Поезд сбавляет скорость, проходя мимо стадиона, ярко-зеленые стены которого словно колышатся под утренним солнцем, как трава на ветру. Я вглядываюсь, пока не обнаруживаю ряды проволоки, вдоль которых по крутым стенам передвигаются вверх и вниз навесные косилки. Луиза касается моей руки. Мы уже уложили вещи. С сумками в руках проскальзываем в следующий вагон, и когда поезд останавливается на Лионском вокзале, выскакиваем и бежим по платформе. Таков наш тайный план — бросить все на Осано и прочих, а самим взять отпуск на целый день. Маскировка у нас не бог весть какая, но ведем мы себя так, будто она полностью нас изменила: слетаем с платформы в просторных белых плащах «Дольче и Габбана» из шерсти косматых, как будто причесанных под африканца, лам, бежим, грохоча кубинскими каблуками по тротуарам бульвара Дидро, бежим так быстро, что ящеричные узоры наших узеньких брюк начинают сливаться. Единственное различие между нашими одеяниями состоит в том, что на моей футболке написано «Французские поцелуи от Дебби», а на ее изображен логотип «Лед Зеппелин» — «Зозо». Одежду она позаимствовала в мастерской «D&G» — теперь, когда на Луизу такой спрос, слово «позаимствовать», в ее случае, больше не означает «спереть».

Мы делим с ней завтрак в кафе «Пауза» на рю де Шарон. «Делим», потому что стоит мне засмеяться, как Луиза закидывает в мой рот кусочек своего круассана. Отчего я хохочу только пуще. Она велит мне заткнуться, а я не могу. От ее слов меня лишь разбирает сильнее.

— Я тебе нос джемом намажу.

— Не надо.

— Уже несколько лет не слышала, чтобы ты так смеялся.

— Измажешь мне джемом нос, сразу и перестану.

— Но ты же Джемовый Джейми.

Вот не думал, что Луиза знает мою школьную кличку — больше того, ей известна вся фраза.

— Джемовый Джейми с самой клевой сестрой в Корнуолле.

Прозвище, данное мне в школе, было вполне невинным. Во всяком случае, наполовину: какое уж такое везение находили все в том, чтоб быть братом девочки, о которой мечтал каждый мальчишка? Если, конечно, они не думали, что на моем месте каждый занялся бы ровно тем, чем занимались мы с нею — дважды, мне было тогда четырнадцать лет. И с тех пор еще пять раз: три — прошлой ночью и один — нынешним утром.

Луиза высасывает из чашки кофе с молоком, нарочно макая в него кончик носа.

— Сливочная Луизочка.

— Свинячья Луизочка.

— Постой-ка, — она остерегающе поднимает палец. — Послушай. Только что сообразила: одеты мы с тобой одинаково, а пахнем по-разному. Давай, я тебя подушу?

Она вытаскивает из сумочки большой флакон «Пуазон». Я поднимаю руки вверх.

— Только не этим.

— Нет? А что так?

— Желаю сохранить остатки индивидуальности.

— Тогда, может, пройдемся по магазинам, поищем тебе духи?

Это меня устраивает. Я уже знаю, что купил бы, будь у меня те несколько тысяч долларов, которые лежат сейчас в сумочке Луизы. Флакон «Нероли Соваж» фирмы «Крид». Мне известен даже адрес магазина, это рядом с рю Сент-Оноре, а Луиза уже наметила себе отель «Кост» и несколько магазинов в качестве жертв дальнейших «заимствований». Мы неторопливо пройдемся по ним, предоставив другим распаковывать коллекцию и приводить в порядок зал, снятый Осано на первом этаже Дома Инвалидов.

— Почему в Инвалидах? Он не боится невыгодных ассоциаций? — спрашивает Луиза.

Я объясняю ей, в чем тут связь.

— Там похоронен Наполеон.

— И почему все дизайнеры помешаны на Наполеоне? Потому что все они коротышки и страдают манией величия? — Луиза украшает свой нос новым мазком капучино. — Не быть тебе дизайнером, Джейми, уж больно ты высок.

— А, так ты тоже заметила? Успех достается тем, кто ростом не вышел, — вообще-то я имею в виду актеров. Спешу добавить: — Не считая моделей, конечно.

— Потому я и занялась этим делом, больше мне все равно ничего не оставалось.

— Ты просто уродец, малыш. Смотри, на тебя даже футболка не лезет, она рассчитана на человека нормального роста.

Футболка Луизы задралась выше пупа. Как, впрочем, и моя. День стоит солнечный, но в воздухе ощущается холодок. Мы с Луизой дрожим в наших легких одеждах. Даже при том, что мы под крышей, придется, пожалуй, снова надеть плащи. Перед кафе есть терраса, но она пустует — из-за погоды, да и час еще ранний. Негромкая североафриканская музыка плывет из динамиков, висящих над нашими головами. Когда одна мелодия сменяется другой, я узнаю ритм — старая запись Джеймса Брауна, впрочем, сходство исчезает, едва начинает звучать мелодия. Голос певца мягок и романтичен, поет он на языке, которого я ни разу не слышал. При первых же его звуках я понимаю — вот что нам нужно для показа: нечто африканское, неизвестное, но действующее мгновенно. Поднявшись, направляюсь к бару, чтобы выяснить название диска.

— У тебя что, стрелка назначена? — спрашивает Луиза.

Я притормаживаю, оглядываюсь на нее:

— Кстати, что такое «стрелка»? Всегда хотел узнать.

— Да, в общем и целом, свидание. Ты, случаем, не в бар?

— Да.

— Тогда шампанского, братик.

— Так рано? — произношу это с возмущением. От себя далеко не уйдешь, а я — правильный молодой человек.

— Добро пожаловать в мое королевство, — отвечает Луиза. — Все правила отменены или временно приостановлены.

Перегнувшись через стойку, читаю вкладыш диска. Бармен отправился за ведерком со льдом. Диск называется «Аддис свингует» — это сборник эфиопской музыки начала семидесятых. Фанковый ритм Джеймса Брауна переходит в другой, заимствованный из «регги». Я почти уверен — это что-то из «Апсеттеров», сборник «Олл-Старз», однако мелодия мне опять-таки незнакома. И снова томящийся, романтический голос несется по залу. Все, непременно выучу эфиопский. Я подумываю сделать его официальным языком мира Луизы. Начинаю торговаться с барменом из-за диска, объясняя, что он нужен мне для показа моды.

Бармен оглядывает меня с головы до ног, и по спине моей пробегает холодок смущения. Слово «мода» подразумевает некую общность. По крайней мере, молчаливое согласие относительно того, что является и что не является модой, la mode, определенным видом поведения. А на мне одежда «Дольче и Габбана», совсем новенькая, дня четыре как с подиума, и чтобы поверить, будто это и есть мода, приходится трижды подумать. Я нуждаюсь в соседстве Луизы, оно придает мне уверенность, необходимую для того, чтобы болтаться по Парижу в этом облачении суперзвезды: чтобы не сомневаться — сколько ни есть на свете людей, все они непременно захотят вырядиться подобным же образом. А стоит мне отвести глаза от ее глаз, и я начинаю испытывать неловкость. Я уже собираюсь сказать бармену, что передумал, что диск мне не нужен, но тут ловлю в зеркале бара свое отражение и ощущаю прилив уверенности в себе. Я вижу себя глазами Луизы и разделяю ее веру в то, что нет ничего проще, чем разгуливать в таком вот одеянии. Парень я видный, так чего ж мне не одеваться и не вести себя подобным образом?

Встретясь глазами с барменом, я называю цену: «Trois cents francs». Это тридцать фунтов, раза, должно быть, в два больше, чем стоит диск. Вытаскиваю из кармана комок банкнот и разглаживаю их на стойке.

— Хорошо. — Бармен отходит к плееру, выщелкивает диск и вручает его мне. Уложив диск в футляр, отворачиваюсь, все еще чувствуя: я плыл, задерживая дыхание, под водой, а стоит мне усесться рядом с Луизой, как я словно бы вынырну на поверхность.

Когда я возвращаюсь к ней с нашим шампанским, Луиза как раз отшивает какого-то заигрывающего с нею француза. Она умеет делать это одними глазами, даже не открывая рта. Вскоре француз обращается в бегство. Размашистым жестом водружаю на столик ведерко и бутылку, и Луиза тут же говорит:

— Плесни мне.

Конечно, я прошлой ночью напился. И через несколько минут напьюсь снова. Хотя, с другой стороны, не так уж и напился — проснулся-то я без каких-либо признаков похмелья и без помышлений о ритуальном самоубийстве, которое обдумываю каждое утро. Проснулся, улыбаясь, потому что думал о Луизе. И когда открыл глаза, она лежала рядом, улыбаясь в ответ мне. Джемовому Джейми.

Скорее всего, нас разбудил сотовый телефон. Звук прошел мимо моего сознания, и, когда Луиза спросила, давно ли он звонит, я не понял, о чем речь. Она потянулась через меня, ерзая по моей груди, нашаривая под кушеткой сумку. Вытащила телефон Стэна, выключила и швырнула через все купе. Я следил за тем, как он по дуге пролетает мимо окна. Опустить шторку мы так и не удосужились, и теперь за окном проносилась ярко освещенная сельская местность. Когда мы опять принялись целоваться, я все время чувствовал, что занимаемся мы этим у всех на виду, что нас видно в открытое окно. Я спросил у Луизы, каков я на вкус.

— Как мой ребенок, — ответила она.

Я целовал ее груди, кожу вокруг их бледных, набухших венчиков. Духи Луизы глубоко впитались в поры ее кожи. Я узнал их запах, она пользовалась ими в те летние дни — ДК — до Корнуолла. Воровала, должно быть, у соседских мамаш. Поэтому, когда Луиза спросила, какова на вкус она, я, хоть и мог бы говорить об этом часами, ответил:

— Как прошлая ночь.

— Сейчас я покажу тебе одну штуку, — сказала она, выбираясь из постели. У нас осталась валяться в раковине нераскупоренная бутылка шампанского. Луиза начала потряхивать ею, пританцовывая, с улыбкой скверной девчонки на устах. — Потряси-ка ты, малыш, теперь твоя очередь.

Я поднял вверх руки.

— Только в меня не целься.

— Смотри, — она оттянула крепким, наманикюренным ногтем проволочное ушко, открутила его. Пробка так впечаталась в потолок, что я ошеломленно вздрогнул, испугался, как бы она рикошетом не прибила меня. Прошла микросекунда, прежде чем я снова взглянул на Луизу.

Бутылка торчала у нее между ног.

— Шампанский душ.

Луиза дрожала и улыбалась, светлая эспаньолка лобковых волос искрилась капельками шампанского.

— Шампанский душ? — Отродясь о таком не слышал. — Так действительно делают или ты только что это придумала?

— Еще как делают, — она провела пальцем вдоль промежности и смахнула блестящие капельки винной росы. — В полевых условиях, если не знают, когда удастся принять настоящий душ.

Пока она приближалась ко мне, глаза мои оставались прямо на уровне порозовевших от смущения складок кожи, облегавших ее палец, желтоватых и гладких от бразильского притирания.

— Это даже лучше, чем душ, потому что — каково оно, по-твоему, на вкус?

Именно этот вопрос и не давал мне покоя.

— Придется тебе попробовать, малыш.

Она была уже на полке, подползала ко мне на коленях, упираясь ими в постель по сторонам от моего тела. Когда ее бедра коснулись моих щек, я поднырнул навстречу, дыша открытым ртом, чтобы дать ее вкусу запечатлеться на моем языке. Капли шампанского орошали мое лицо, но вкуса я почти не чувствовал, — лишь легкую горечь согретого ее кожей вина. И тут мой язык ощутил густой мускусный запах, — не ладанного мускуса ее духов, но ее собственный. Я лизнул ее снизу вверх, мягкой, толстой частью языка, легонько прищелкнув по самому кончику. Луиза, что-то сладко залепетала наверху, надо мной, немного сдвинулась, словно пытаясь уравновеситься между моими губами и основанием носа.

Переходя площадь Бастилии, Луиза просовывает свою ладонь в мою. Шампанское, которым мы запивали круассаны, подействовало на меня странновато. Подозреваю, что оно пробудило мирно дремавшие в моей крови остатки ночного шампанского. Ощущение совсем не плохое. Я легко шагаю, слушая, как Луиза рассказывает о том, что она чувствовала, когда ее выставило американское агентство. Что ж, она чувствовала себя преданной, это понятно. Однако она уверяет, что к английским манекенщицам там относились с большой подозрительностью, считали их более упрямыми, чем остальные модели. Или, по крайней мере, не склонными к извинениям; не желающими являться по утрам на гимнастику, отказывающимися принимать средства, которые пойдут им на пользу, и никогда не выказывающими искреннего раскаяния в своем поведении прошлой ночью. Хотя за Луизой числится кое-что посерьезнее нежелания извиняться: ее поведение угрожало бизнесу. Она пугала людей.

Существует такой «синдром англичанина-вне-дома» — его можно наблюдать на заграничных курортах и в среде футбольных болельщиков. Луиза так просто родилась с ним.

— Теперь твое агентство хочет, чтобы ты вернулась.

— Это из-за слухов, я превратилась в легенду.

Меня опять пробирает дрожь неловкости. Но Луиза гладит мою ладонь.

— Вернее, мы с тобой.

Ей хочется прогуляться по рю Сент-Оноре. Мы идем параллельно Сене, длинной улицей, проходящей мимо ратуши. Прикосновение Луизы всегда действует на меня успокоительно, это единственный якорь спасения, за какой я в состоянии уцепиться. Я мог бы переживать по поводу других ее любовников и любовниц — Аманды ван Хемстра и, возможно, Этьена, но это такая странная компания, у меня нет никакого отношения к избранникам Луизы — разве только как к светилам, входящим вместе со мною в одно сумасшедшее созвездие. Когда все лишается смысла, когда исчезают правила, поддерживающие в мире порядок, остается два пути. Я склоняюсь к первому, а именно: как следует приглядеться к грязи, в которую обратился мир, и после ступать с осторожностью, чтобы не потревожить еще сильнее те обломки, что от него остались, не разворошить их. Вот я и передвигаюсь с опаской или даже сажусь и оглядываюсь, гадая, куда это вдруг запропали — напрочь — принципы, которые удерживали все на своих местах. Я могу рассказывать себе сказки: случилась война, налетел ураган, или разразился экономический кризис, или просто здоровенная лапища какого-то ублюдка вдруг опустилась с небес и все, к чертям, раздавила. Но я пытаюсь внутренне освоиться с пустотой, не виня ни себя, ни других за беспорядок и не дергаясь, чтобы не напортить еще сильнее.

Второй путь повеселее: вглядываясь в царящий вокруг хаос, воспринимать его не как ландшафт, лишенный каких бы то ни было правил и принципов, но как скопление сверкающих осколков. Хотя нет, не осколков, осколки подразумевают все-таки, будто что-то разбилось. Пусть будет — драгоценных камней. Или даже атомов — некоторые из них, разумеется, смертельно опасны, зато другие безобидны, если только не вступать с ними в реакцию. Атомы цибетина, к примеру, предположительно пахнут нечистотами, но в сочетании с ароматами цветов наделяют духи чувственной пылкостью. Примерно таким, я думаю, видит мир Луиза, никогда не задающаяся вопросами о подразумеваемом его порядке или отсутствии такового, поскольку ей кажется, что все в нем и так хорошо, что он буквально кишит возможностями. Две эти точки зрения выглядят противоположными, однако дело даже не в этом: они полностью несовместимы, и если вы живете, приняв одну, вам даже вообразить не по силам, что существует другая.

Дорогой мы покупаем духи: не научно и вдумчиво, но с глупой поспешностью, как на пожаре. Бросив сумки в отеле «Кост», мы зигзагами бродим по рю Сент-Оноре, переходя из одного бутика в другой. Луиза мотает меня по магазинам, и скоро я забываю, с какой стороны улицы мы начали и откуда вообще пришли, справа или слева. Мы заглядываем и в магазины Ива Сен-Лорана, и в соперничающий с ним YSL Тома Форда, в «Прада», где я покупаю себе скейтборд длиной всего в три дюйма. И повсюду мы пробуем духи, пока не лишаемся способности отличать одни от других. Впрочем, оно и не важно — я-то ведь знаю, какие хочу купить. Хотя и позор, конечно, что, проведя несколько часов на маленькой улочке, мы заскакиваем в магазин «Крид», и я опрыскиваю Луизу «Флериссимо», духами, в которых выходила замуж Грейс Келли, а сам еле-еле улавливаю их запах.

Возвращаясь в отель, мы смеемся. Консьерж вручает мне вместе с ключом записку. Разворачиваю ее, полагая, что она от Осано, желающего узнать, где я проболтался весь день.

Записка гласит: «Агланис Джемс».

Почерк Стэна. Я резко оборачиваюсь — и нате вам, вот он, Стэн, сидит в кресле теплых коричневых тонов, прислонив к нему цветастый свой рюкзачок. Поза его тщательно продумана: ноги перекрещены, подбородок недоуменно подперт пальцем. Но он сразу расплывается в улыбке и вскакивает.

— С прошлого вечера тебя жду, паренек. Ты почему на звонки не отвечаешь?

Я встряхиваю головой. Я ошарашен, но улыбаюсь. И только когда я делаю к нему первый шаг, улыбка моя начинает вянуть. Стэна и реальность нельзя, конечно, назвать близкими друзьями, и все же он напоминает мне о существовании другого мира. И я понимаю: заткнуть этому миру рот с такой же легкостью, с какой я прошлой ночью заткнул рот телефону, мне не удастся.

Слева ко мне приближаются несколько мужчин. Эта заминка мне на руку, я отступаю, чтобы дать им дорогу. Однако они не проходят мимо, а словно слипаются, образуя передо мной сплошную стену.

Один из них произносит:

— Джеймс Гринадж?

Ни единому французу не дано правильно выговорить мою фамилию. Я пожимаю плечами, еще раз обмениваясь взглядом со Стэном. Прямо-таки вижу, как у него начинают шевелиться мозги; глаза Стэна буквально вылезают на лоб, едва он уясняет ситуацию, в которой я разбираюсь не сразу.

Тот же человек повторяет, уже более нетерпеливо:

— Джеймс Гринадж?

— Qui.

— Vous devez nous accompagner, monseur.

— Pourquoi?

— Police.

В руке у него ордер на арест.