Через несколько дней её забрали домой, и Майя, становясь всё более молчаливой и безучастной, бродила тенью по знакомым с детства комнатам, замирала у окон, наблюдая за прохожими, автомобилями, полицейскими, туристами, ни о чём особенно не задумываясь. За то время, когда Майя включила телефон, Диана не позвонила ни разу. Шамблен тоже пока не звонил. Значит, всё так же, значит, Диана, действительно, нашла себе новую подружку.

Верлен стала уходить из дома, останавливалась на набережной или в саду Тюильри и медлительными часами сидела в одиночестве на лавочке, с отстранённым удивлением рассматривая на ладонях красные полумесяцы от ногтей, и читала прозу Марины Цветаевой, в том числе и «Письмо к амазонке».

Думала: «Это „Письмо“, которое ты читала с Мартой, многое мне объяснило. Я понимаю тебя, Ди. Понимаю, чего ты испугалась. О чём ты подумала. Но, мне кажется, у меня всё по-другому…

Охотилась на крупного зверя, шла по следу, сначала остывшему, потом – всё горячей и горячей, и упустила из виду, что другой охотник уже дышит мне в затылок. „Так вышло“, „так получилось“ – меня всегда бесили эти фразы, но их так любят повторять в России. Рок, судьба, предназначение… Судьба словила меня, словила Шамблена, словила Солодова… У каждого своя.

Всё затихает. Просто нужно съёжиться, и пусть отболит. Заживёт. Станет спокойней пульс. Не буду замирать на половине фразы, потому что судорожный рассудок вдруг вспухает и начинает что-то шептать про то, что там, за спиной, уже понемногу начинает дымно горчить удаляющееся лето, и, может быть, у моего дома кто-то стоит, запрокинув голову и высматривая, есть ли свет на верхнем этаже… Я могу представить лицо, глаза и даже назвать имя той, кто стоит там. Но оглянешься – нет никого, кроме гладящей спину охрипшей пустоты. Это пройдёт. И я снова научусь спать».

Смотрела на облака, птиц, слушала кричащие басом небольшие катера, замечала, что ветер густеет, вода становится тяжелее, и надвигается вечер, и солнечный луч падает в пыль прямо перед ней, щекоча ступни в босоножках.

* * *

Вернувшись с одной из таких прогулок, подошла к матери, села на пол возле колен, помолчала, глядя прямо перед собой, негромко спросила:

– Скажи, где вещи моей сестры?

Софи, кажется, ничуть не удивилась, ласково погладила по растрёпанным кудрям:

– На чердаке, на левой половине. Там твои детские, братьев и Марты. Там и то, когда она училась в Сорбонне, и то, что мы привезли из Петербурга.

Майя кивнула, осторожно поднялась, придерживая в перевязи левую руку, и ушла. Пройдя по узким крутым ступеням, отомкнула дверцу и проникла в большую комнату, в которой в разных углах стояли коробки, чемоданы и в самом дальнем углу – любимый старинный сундук, в котором хранились Майины рисунки, альбомы, тетрадки, игрушки, с которыми она так и не смогла расстаться. Множество мелочей, которые и есть – детство: браслетики, пряжки от ремней, праздничные туфельки, любимая чашка, заколки для волос…

Подумалось: «Разбираться тут неделю можно. Что ж, всё равно заняться нечем». Через несколько часов Майя сидела на полу, прислонившись спиной к стене, перебирала найденные в одной из коробок рисунки. Среди множества набросков – образы безусловно угадываемой Ольги Карли, не больше десятка: вот она в летящем прозрачном платье, идёт в небо еле слышными шагами, опираясь носочками на подкладываемые чьими-то руками облака; вот в узком окне вскипает мрак, но во взгляде сквозь свечу нет ни страха, ни тревоги, только тёплая грусть; вот она – в балагане, где кто-то разгибает подкову, вокруг гимнасты, жонглёры, а Ольга запрокидывает голову и смеётся; вот – брошенный на пол толстый матрас, непрочный, зыбкий, стеснительный уют, и простынь на спящей скрывает совсем немного…

Верлен покрутила рисунки, на обороте стояли даты. Если бы Марта не имела привычки их ставить, можно было бы подумать, что везде – Диана… Что ж, можно звонить Шамблену и говорить, что здесь они точно не ошиблись.

Глянула на свой сундук: «Надо выбросить половину, как минимум. Зачем это хранить?». Подошла, подняла крышку, и первым, на что наткнулся взгляд, оказалась малахитовая шкатулка, потёрла лоб: эта шкатулка принадлежала Марте. Точно, Марте. Что она здесь делает? Открыла, наткнулась на несколько свёрнутых в трубочки записок. Аккуратно расправила…

* * *

Знаешь, Ольга, когда ты со мной, весь этот гнусный, жестокий мир разверзается и исчезает. Август заканчивается, дни переворачиваются песочными часами, а я снова на нашем пляже в Биаррице, смотрю, как пегий пёс бежит по песку, смешно загребая лапами, держа в пасти что-то белое, словно кусочек солнца. Вон идёт каяк, вёсла опускаются в воду без всплеска, бесшумно, брызги слетают с них разноцветными каплями, как с тебя, когда ты выходила из моря, золотящаяся под падающим сквозь пелерину облаков светом. Ты уехала к мужу, решать, и просила меня не искать тебя. До сих пор так и не написала ни строчки. Значит, не решила…

Этот брошенный тобою мир стал неподъёмным. Утра выползают из-за горизонта издёрганными, мятыми, падают туманы глушащей ватой, и куст в трёх метрах от меня дрожит и скрежещет на ветру…

Я упираюсь спиной в наш огромный камень, зажимаю в коленях озябшие руки и представляю, как по этим сереющим дням, дымчатым ночам ты плывёшь, и из-под изящных ступней выплёскивается радуга, и твои тёплые ладони ложатся на мою грудь, и свербящий холод с позором бежит прочь…

* * *

Я не верю, что ты не приедешь. И не верю, что ты вернёшься. Он не отпустит тебя. Бывают такие мужья… Соглядатай, тюремщик, зазубренный шипастый хлыст, ощетинившаяся углём тьма… Ты не можешь забыть мой адрес, не можешь оставить меня здесь одну. Я знаю, что некоторые люди умирают в двадцать два, а хоронят их только в семьдесят пять, но я не хочу – так… Я вскрикиваю по ночам, потому что мне кажется, что кто-то незримый смотрит на меня сверху, и потом придумываю себе, что я тебе приснилась, что ты снова вспомнила обо мне… Ольга, милая, пожалуйста, прошло два года, я всё ещё жду тебя… Как вспышку, которая разобьёт душный мрак…

* * *

Вечер, чистый, словно орех, с которого сняли скорлупу. Я знаю, что ты не вернёшься. Если женщина уходит к мужчине, потом, когда вы случайно встречаетесь, в любимых глазах только маятный страх, автоматные дула или непрозрачные линзы, и мы проходим сквозь вас незамеченные, неузнанные… Ты не вернёшься. Я стану свободной, я знаю. Когда-нибудь. Если бы только я точно знала, что ты не вернёшься. Я стану нищей и звонкой, я буду ездить по Петербургу, я устроюсь в такси, потому что, может быть, когда-нибудь ты позвонишь и закажешь машину, а это буду я. Нет, я никуда не хожу. Но – буду.

Я буду тебя искать и ждать там, где ты пропала. Не специально, но веря в судьбу… Там, где в окна странно стучат дожди, словно проверяя, есть ли ответный стук сердца. Каким-то верхним чутьём я слышу медную гарь. Так пахнет капля крови, когда порежешься. Каждый мой рассвет сейчас пахнет именно так. Мне нужно, чтобы утро пахло тобой, Ольга. Морем, солью, жмурящимся от ветра солнцем… Слышать твои серебряные слова… Я прячу твоё кольцо. Я больше не могу его носить, потому что каждый раз, глядя на него, понимаю, что ты не вернёшься…

* * *

Майя ещё долго сидела, бездумно глядя в запотевшее от ночных чернил окно, придерживая на коленях отрывки из разорванных в клочья жизней. Двух жизней – Ольги и Марты.

В шесть утра на чердаке её нашёл отец. Молча взглянул, нахмурился, сунул в руку трубку телефона: «Перезвони Шамблену». Хищным взглядом посмотрел на рисунки, клочки бумаги, на синеющие тени под воспалёнными от слёз глазами старшей дочери. Внезапно сел рядом, вопросительно взмахнул головой:

– Это что?

Майя сначала прикрыла листочки руками, но потом передумала прятать:

– Это осколки истории Марты здесь, в Париже. То, о чём мы не знали.

Отец напряжённо вздохнул и очень тихо спросил:

– Я могу посмотреть?

Майя вложила тонкую бумагу в длинные пальцы отца, откинула голову на стену и сомкнула ресницы, поглаживая телефонную трубку. Прошло довольно много времени, прежде чем отец зашевелился. По движению воздуха девушка поняла, что чердачное окно приоткрылось. Покосилась вбок: листочки аккуратно лежали на полу, а отец подставлял полыхавшее лицо струе влажного ветра.

Банкир кашлянул, потом отрывисто спросил:

– В ту ночь Шамблен приказал тебе оставаться дома. Можешь ты мне объяснить, зачем тебя понесло вниз?

Не ожидавшая такого вопроса, Майя вздрогнула: «Вот сейчас можно сказать. Нужно ли? Эта нестерпимая, обжигающая, невыносимая любовь – зачем она мне? Что я буду с ней делать теперь, когда Диана просто сбежала от меня? Перестанет ли так полыхать кожа, бешено прыгать сердце, будет ли хоть иногда отпускать грызущая тоска? Я хочу разделить её на двоих, чтобы хотя бы немного дышать, но… придётся научиться жить с тем, что разумные решения, когда речь идёт о Диане, просто невозможны. Хочешь ли ты знать такое обо мне? Хочу ли я, чтобы ты знал?».

Долго пристально изучала тёмный профиль отца возле оконной створки. И всё же решилась:

– Я не думала о себе. Я испугалась за Диану.

Поль Верлен неожиданно спокойно кивнул, будто не предполагал другого ответа, и вроде бы бесстрастно спросил:

– Жизнь этой девушки тебе дороже собственной? Я правильно тебя понял?

Майя осторожно выдохнула:

– Её зовут Диана, père.

Банкир снова кивнул, помолчал, рассматривая собственные руки, покрутил обручальное кольцо. Повернулся к дочери:

– Наверное, я должен был бы её ненавидеть.

Майя пошевелилась, но замерла, когда отец продолжил:

– Погоди, не отвечай. Я думаю, ты меня поймёшь. Из-за этой… – запнулся, но выровнял дыхание, – из-за Дианы я потерял Марту. Чуть не потерял тебя. Но я понимаю, что она не виновата. Должен понимать.

Голос Верлена сорвался на кричащий шёпот:

– Ты спрашивала, почему я тебя не пускал туда. Ты хотела, чтобы я сказал тебе правду. Ну так я боялся! Именно этого я почему-то и боялся, что если ты пойдёшь туда, то с тобой случится то же самое!

Майя едва слышно спросила:

– Почему? И что именно – то же самое?

Банкир сделал несколько больших шагов и замер возле стены, потом, словно обессилев, рухнул рядом на пол и спрятал лицо в ладони. Глухо произнёс:

– Я не знаю. Можешь назвать это предчувствием. Можешь – опытом. Как угодно. Я боялся, что ты станешь, как Марта.

Ледяным тоном Майя осведомилась:

– Что значит – как Марта? Что я полюблю женщину?

Верлен кивнул на листочки.

– Я не знал тогда всего этого…

Майя прислушалась к себе. Наверное, из-за того, что вся жизнь встала на дыбы, из-за того, что теперь только Диана, её слова, её поступки имели для неё смысл, утверждение отца не причинило ни беспокойства, ни боли. Его оценка, мнение, страхи, его правила теперь не играли никакой роли. Поэтому она только вздохнула:

– Школа танго – не лепрозорий. Любовь – не проказа. Теперь ты знаешь, что это – так. Ты прочитал немного о Марте. Неужели ты так ничего и не понял? Что ж, это уже неважно. Ты можешь теперь вести себя точно так же, как когда-то с моей сестрой. С твоей дочерью. И мне всё равно, что ты об этом думаешь. Мне безразлично, как ты к этому относишься. Если ты думаешь, что можешь меня переубедить, отговорить, вылечить, то представь, что ты уже попытался. И у тебя ничего не вышло. Я не хочу тебя больше видеть.

Майя зажмурилась и всей горящей от ярости кожей ожидала почувствовать стремительно удаляющиеся шаги. Однако отец не отстранился и не ушёл, напротив, вздохнул и непривычно ласково накрыл её длинные дрожащие пальцы:

– Тогда почему она не с тобой?

Майя с трудом сдержала готовые снова выплеснуться слёзы: к этой резкой перемене отца она, как оказалось, была совершенно не готова. Запрокинув голову, она рассматривала дубовые стропила и долго молчала. Потом, не выдержав изучающего взгляда, отрезала:

– Я не буду с тобой это обсуждать.

Тогда отец встал, оглядел чердак растерянным взглядом, смешался и как-то застенчиво пробормотал:

– Может, я её выпорю?

Майя от неожиданного и нелепого предложения, так несвойственного строгому банкиру, чуть улыбнулась:

– Воплотить мечты о домострое?

Отец снова присел на корточки, всматриваясь в замученные кленовые глаза:

– Я много понял за этот год. И сейчас. Тоже. Не предавай себя, девочка моя. Если тебе будет нужно, я всегда помогу тебе. Поддержу тебя. Что бы ни случилось.

Погладил по голове, как бывало в детстве, и спустился с чердака, оставив её одну.

* * *

Лестница уже давно перестала поскрипывать, потревоженные пылинки танцевали в тонком луче, пробивающемся сквозь витражное стекло. С дубовых стропил вдруг упал невесть откуда взявшийся сухой кленовый лист. Взгляд выхватывал какие-то мелкие детали: кованый угол у сундука с резными шляпками болтов, царапина на полу от старой стремянки, надорванный уголок пёстрой подушки. Майя, пытаясь приспособиться к вновь изменившемуся миру, продышалась сдавленным горлом и непослушными пальцами ткнула в кнопки телефона:

– Доброе утро, Анри.

Шамблен своим неподражаемым голосом, глубоким и бархатным, ответил:

– И тебе доброго утра. Как в старые времена. Не спишь?

– Не сплю.

– И давно ты так полуночничаешь?

Майя буркнула:

– Говори, что хотел.

Анри одёрнул себя, по-деловому доложил:

– Из улик следующее. У Солодова, кроме квартиры в городе, был ещё загородный дом. Вполне приличный, почти дворец. Так вот. За стеновыми панелями найден в буквальном смысле иконостас. Два громадных портрета – Ольги и Дианы. Он больной, Май. У него не дом, а музей какой-то. Чего там только нет… В квартире, видимо, была комната Ольги, потому что, очевидно, она нетронута. По нашей рекомендации полиция всё проверяла сканером, поэтому нашли следующее: в мягкой игрушке, в медвежонке, было спрятано кольцо, идентичное твоему. Ну, то есть, я хочу сказать, что очень похожее на то, что носишь ты. Предсмертная записка, обращённая к Марте. Хорошо, что она её не прочитает.

Я коротко тебе расскажу. Этот псих так довёл свою жену, что она его смертельно боялась. Когда она прилетела из Парижа, встретил её в аэропорту с букетом, привёз домой и сразу за порогом избил и изнасиловал. Он, оказывается, всё знал о них с Мартой. Частного детектива нанимал, тот ему сообщал, с фотографиями и подробностями.

Этот урод угрожал Ольге, что если только она свяжется с Мартой, письмом там, звонком, или если пойдёт в полицию, или если поедет к подругам, родителям, что угодно, любое её движение от него – он убьёт Марту. Она здесь пишет, что он после того избиения в коридоре больше её не трогал, но каждый день запирал её, не выпускал из дома, и постоянно напоминал: что если она только сделает попытку уйти от него, Марта умрёт.

Скорее всего, она сделала вид, что успокоилась, и потом просто шагнула с крыши. Девочка не видела другого выхода…

Ещё мы нашли в той же игрушке какой-то отрывок о встрече в Биаррице на avenue Edouard VII. Почерк другой, скорее всего, самой Ольги.

Ублюдок много чего дома хранил. Наличные, много, пружинные ножи с фронтальным выбросом – набор. Одного не хватает. Из вещей Марты не найдено ничего. Но форма клинка, как заключили эксперты, по характеру раневого канала вполне может соответствовать таким же клинкам, которые есть в наборе. Так что обвинение можно считать доказанным, преступник получил по заслугам, возмездие свершилось.

Верлен молча впитывала деталь за деталью, словно принимала в надорванную душу бесконечную обойму. От того факта, что она оказалась права, легче ей не стало. Этот подонок убил (пусть Ольгу и не сам, но довёл же, значит, убил) двух девочек, которые могли бы остаться в Париже. И очень может быть, прожить долго и счастливо. Или же, в конце концов, поругаться и разбежаться, но – сами, по собственному выбору…

В трубке послышалось:

– Май? Май! Ты слышишь меня?

Девушка прижала руку к всё ещё зудевшим шрамам, пытаясь утихомирить бешено запрыгавшее сердце:

– Я тебя слышу. Как… он?

От вопроса Анри передёрнуло:

– Очнулся. Лежит в тюремной больнице. Безгласный, недвижимый, только глаза и горят.

– Ты видел его?

Помолчал.

– Видел. Он меня узнал. Ему поплохело, конечно, когда я сказал, что, если его выпустят, мы о нём позаботимся.

Верлен вздохнула, пытаясь справиться с дрожью.

Шамблен тихо спросил:

– Диана не звонила?

Майя откинулась головой на стену – больно.

– Нет.

Подумал, почесал нос, дёрнул себя за ухо:

– Давай, я ей позвоню?

Показалось, что даже стоящий рядом сундук заскулил от бесстрастного ответа:

– Не нужно.

Не стал спорить:

– Ну, хорошо. Она тоже плохо выглядит, если тебе интересно.

Ржавым скрипом:

– Не интересно.

* * *

Долго сидела, отбросив умолкшую трубку, гладя пальцами буквы на записках.

– Знаешь, Марта… Я попробовала пожить твоей жизнью… Я ни о чём не жалею, кроме одного. Молчание – страшный грех. Я сделала те же ошибки, что и ты. Ты не рассказала нам об Ольге. Мы бы спасли её. Мы бы спасли тебя. Ты зря не доверилась ей. И я тоже. Нужно было сказать Диане, что я люблю её. Может быть, тогда мы были бы вместе дольше… А теперь… Теперь я кутаюсь в одиночество начинающих опадать листьев, мокрых аллей, шуршащих листов книг, брожу по отсыревшим паркам. Понимаю, что хоть в двадцать, хоть в тридцать – нельзя бояться. Нужно говорить, что ты хочешь, что ты чувствуешь, и пусть это обернётся против тебя, но единственный человек, который тебе нужен, должен знать… Иначе потом всё, что ты делаешь дальше, – терзающая, бессмысленная горечь. Есть временное, а есть – бессмертное. И бессмертное не должно стоять с дырявой шапкой, прося подаяния только потому, что однажды ты струсил. Я немного поднаберусь сил, вернусь в Петербург, найду её, и всё расскажу, как есть. И пусть будет так, как она захочет. Даже если она захочет остаться с новой подружкой…