Ты еще не трахнул ее? Подозреваю, что нет, раз утомляешься сочинениями в ее честь.
— Она девственна. Я думаю… думаю попросить ее выйти за меня замуж. — Это во мне забродило пиво, я не собирался откровенничать с Филиппо, даже если эта мысль и приходила мне в голову во время сегодняшнего длинного и жаркого путешествия.
— Бог с тобой! Тебе ведь всего семнадцать!
— Но моя Цецилия целомудренна. А я… — я мысленно посмаковал следующую фразу, — я люблю ее.
— Цецилия… — он задумчиво нахмурился. — Уж не Цецилия ли Арриги?
— Да. Но откуда…
— Цецилия Арриги из Сан-Кашано? Живет на углу рядом с пекарней. Дочка бондаря?
Мое сердце заколотилось от дурного предчувствия:
— Верно.
— Черноволосая глупышка, подбородок вздернут как штык, зато чу дная пара титек?
— Верно, черт побери! И что вы о ней знаете?
— Она пудрит тебе мозги, — он тихо рассмеялся.
— Что вы имеете в виду?
— Она так же девственна, как любовница Папы Римского, вот что я имею в виду. На ней скакали гораздо больше, чем на твоем старом муле.
Я глянул на него остекленевшими глазами и буркнул:
— Я вам не верю.
Но я поверил. Он говорил слишком уверенно. И туманный, совершенный образ той девушки, с которой я целовался утром, начал таять, сменяясь новым, более мрачным и далеко не лестным изображением.
Я уставился на грязный пол, где собака хозяина постоялого двора пожирала только что пойманную крысу. Филиппо склонился ко мне и приподнял мой подбородок:
— Ты чересчур наивен, парень. Пора взрослеть; побольше скепсиса. Никто запросто не скажет тебе правды. Ради чего? Люди говорят то, что, по их мнению, ты хочешь услышать. — Он поднялся и сжал мне плечо. — Не переживай, Нико. Никто ведь не пострадал. Всегда лучше узнать самое худшее. И возможно, к тому же это тебя чему-то научит.
Я промолчал. Филиппо простился со мной и ушел. Я допил пиво и перечитал восторженные стихи.
Тьфу, какая мерзость.
А пошла она…
Скомкав листок, я швырнул его в огонь.
Когда я въехал на площадь Синьории, небо окрасилось багровым заревом заката. Я чувствовал себя устало и удрученно, но вид городского центра и обезличенный радостный гул летнего вечера вновь подняли мне настроение. Я обожал Флоренцию! Как гласит пословица: «Сельская жизнь — для скота, городская жизнь — для людей».
Я направился к печатнику, передал синьору Росси три бутыли вина и бутыль уксуса. В обмен он выдал мне «Историю Рима» Тита Ливия. В кожаном переплете — прекрасная работа. А внутри — вся мудрость древних, высшие добродетели и героизм Римской республики. Мой отец долго трудился, составляя указатель для этого тома, чтобы оплатить себе личный экземпляр; вино и уксус были всего лишь платой за переплет. С гордостью держа книгу под мышкой, я направил мула по городским улицам, пересек Понте-Веккьо и вернулся в наш городской дом.
Поставив мула в конюшню, я уселся в отцовское кресло и открыл Ливия. Вскоре Флоренция исчезла из моего сознания, растворился и нынешний пугливый и пигмейский век; я перенесся в более славные времена, в более величественные страны. Полностью забылись мои жалкие беды, любовное томление; вылетела из головы и Цецилия, и ее обман (даже ее бедра); я думал лишь о могуществе и славе. Однажды я приобщусь к политике. Кем бы мне стать — политиком или поэтом? Пока я еще не решил.
Мои мечтательные размышления прервал стук в дверь. Я открыл ее — на пороге стоял Бьяджо, толстый и ухмыляющийся.
— Я прослышал, что ты вернулся. Не желаешь ли сходить промочить горло? Там соберется вся наша компашка.
Я рассмеялся с чистой радостью:
— Бьяджо! Дружище, как же я рад тебя видеть! Да, с удовольствием. Погоди, я лишь захвачу деньжат.
Сбегав наверх, я набил карманы монетами. Их хватит на выпивку и, возможно, на последующее путешествие во фраскатский квартал «веселых домов», где можно подыскать приличную шлюху. Да, действительно пора исцеляться от треклятой невинности.
3
Сиена, 11 августа 1492 года
ЧЕЗАРЕ
Раскаленное солнце и кровавое зловоние. Жгучий пот заливал мне глаза. Гвалт сменился молчанием.
Мою истекающую кровью лошадь била дрожь. Я погладил ее шею. Окинул взглядом трибуны — на меня устремлены тысячи глаз. Тысячи глаз устремлены на мечущегося передо мной быка.
Бык истекал кровью. Из его холки торчали три тонкие шпаги. Бык слабел. Повсюду лужицы крови. Бык разъярен.
Пригнул голову, готов к атаке. Я сдерживал лошадь. Слышал, как колотилось ее сердце под моими ногами. Я шепнул ей по-испански: «Спокойствие. Терпение. Победа близка…»
Бык бросился в атаку. Лошадь задрожала. Время замедлилось. Я вонзил очередную шпагу в бычью шею.
Пеной испарины покрылись бока моей лошади. Она попыталась уклониться, копыта заскользили по залитым кровью камням. Бычий рог задел бок лошади. Дикое мучительное ржание. Лошадь шарахнулась в сторону, из раны захлестала кровь.
Бык зашатался. Спешившись, я подошел к нему. Его глаза уставились на меня. Бык разъярен, но слаб.
Гвалт сменился молчанием. Я смахнул пот с глаз и поднял большой меч.
Бык вскинул голову. Напряг силы для одной, последней атаки. Но слишком поздно, слишком поздно.
Во рту у меня пересохло. Руки повлажнели от пота. Голова пуста, мышцы расслаблены. Мне частенько приходилось убивать.
Я взмахнул большим мечом.
Молчание взорвалось ревом. Кровавое зловоние и раскаленное солнце. Бычья голова упала на землю.
Я вымыл руки. Ополоснул лицо. Толпа скандировала: «Бык мертв! Да здравствует Бык!»
Они имели в виду Быка Борджиа. Красный Бык — эмблема нашего рода.
Сбросив рубаху, я вымылся по пояс. Запах крови медленно рассеялся. Слуги передали мне чистые одежды, перчатки пропитаны мускусом. Шелк приятно холодил, а кожа согревала мое тело.
Девицы с придыханием восклицали: «Какой же он смелый! Его могли убить!» Но я знал, что не могу умереть. Мое время еще не настало.
Вчера вечером я встречался с астрологом. Лоренц Бехайм составил мой гороскоп. В нем говорилось, что у меня есть два пути — две возможные судьбы. Если моего отца изберут Папой, я завоюю славу… и умру молодым. Если же нет, то проживу долго… и бесславно.
— Подобно Ахиллу, — сказал я.
Лоренц кивнул.
— Насколько молодым? — спросил я.
— Трудно сказать, — ответил Лоренц.
— Насколько молодым? — повторил я.
— Как Александр, — ответил Лоренц.
Александр Великий умер в тридцать два года. Александр Великий завоевал мир.
Мне почти семнадцать лет. Прошла большая часть моей жизни. Дьявольская чертовщина… нельзя попусту терять ни минуты.
Я подал знак Фернандо, моему пажу. Он подбежал:
— Что, мой господин?
— Пока никаких известий?
— Нет, мой господин. Уверяю вас, вы будете извещены в тот же миг, как…
Я взмахнул рукой. Он мгновенно заткнулся. Я качнул головой в сторону двери, и паж тут же исчез.
Пять дней. Как же долго тянулся папский конклав. Мой отец в Риме в Сикстинской капелле — многозначительные улыбки, сплетни. Посулы, угрозы. Подкуп. Возможно, ему выпал последний шанс стать Папой. Сто двадцать часов неизвестности. И каждый час длился как день.
Каждый вечер — послание от отца. Я знал все, что там происходит. Смена политической ориентации в двух фракциях. Груженные золотом мулы отправлены в кардинальские дворцы.
В его последнем послании — сообщение о третьем голосовании. Чаша весов склонялась в его сторону. Но пока оставалось шаткое равновесие. Надежды… большие надежды. «Это уже в моей власти».
Так было вчера вечером. До этого — тупое мучительное ожидание. Теперь оно сменилось жгучим, яростным жаром. Теперь проигрыш мог быть ужасным…
Проклятье. Запретные мысли… Если б только узнать…
Вошел слуга.
— С palio все улажено, — прошептал он. — Взятки предложены. Соперник отравлен. Наша тактика ужесточилась.
Стоит ли так переживать из-за каких-то лошадиных скачек? Я могу вложить в эту победу пять сотен дукатов. Но что такое жалкие пятьсот монет? О рок, о судьба, о фортуна… пусть я проиграю эти бега, но выиграю настоящий приз.
Тянулись нескончаемые мгновения. Трубы и барабаны, флаги и колесницы. Лошади собирались на старте. Ревела толпа.
Вошел запыхавшийся слуга:
— Мой господин, прибыл посыльный. Но стража его задержала…
Я вскочил. Режут без ножа…
— Веди меня к нему. Живо!
Я последовал за бегущим слугой. К дьяволу достоинство — мою благородную поступь. Я должен знать. Должен знать НЕМЕДЛЕННО.
Мы протолкались через плотную толпу к краю площади. Сиенские охранники задержали курьера. Они задавали ему вопросы.
Я выдал им денег. Велел исчезнуть. Они повиновались.
Я глянул на посыльного. Его наряд пропитался потом. А взгляд его глаз… усталый… или испуганный? Неужели он привез дурные вести?
— Говори.
Секунда минула, и…
— Мой господин, я скакал целый день, чтобы доставить вам эти вести…
— Говори же!
Еще одна секунда…
— Нынче утром вашего отца избрали новым Папой. Он выбрал имя Александр. Он прислал вам его…
И вот следующая секунда… все изменила. Вдохнул один человек. Выдохнул уже другой.
Я — сын Папы Римского.
Отныне мне суждено идти иным путем. Путем славы. Оставшийся позади путь проходил по низинам, а грядущий ведет в гору, к невиданным вершинам. Он более рискован… падения смертельно опасны. Но все великое чревато опасностью.
Да. Черт побери! ДА!
Я сжал кулаки. Отвел горящие глаза от лица посыльного. Успокоился. Маска невозмутимости быстро затвердела. Выдал посыльному кошель золота. Источник изобилия не оскудеет. Он припал к моим ногам… открыл рот, готовый излить слова благодарности.
Я предостерегающе поднял руку:
— Побереги их. Смени лошадь. Подкрепись. И скачи обратно в Рим. Передай моему отцу, что я счастлив и горд его заслуженным избранием, и так далее в том же духе. Придумай сам побольше витиеватых фраз. Тогда тебя будет ждать еще более щедрое вознаграждение.
— Да, мой господин.
Я кликнул одного из слуг:
— Заложить мою карету.
— А как же лошадиные бега, ваша светлость?
— Провались они пропадом, ваши бега. Я же сказал — приготовьте карету.
Нельзя тратить время на пустяки.
4
Милан, 1 июля 1497 года
ЛЕОНАРДО
Я перевел взгляд со сцены на лица зрителей, которые появлялись и исчезали в отблесках разноцветного сияния. На них, по-моему, отражались и страх, и удивление, и удовольствие, и потрясение. Близилась кульминация, и я обратил взор к ночному небу. Последняя часть представления таила в себе определенную опасность. Такого трюка еще никогда не устраивали, и что-то могло пойти не так. Я прищурившись смотрел в темноту, и вот первые белые хлопья, возникая словно из ниоткуда, начали падать с неба, закручиваясь в прекрасные спирали и образуя причудливые вихревые столбы. Глянув на зрителей, я обнаружил, что никто пока ничего не замечал. Их взоры, в ожидании очередного чуда, по-прежнему притягивала темнеющая сцена. Но вскоре один за другим, с потрясенными вздохами и восклицаниями, они начали ощущать холодную влагу на своих лицах… и поднимать глаза…
— Снег!
— Но это невозможно. В середине лета!
Лукреция Кривелли, любовница герцога, улыбнулась мне и сказала:
— Дорогой Леонардо, как же вам удалось сотворить такое чудо?
Я хочу творить чудеса…
— Да он волшебник! — воскликнул чей-то голос.
— Вовсе нет, — запротестовал я, когда начался фейерверк, перечеркнувший черноту небес огненными радугами. Подняв голову, я пристально взглянул на них.
Вскоре феерия завершилась. Ответив поклоном на одобрительные восклицания придворных, я преклонил колени, с почтением принимая благодарность его светлости герцога. Он вручил мне шелковый кошель с монетами. Поцеловав его затянутую в перчатку руку, я незаметно удалился.
Быстро прошагал по внутреннему двору, украшенному полотнищами красного и синего атласа. Украдкой прикинул на ладони весомость денежной благодарности. Она была невелика. С недавних пор щедрость герцога пошла на убыль. Поговаривали, что его положение угрожающе пошатнулось. Пройдя мимо стражников, я пересек подъемный мост. В сотне шагов от Кастелло Сфорческо маячила огромная толпа народа, и я, не желая быть узнанным, вытащил из кармана карнавальную маску и закрыл ею лицо.
Изящно обезличенный, я обходил толпу. Некоторые провожали меня жадными взглядами (неужели они хотят ограбить меня… или жаждут выразить благодарность?), но я продолжил путь, опустив взгляд. Замок остался позади, и я шел по виа Сансеверино, пока не достиг дома Доннино Браманте. Постучав в дверь, снял маску. Слуга впустил меня, сообщив, что я могу подождать в гостиной. Там, сидя в одиночестве с закрытыми глазами, я припоминал самые прекрасные моменты прошедшего вечера. Салаи в серебристом, отделанном зеленью плаще, с дьявольской улыбочкой на лице… Но вскоре эти памятные образы развеялись стуком открывшейся входной двери и громким гомоном знакомых голосов:
— Леонардо, вот вы где!
— Что вы тут поделываете в полном одиночестве?
— Все просто в восторге, Лео!
— Но этот снег! Ваш снег! Как вы ухитрились сотворить его?
Поднявшись, я перецеловал друзей, чьи голоса волнами вскипали вокруг меня. Иль Содома, в алом облачении с дьявольскими рожками на голове, вел на бархатном поводке свою любимую обезьянку… Джакомо Андреа, обходительный красавчик, обняв меня, поведал о новом храме, проект которого он только что заказал… Трезвый на вид Лука Пачиоли, слегка смущенный невоздержанностью остальных друзей, упомянул о тех божественных пропорциях, что были присущи световым формам фейерверка… Сам Доннино с всклокоченной, точно после сна, шевелюрой озарил меня сияющей искренней улыбкой и, хлопнув в ладоши, приказал принести вина… И, конечно, Томмазо, мой самый преданный ученик; он успел обзавестись бородкой, но в его глазах пылали все та же жажда знаний и неизменный сдержанный юмор, что сразу полюбились мне, когда я познакомился с ним, тогда еще шестнадцатилетним юношей, во Флоренции. Учтиво ответив на все вопросы, я шепотом задал Томмазо свой собственный:
— Ты видел Салаи?
— Да, но только до начала представления.
— Я дал ему денег. Он сказал, что хочет что-то прикупить.
— Вы поражаете меня.
— Знаю, Томмазо, ты считаешь, что я порчу его, но…
— Это не мое дело, мастер… Увы, извините, мне неизвестно, где он шляется.
Серебряный плащ исчез, во мраке его ждал другой образ…
— Не важно… пустяки.
Последующие часы окутались расплывчато-счастливым туманом. Мы пили охлажденное вино. Прибывали еще какие-то гости. Доннино играл на лютне и пел фривольные песни. Иль Содома сладострастно плясал. Обезьянка кружилась в причудливом сладострастном танце. Улучив момент, я спросил Луку, как умножать квадратные корни, и он открыл мне сию тайну, начертав ряд математических знаков на клочке бумаги. Дальнейшие мои воспоминания смутны, темны и мерцающи.
В конце концов, совсем выдохшийся, я спросил у Доннино, нельзя ли мне отдохнуть часок на его постели, и он показал мне спальню.
Сбросив в темноте одежду, я на ощупь забрался на кровать. В комнате было жарко, несмотря на распахнутые окна. Во рту у меня пересохло, и стены слегка кружились. Я закрыл глаза и вызвал в памяти живописные окрестности Винчи, зная, что они обычно даровали успокоение моей душе. Вид с вершины холма возле дома моей матушки — кипарисы, подобные темному пламени свеч, а за ними тающие в голубовато-серой дымке очертания холмов.
Улыбка моей матушки, ее спокойный сердечный взгляд… мама, я люблю тебя, и я…
Когда же я все-таки уснул… мне приснилось, что я летаю. Передо мной проплывали горы, облака, птицы. Ниже — над озерами и лугами — бесшумно скользили огромные крылатые тени. То был самый любимый и удивительный из моих снов, полеты снились мне часто. Я летал, я свободно парил в небесах.
Разбуженный чьим-то кашлем, я открыл глаза. Комнату заливал яркий солнечный свет, я лежал в постели на скомканных простынях, а вокруг на полу сопели полдюжины незнакомцев с вяло открытыми ртами, извергавшими дурные похмельные запахи. Один толстяк громогласно храпел.
Одевшись, я на цыпочках пробрался между спящими телами гостей и спустился в гостиную. Молчаливые последствия пирушки, разбросанные по полу подушки, разбитый глиняный кувшин. Доннино спал на кушетке. Вот добряк, он не смог разбудить меня и отправить домой. Я заметил на столе листок бумаги и взял его — цифровые знаки, суммы, объяснения, написанные аккуратным почерком Луки. А чуть ниже пять слов: «Правильные расчеты сохраняют долгую дружбу». Я криво ухмыльнулся. Похоже, мне придется поговорить с Лукой о Салаи. Оторвав полоску бумаги, я написал записку Доннино, поблагодарив его за приятный вечер, и извинился за то, что занял его кровать. Убрав остатки бумаги в карман, я тихо покинул гостеприимный дом.
Виа Сансеверино еще нежилась в тенистой прохладе, но воздух уже дышал теплом. Я вышел на главную улицу и повернул обратно к замку. Вот оно, низкое и яркое светило. Украдкой скосив глаза, я увидел слуг, вытаскивающих за ворота какие-то деревянные балки и разрисованные полотнища. Тихое потрясение; я вдруг понял, что они убирают стойки и декоративные задники сцены вчерашнего ночного представления.
Мне нравилось создавать сказочные феерии, но что, если они — лишь иллюзорное изображение жизни в миниатюре, блистательное сверкание, сменяющееся мраком, не оставляющее за собой ни малейшего следа? Что, если все мои труды будут когда-нибудь бесцеремонно выброшены, свалены в чулан или сожжены на погребальном костре?
Мне хотелось высечь мое имя в мраморе, увы… неужели я попросту расписался в пыли?
Но нет, просто сейчас этот мир видится мне сквозь тошнотворную пелену похмелья. Я уже создал нечто такое, что сохранится в веках.
Я поискал в кармане ключ. Да, он еще у меня. Герцог, должно быть, забыл… Я завершил фреску почти год тому назад — или, вернее, он сообщил мне, что она закончена, и запретил продолжать над ней работать. Но изредка, ночью или на рассвете, я позволял себе зайти в трапезную и поглядеть на мое творение в одиночестве. Пытался увидеть фреску новыми глазами. И всякий раз какой-то изъян живописной стены взывал ко мне, молил меня исправить его.
Я побрел к монастырю. Из-за каменных стен уже доносился монотонный гул монашеских голосов, но для утренней трапезы было еще явно рановато. Хорошо — никто мне не помешает. Я отпер дверь трапезной и прошел на середину зала. Потом развернулся — и взглянул… Впервые я увидел это так, как мечтал увидеть. Не как живопись на стене, но как совершенную иллюзию — продолжение монастырской столовой, где к пяти их повседневным столам добавлен шестой. А за шестым столом сидят Иисус и двенадцать апостолов.
И тогда на полу под самой фреской я заметил что-то странное. Может, крошки какой-то пищи или мертвые насекомые. Направившись к этому мусору с намерением убрать его, я разглядел крошечные кусочки бриллиантово-голубого и красного цветов. Нагнувшись, потрогал пальцем одну из крошек… и она рассыпалась в порошок.
Потрясенный, я встал и осмотрел фреску, пробегая пристальным взглядом по каждой детали. Переместившись на пару шагов, глянул наверх… на голубой плащ и красный хитон Иисуса. На фреске появились щербинки. Крошечные изъяны, конечно, я мог бы и не заметить их, если бы не обнаружил на полу крошки, но…
Щербинки…
Осыпались краски. Должно быть, я сделал неправильную смесь. А если всего через год уже упала дюжина мелких крошек, сколько же их упадет через десять лет, пятьдесят, сто? Через пять столетий моя фреска исчезнет навсегда — от нее останется лишь пустая стена, изображение растает как призрак. Прижав ладони к глазам, я уставился в пол сквозь решетку скрещенных пальцев.
Попросту расписался в пыли…
До меня донеслись звуки шагов и голоса — монахи потянулись на утреннюю трапезу. Отвернувшись от фрески, я побрел к выходу. Солнечные лучи стали жарче, но город для меня стал выглядеть еще более безжизненным, чем раньше. Город пепла, город погибших надежд.
Кто-то произнес мое имя. Подняв глаза, я увидел одного из придворных. Он вскинул руки:
— Брависсимо! Вчерашнее представление просто чудо! Его долго не забудут.
Нет, подумал я, оно быстро забудется — скоро от него не останется и тени воспоминаний.
Вежливо поблагодарив придворного, я продолжил путь, слыша, как прохожие шептали мое имя. Они упорно глазели на меня и показывали пальцами. Кто-то смеялся. Худенький грязный ребенок подбежал ко мне и начал клянчить сольди. Я бросил ему монетку и прибавил шагу, стремясь избавиться от шепотков и пристальных взглядов. Цена славы.
Я вышел на виа Данте. Людей на улицах заметно прибавилось. Их стало даже слишком много — этот город подобен реке в половодье. Надвигающийся на меня городской центр атаковал мое обоняние зловонными запахами гниющих фруктов и свиной крови, слух мой терзали пронзительные крики уличных торговцев и грохот повозок по мостовым; липкая фиолетово-черная дымная пыль и мусорная грязь испачкали мне и платье, и туфли. Вот если бы вместо этого удручающего беспорядочного лабиринта мне позволили построить новый Милан… Мысленно я уже рисовал картины этого города, объяснял все преимущества нового проекта, который поможет устранить многие болезни, сберечь деньги и улучшить жизнь людей. Я представлял длинные трубы, рассеивающие дым высоко над городом. Рисовал систему шлюзов и гребных колес, каналы, необходимые для очищения улиц. Мой новый город делился на два уровня: нижний, с туннелями и каналами, для складов и торговых контор, для передвижения скота и товаров, а верхний — для жилых домов с лоджиями, внутренними двориками и фонтанами, с широкими проспектами и бульварами, где люди могли бы гулять среди цветущих деревьев и дышать незагрязненным воздухом. Ах, он стоит перед моими глазами — город мечты, высящийся на руинах старого Милана! Но, увы… герцог предпочитал тратить деньги на войны, пиры и любовниц. Мой город никогда не будет построен.
Я прошел мимо изваянной мной модели глиняного Коня, как обычно величественной и как обычно хрупкой. Я намеревался отлить ее в бронзе. Но герцог использовал выделенную на памятник бронзу для литья пушек. Поэтому с годами мой Конь потрескается и разрушится, так же как облупится и исчезнет моя «Тайная вечеря». Приехав в Милан пятнадцать лет назад, я достиг очень многого — но какие ценности останутся в итоге?
Расписался в пыли…
Я пересек Пьяцца дель Дуомо, миновал нищих и торговцев, мулов и строителей и подошел к храму Палаццо Веккьо. Вскарабкался по ступеням под самую крышу. Здесь, высоко над городом, веял свежий ветерок, лишенный уличной вони. Заслонив от солнца глаза ладонью, я окинул взглядом красные черепичные крыши, серые городские стены, окрестные рощи, поблескивающие серебром в жарком мареве… Стайка ласточек взмыла в небо, двигаясь подобно искусным пловцам в быстротекущем потоке, их тени скользили по иссохшей земле… и — нереально — словно разрисованный задник сцены, вздымались далекие горы. Их голубоватые вершины терялись вдали.
Я достал из кармана бумагу и запомнил примеры, записанные там Лукой, потом аккуратно сложил листок определенным образом.
И вот моя бумажная птица взмыла в воздух. Она крутилась, трепетала, петляла, ныряла, парила и… исчезла из вида. Она летела. Точно так же полетит и человек, если дать ему крылья — достаточно большие для того, чтобы они смогли преодолеть, завоевать и покорить сопротивление воздуха; они поднимут нас в небеса.
Крылатая тень бесшумно скользила над озерами и лугами…
Я устремил взгляд в небеса, откуда следила за мной незримая Фортуна, и прошептал:
— Когда-нибудь…
5
Рим, 14 июня 1497 года
ЧЕЗАРЕ
Тенистый сад и жужжание насекомых. Запах спелых дынь и заливистый фальшивый смех. Ужин в винограднике нашей матушки; перед нами открывался вид на город, озаренный заревом заката.
Скромное празднование — в мою честь. Разумеется, только мой братец Джованни заслуживал грандиозных празднований.
Джованни — воин. А я — священник. Хотя по старшинству мне следовало бы взять в руки меч. Но Джованни ходил в любимчиках у нашего отца. На дальнем конце стола гости болтали по-итальянски. На нашем конце стола — испанская речь. Моя. Джованни. И нашего кузена, толстяка Ланзола — кардинала Монреале.
Я разбавлял вино водой. Толстяк лениво прихлебывал из бокала. А Джованни, как обычно, пил так, точно умирал от жажды. Его жажда неутолима. Он неутомимо гоняется за чужими женами, и столь же неутомим в бахвальстве и оскорблениях.
Его насмешливый голос:
— Будьте добры, не соблаговолите ли вы, кардинал, передать мне соль.
Я спохватываюсь. Чуть позже, чем следовало. Солонка стоит рядом со мной. Наш кузен тянется через стол.
— Верно, братец, еще не освоился с духовным саном? — ехидно спрашивает Джованни.
Я бросил на него пристальный взгляд. Отрешенное выражение.
— Кардиналы имеют власть. И богатство. И возможность стать Папой, — невозмутимо заявил я.
— Разумеется, но командиры имеют славу. И свои собственные войска.
— Это не твое воинство. А воинство церкви. Да и не снискал ты пока, братец, большой славы.
Его щеки вспыхнули огнем. Он треснул кулаком по столу.
— Первый блин комом. И мне жутко не повезло, — прошипел он. — Посмотрел бы я, как бы ТЫ поступил на моем месте.
О… гораздо лучше, Джованни. Я бы одержал победу.
Топот копыт и факельный свет. Мы ехали по темным улицам. Нас четверо — я, Толстяк, Джованни и неизвестный в маске. Последний молчалив, безымянен. Знакомый Джованни. За нами слуги и грумы.
Миновали Колизей, чья призрачная громада высилась во мраке. Мне виделись тени Юлия Цезаря и Тиберия. Их имена эхом отдавались в вечности.
Миновали трупы повешенных на стенах дворцового сада. Я видел крыс, ползавших по их плечам. По плечам людей, чьи имена уже забыты.
Аромат роз. Зловоние смерти.
Миновали старый дворец нашего отца. Миновали старый дом нашей матушки. Миновали дом, где выросли мы с Джованни.
Проблески памяти — детские драки и праздники. Церемонии и поцелуи. И одно всеобъемлющее чувство — страстное желание скорее стать взрослым.
Вот оно, детство, и закончилось. Наш отец избран Папой. Я стал кардиналом. Фамильное могущество возросло. Борджиа на подъеме. Но какой же он затяжной, какой медленный…
Однако я неизменно смотрю вперед и вижу мое будущее — блестящее возвышение. Хотя время неумолимо уходит.
Я должен стать триумфатором, прежде чем умру. Я должен стать победителем, прежде чем смерть меня победит. Мне уже двадцать два года. Осталось только десять лет. Я сжал кулаки — нельзя терять ни минуты этого проклятого времени.
На Понте-Сант-Анджело Джованни заявил, что должен покинуть нас.
— В такой час? — удивляется Толстяк. — Улицы здесь опасны, кузен.
Джованни лишь ответил:
— Со мной все будет в порядке.
— Возьми с собой, по крайней мере, слуг. Безрассудно гулять в одиночку по римским улицам, — посоветовал Толстяк.
Где все люто тебя ненавидят. Где каждый желает тебе смерти. Но наш Толстяк слишком тактичен для подобных добавлений.
Джованни вздохнул и жестом приказал своему груму следовать за ним. Грум тащился на своих двоих. А Джованни ехал на муле.
Он удалился, его закрыла темная фигура. За ним на муле сидел неизвестный в маске. Его руки обхватывали торс Джованни. Цокот копыт постепенно затих.
Мы проводили их взглядами, они исчезли в ночном мраке. За нашими спинами невнятное бормотание слуг.
Толстяк нахмурился:
— Ты не думаешь, что нам следовало остановить его?
— Скорее всего, он пошел по следу какой-то сучки, — бросил я. — И мог бы убить тебя, попытайся ты остановить его.
Толстяк:
— Да. Осмелюсь сказать, что ты прав. А кто хоть тот черный человек?
Я пожал плечами:
— Джованни любит якшаться с темными личностями.
Мы проехали по мосту. В городе тихо, как в покойницкой.
15 июня 1497 года
Очередной прекрасный летний день. Уединившись в Сала дель Кредо, я смотрел в окно на затененный двор. Прошел по залу к противоположным окнам. Выглянул в залитый солнцем сад.
Меня восхитили фрески в тимпанах дворцовых залов. Все эти святые и пророки наделены странно знакомыми лицами. Моим и Джованни. Наши длинные, хорошо уложенные волосы. Наши аккуратно подстриженные бородки. Наши красивые черты. Живопись грубее оригиналов — вы едва ли отличите нас друг от друга.
За закрытой дверью — голос моего отца. Звук его торопливых шагов. Нетерпеливый стук в дверь.
— Входите, отец.
Его брови сведены. Взгляд исполнен тревоги:
— Слуги Джованни сообщили мне, что он не вернулся прошлой ночью…
— Верно.
Я поведал ему о нашем расставании, о груме и таинственном незнакомце:
— Кардинал Ланзол выразил беспокойство. Но я предположил… наличие страстной подружки.
— Да, вероятно, ты прав, — он глянул в окно на затененный газон. — Однако пора бы уже ему вернуться.
— Может, нашел вторую?
Отец рассмеялся. Его лицо разгладилось:
— Или даже третью, зная Джованни… Да-да… я уверен, ты прав, Чезаре. Ты идешь на консисторию?
— Безусловно, отец.
Время ползет как черепаха. Секунды подобны часам. Минуты — дням. Консистория — Вечерня — Вечерняя молитва. Тени в саду сокращались и исчезали. Вновь появились, удлинились. Растаяли в ночной тьме.
Лицо отца нервно подергивалось. С каждым часом все сильнее. Сплетенные руки обхватили колено.
Слуги Джованни призывались ежечасно. Мой брат еще не появился.
— Что-то случилось. Это ненормально. Он не мог бы…
— Такое с ним уже бывало, — напомнил я. — Джованни забывает, что люди могут переживать за него. Он слишком беспечен.
— Я понимаю, понимаю… ты прав, — кивнув, сказал отец. — Однако… у Хуана есть враги. Что, если его…
— Мы можем приказать начать поиски в городе.
Он воззрился на меня, широко раскрыв глаза. Ему хотелось, чтобы именно я сделал такое предложение. Хотелось, чтобы кто-то поддержал его страхи.
— Не думаешь ли ты…
— Нет. Но уже смеркается. Береженого бог бережет.
Он кивнул, потупив глаза. Отдал приказ об организации в городе поисков.
Мы ужинали в кабинете отца. Он не притронулся к еде. Мерил шагами комнату.
— Если он мертв… — произнес он.
Я невозмутимо продолжал есть. Молчал. Если мой брат мертв… я займу его место.
После ухода отца я подошел к открытому окну. Мой взгляд попытался охватить наш безбрежный незримый мир. Все небесные звезды. Все лежащие под ними земли. Все они ожидают завоевания.
Я вдохнул прохладный воздух. Вздрогнул от переполнявшего меня желания.
Спокойствие. Терпение. Победа близка.
16 июня 1497 года
Я шел рядом с открытыми похоронными дрогами. Глаза моего брата закрыты. В мерцающем факельном свете его лицо кажется злорадно улыбающимся. Люди, взглядывая на него, испуганно бормотали: «Можно подумать, что он лишь уснул».
Я пригляделся к его лицу — как глядят в зеркало. Гробовщик потрудился на славу. Бородка аккуратно подрезана. Волосы тщательно уложены. Перерезанная глотка зашита, шрам скрылся под гримом.
Мусорщики нашли его труп у реки. Полностью одетый. С кошелем, полным денег. Не повезло Джованни. Однако нам всем приходится чем-то жертвовать во благо семьи.
Отец проплакал целый день. Стенал и колотил в двери комнаты. Сейчас он шествовал во главе процессии.
За мной шла моя мать. За ней следовала моя сестра Лукреция.
Мы проходили вдоль берега Тибра. Воздух звенел от комариного писка над низкой и грязной рекой. Гирлянда из двух сотен факелов отражалась в ее водах. Темных. Мерцающих.
Ветерок доносил отдаленные крики. Опрашивали свидетелей. Допрашивали подозреваемых. Весь город обшарили в поисках убийц Джованни.
Мы вошли в церковь. Неф заполнила людская толпа. Ритуал торжествен, скучен и долог. Навевал воспоминания о детстве.
Запах ладана. Зловоние смерти.
Рыдания отца. Молитвы матери. Дрожь Лукреции.
Я пристально наблюдал за лицом Джованни. Мне все казалось, что он вот-вот зевнет от скуки.
22 июня 1497 года
Мы закончили трапезу. Я отпустил слуг. Взгляд отца прикован к столу. Я откашлялся, прочищая горло:
— Отец, мне…
Он прерывает меня. Его голос резок. Бесстрастен.
— Я прекратил расследование, — сказал он. — Мне известно, кто убил твоего брата.
Он пристально глянул на меня. Я не отвел взгляда:
— О, правда?
— Да. Виноваты Орсини, — сообщил он, переводя взгляд на стол. — Они ненавидят нас с тех пор, как Вирджинио умер в нашей темнице. Они обвиняли в этом меня. А твой брат, конечно, атаковал их замки — пусть пока и безуспешно. Это их вендетта.
— А вы не хотите привлечь их к суду?
— Я хочу МЕСТИ! Но она может подождать. Сейчас неподходящее время. Когда мы станем сильнее, укрепим свои позиции… а они решат, что все забыто… решат, что опасность миновала… вот тогда… тогда я УНИЧТОЖУ их!
Его кулак врезался в столешницу. Глаза полыхнули огнем белой ярости. Я промолчал.
— Извини, сын мой. Мне не следовало позволять гневу завладевать моей душой, но… мой Джованни! — Его глаза наполнились слезами. Он подавил подступившие к горлу рыдания. — Я так любил его…
— Мы все любили его, отец.
Носовой платок прижался к его лицу. Проходили минуты. Его дыхание стало ровнее. Наконец он произнес тихим и сломленным голосом:
— Я знаю, Чезаре. Вы не всегда сходились с братом во взглядах, но… он был тебе родной по крови. Родственные узы. Я знаю, что ты все понимаешь. Но теперь… теперь ты мой единственный сын.
— Есть еще Джоффри.
Он закашлялся… или рассмеялся?
— В отношении Джоффри я не вполне уверен в отцовстве. И вполне уверен, однако, что он ни черта не стоит как воин. Полагаю, его можно сделать кардиналом.
Проблеск надежды. Я увидел свой шанс. И выпалил заветные слова:
— Отец, я не хочу больше быть кардиналом. Я хочу воевать. Хочу быть вашим гонфалоньером.
Старое лицо выглядело потрясенным. Но я так и не заметил удивления в его глазах.
— Никто, как ты знаешь, никогда не отказывался от столь роскошного сана. Никто.
— Отлично. Значит, я войду в историю.
Он был склонен дать согласие. Я почувствовал это. Уже почти ощутил, как холодит ладонь стальная рукоятка меча. Уже видел свое будущее — возвышенное, блистательное.
Отец пристально разглядывал свои руки. Испустил долгий вздох.
— Кардинальская шляпа стоит многих денег. Ты потеряешь тридцать пять тысяч дукатов в год. Не говоря уж о возможности стать главой церкви.
— Существуют иные способы получения денег. И завоевания славы. Существуют и другие средства достижения власти.
Он кивнул, но его взгляд оставался блуждающим. Полагаю, перед ним витал призрак Джованни. Скорбь вновь омрачила его лицо. Голос стал сухим и отстраненным:
— Я подумаю, что можно сделать.
6
Флоренция, 23 мая 1498 года
НИККОЛО
Я следовал по пятам за Бьяджо, он тараном пробивался через толпу, а за мной шагал Агостино, спокойно извиняясь перед всеми потревоженными нами людьми. Из первых рядов доносился рев, эхом докатывающийся до нас и укатывающийся дальше за наши спины. Поднявшись на цыпочки, я вглядывался вперед: мы уже приблизились к виселицам; на расстояние более чем достаточное для броска камня. Хлопнув Бьяджо по плечу, я сказал:
— Пожалуй, довольно.
Мы опустили наши корзины на землю и встали на них. Площадь переполнял народ, некоторые зрители даже расположились на крышах домов: многие пили вино и закусывали, наслаждаясь теплым весенним ветром. Перед входом в Палаццо делла Синьория с трех монахов стащили их черные плащи и белые облачения. Разумный ход — с удалением священных одежд исчезла и их таинственная сила; в исподнем эта троица вполне могла быть обычными преступниками.
Я глянул на темные стены дворца: в окнах маячили безмолвные лица. Через недельку-другую я тоже буду выглядывать оттуда. Я стану секретарем, буду самостоятельно принимать решения. Если не произойдет чуда, мое избрание во Вторую канцелярию уже обеспечено. Последние четыре года я расчетливо налаживал дружеские отношения с людьми, которые либо имели вес в правительстве — Аламанно Сальвиати, Бартоломео Скала, — либо писали для них ученые бумаги во благо будущего Флорентийской республики. До того я сочинял стишки и втирался в доверие к Медичи; но вскоре после смерти Лоренцо они лишились былого могущества, и мне пришлось начинать все сначала. Такова политика — в случае необходимости надо высмотреть побеждающую лошадку и поменять ставки в середине забега. Теперь настала пора получать выигрыш. Я пришел сюда нынче утром, дабы стать свидетелем заключительного акта моего личного возвышения и падения нашего сурового проповедника фра Джироламо Савонаролы.
Всего лишь год тому назад под пение детских хоров этот монах сжигал городские зеркала, парики, лютни и непристойные картины. Он называл эти костры сожжением «суеты». Теперь ветер переменился, и город сжигал самого монаха. Через пару часов мы сможем вновь свободно любоваться собой в зеркалах, напялив роскошные парики, играть на музыкальных инструментах и с вожделением смотреть на обнаженных женщин. Ах, свобода… как же я стосковался по тебе! Четыре года воздержания и добродетели — более чем достаточно даже для праведника.
Еле волоча ноги, осужденные прошли по дощатому помосту: три монаха в нижнем белье, с лодыжками, скованными одной цепью. Палач обрил им головы. Толпа умолкла. Один за другим обреченные монахи поднялись по своим лесенкам, и на их шеях затянули веревочные петли. Раздался чей-то кашель. Вдалеке заплакал ребенок.
— Прекрасный денек для этого младенца, — прошептал Агостино.
Палач столкнул с лесенки первого монаха. Но его веревка оказалась слишком короткой, а палач проявил излишнюю доброту, поэтому шея преступника долго ломалась. Ему потребовалась целая вечность, чтобы умереть; бедняга все повторял, задыхаясь: «Господи Иисусе! Господи Иисусе!» — а его ноги беспомощно молотили по воздуху.
Вот с лесенки спихнули и второго. К счастью, на сей раз палач лучше выполнил свою работу — второй монах умер в течение минуты.
Тишина обострилась, стала напряженной; двадцать тысяч человек затаили дыхание. Мы замерли в ожидании: что скажет нам фра Савонарола. Покается ли он в своих грехах? Или напророчит нам несчастья? Но нет. Как ни странно, он не сказал ничего. На лице его не отразилось никакого волнения. С таким выражением он мог бы сидеть в уборной, размышляя о погоде. За моей спиной раздался чей-то вопль: «Эй, пророк, пора тебе сотворить одно из твоих чудес!» Трудно сказать, пытался ли крикун пошутить.
Палач столкнул Савонаролу с лесенки. Я услышал хруст сломанной шеи. Палач подергал веревку, чтобы ноги монаха исполнили последний танец.
Казалось, чары вдруг рассеялись, толпа взревела и хлынула к эшафоту. Меня спихнули с корзины. Масса обтянутых плотью скелетов то сдавливала, то отпускала меня, в нос ударил едкий запашок множества потных тел; и вновь я осознал жуткую, безумную власть толпы. Ведь та же самая толпа преследователей шесть недель тому назад загнала этого монаха в монастырь Сан-Марко; и стража не арестовала и не защитила того, кто мог бы быть разорван на части беснующейся толпой. Однако если бы назавтра вы спросили этих людей, почему они так разъярились, то в ответ они лишь пожали бы плечами. Хотя, действительно, ведь им пришлось прождать под дождем целый день обещанного суда Божия — испытания огнем: доминиканцы versus францисканцев, а в итоге никакого зрелища, и народ начал чувствовать усталость, разочарование и закипающую злость. Но тогда горстка arrabbiati — заядлых врагов монашества — начала вопить: «Давайте убьем Савонаролу!» И их призыва оказалось достаточно. То же самое могло бы произойти сейчас. Если бы кто-то крикнул: «Давайте покончим с Никколо Макиавелли!», толпа, вероятно, подхватила бы и этот призыв. Слава богу, что никто пока меня не знал. Безвестность, полагаю, имеет свои преимущества. И я вдруг усомнился, так ли хорошо мое стремление стать вторым секретарем.
К этому времени толпа успокоилась, и я опять встал на свою корзину, а под телами повешенных уже развели костры. Люди бросали в разгоревшееся пламя мешочки с порохом, вызывая славные взрывы. Такие мешочки продавались прямо на площади — всего пара сольди за три штуки. Люди уже начали веселиться, петь песни и обмениваться сальными шуточками.
— Хвала Господу! — заявил громогласный звучный бас. — Мы опять сможем предаваться содомским грехам!
А потом вдруг кто-то завопил: «Чудо! Чудо!» — и все вновь затихли. Я глянул на тела повешенных и в клубах поднимающегося дыма увидел, что правая рука Савонаролы поднялась и осеняет нас двуперстием. «Он благословляет нас! Чудо!»
Женщины запричитали. Мужчины начали рыдать. Люди падали на колени и возносили молитвы или разбегались в паническом ужасе. Я искоса глянул на Бьяджо. Его потрясенное лицо побелело. Он повернул голову и тоже посмотрел на меня:
— Не думаешь ли ты, что…
Я промолчал. Но почувствовал, как внутри нарастает напряжение.
Агостино, склонившись к нам, поучительно произнес:
— Чепуха, его рука поднялась лишь благодаря горячему воздуху.
— О-ох…
Мы опять глянули на костры, и внезапно для нас все стало очевидным. Плоть обуглилась, стала черной как смола. Он мертвее, чем деревянный столб. Мальчишки бросали в повешенных камнями, и уже через несколько мгновений горящая рука монаха упала на землю.
Я успокоился и смог свободно вздохнуть. Я наслаждался приятным благотворным жаром. Он не пророк. Он не святой. Он был обычным человеком и теперь мертв.
Агостино предложил пойти отметить мое избрание.
— Но он же еще не победил! — возразил Бьяджо.
— Брось, Бьяджо, теперь он с легкостью победит. Ты же знаешь это не хуже нас. С поддержкой Сальвиати он не может проиграть.
— Верно, — сказал я, — и не волнуйтесь, господа… вступив в должность, я не забуду своих друзей.
— И куда же мы направимся? — спросил Бьяджо. — Пройдемся по «веселым домам» Фраскато?
— Безусловно, — напыщенно произнес я и поднял руку, как Цицерон перед сенатом. — Сегодня патриотический долг любого добропорядочного горожанина напиться, проиграться и развлечься со шлюхами.
Все рассмеялись.
Вы думаете, что я жесток? Вы считаете меня черствым и бессердечным? М-да… в общем, вы не одиноки. Но всегда должно учитывать веяния времени. Не отрицаю, этот монах был порядочным человеком, но ему пришлось заплатить эту цену за свое невооруженное пророчество. Нет, никто не смог бы его сегодня спасти. Что до моего веселья… я лишь могу процитировать один из моих собственных скромных стихов:
Вы понимаете? Душа у меня есть. Даже если ее спасение сейчас маловероятно.
Проходя по пустеющей площади, мы услышали за спинами взрыв смеха. И обернулись. Кто-то бросил в нашу сторону что-то темное. Оно приземлилось на булыжники, испуская легкий дымок. Один из мальчишек начал его пинать как мячик. Тогда мужской голос крикнул:
— Я всегда говорил, что этот монах был бессердечной шельмой! Я усмехнулся. Все мы теперь бессердечные шельмы.