Сегодня Осано возвращаться на виллу не хочет. Из своего кабинета он выскакивает в спешке — я в это время готовлю «эспрессо» для белошвеек и завариваю липтоновский «Желтый ярлык» для англичанок, пытаясь понять, знает ли кто-нибудь из них об украденной коллекции, сваленной внизу, на складе. Осано кричит, чтобы я бросал все, мы едем в Милан. До Курмейера слишком далеко:

— Я не могу тратить на это время.

Что-то в том же роде, только по-итальянски, он говорит и Винченте, уставясь ему в затылок.

Ни что его так рассердило, ни почему мы не можем вернуться на виллу, Осано не сообщает. Разговаривать ему не хочется — на всем пути от промзоны до города он обращается ко мне от силы с двумя словами. Я беспокоюсь о Луизе, в одиночестве оставленной в горах. Если она заскучает, то, глядишь, пригласит Этьена, чтобы тот побыл с нею, а он накачает ее наркотиками похуже кокаина.

Я пытаюсь заговорить с Осано, но он мотает головой и надевает темные очки. Затянутое тучами небо уже становится сумеречным, но очки мне нравятся. Впервые вижу на Осано нечто такое, что с удовольствием носил бы сам. Классическая итальянская модель: маленькие плотно прилегающие к лицу с висящими на золотой проволочной оправе эллиптическими стеклами — такие могли бы носить герои nouvelle vague. Мне приходит на ум Жан-Поль Бельмондо, его глаза, мечущиеся за стеклами очков, когда он с тоской говорит об Америке и Италии — так, словно дом его мечты находится где-то между ними. Не понимая, что он давно уже в этом доме, что в нем-то и живет — в своем собственном варианте Парижа. И у Осано глаза тоже мечутся, однако, о чем он думает, я и вообразить не могу.

Я уже был однажды в Милане, и хоть плохо помню город, все-таки узнаю поворот на виа Алессандро Мандзони, когда мы проплываем мимо верхнего ее конца. Проехав еще немного, Винченте сворачивает налево, во двор старого палаццо, притормаживая, чтобы дать мужчине в темном костюме открыть чугунные ворота. Двор окружают крытые аркады на каменных колоннах, в середине его бьет фонтан. Вместо стоянки для автомобилей здесь мог бы размещаться прекрасный сад. На желтоватом булыжнике стоят еще три машины — «феррари», маленький «фиат» и «лексус», — напоминая о том, что в этих строениях живут и работают люди. Палаццо разделено на офисы и квартиры, Осано принадлежит пентхауз. Входя в лифт, он кивает привратнику. И наконец-то, повернувшись ко мне, говорит:

— Ну, так будешь у меня работать?

— Что?

— Ты же видел, что там творится. Никому нельзя доверять.

— Ты хочешь, чтобы я шпионил за твоим персоналом?

Осано тычет в воздух ключом от квартиры.

— И про Фрэда не забудь, про Фрэда. Главное для тебя — приглядывать за ним.

Осано отпирает дверь и уходит от меня по коридору. Прежде чем я решаюсь войти, он уже скрывается за углом. Я тащусь следом, но, не догнав его, сворачиваю под аркой в гостиную, она же кабинет. Квартира совсем не такая, какой я ее себе представлял. Загородная вилла Осано оставляет ощущение дома, предназначенного для отдыха, — броская смесь современности и Востока. Я думал, что и миланская его квартира окажется современной, выдержанной, быть может, в духе семидесятых — годов его наибольшего успеха. Однако квартира скорее английская, почти профессорская. В гостиной стоят темно-красные кожаные кресла с глубоко вдавленными в кожу пуговками — мебель, обычно мелькающая в мыльных операх, когда действие переносится в аристократические клубы и профессорские университетов. Просидев в одном из них минут сорок пять, я начинаю думать, что кресла эти, в конце концов, не так уж и ужасны. В них гораздо удобнее, чем я ожидал.

Вдоль стен кабинета выстроились книжные шкафы. Присутствие книг меня не удивляет, однако я полагал, что Осано воспользуется ими как элементом декоративным: несколько фотоальбомов и монографий по искусству, классики в кожаных перелетах, расставленные в строгом порядке. Между тем полки Осано заполнены мешаниной книг в бумажных и твердых обложках, и расположение их определено скорее порядком чтения, чем художником по интерьеру. Я считаю себя человеком начитанным, впрочем, все относительно, у лучшего моего друга и вовсе дислексия. Осано — игрок другой лиги: даже когда мне попадается на этих полках знакомый автор, выясняется, что книг им написано куда больше, чем я полагал. Похоже, Осано тяготеет к полным собраниям.

Я размышляю о сделанном им предложении, о том, как ему отказать, и потому далеко не сразу обнаруживаю, что библиотеке Осано присуща некая странность. Каждая книга издана на родном языке автора: французском, итальянском, испанском, немецком, английском. Чехов, правда, по-итальянски, а полное собрание Фрейда — в английской серии «Пеликан». Возможно, тут намеренно подчеркнута манера дизайнера — перевернутые вверх ногами корешки создают в окружающем их хаосе цветовые пятна.

Осано наконец возвращается с графином виски в руке. Графин прямоугольный, с глубоким резным узором — знак того, что Осано с чрезмерной серьезностью относится к академическому облику своего кабинета. Он обходит меня, направляясь к буфету, а я остаюсь сидеть, вглядываясь в краски Фрейда.

— Позвони сестре, — он бросает мне переносной телефон. Я ловлю трубку в воздухе.

— Зачем? — Позвонить-то Луизе нужно, хотя бы ради того, чтобы сказать, что к ночи я не вернусь. Однако я понимаю, что просьба Осано вызвана вовсе не этим.

— Аманда выступает в Нью-Йорке у Ральфа Лорена, это уже решено. Теперь я узнал еще, что, вернувшись сюда, она подпишет контракт с Берарди.

Я качаю головой, как бы задумавшись, а на деле — просто пытаясь выиграть время. Осано человек по природе своей не лукавый — в противном случае трудно было б сказать, когда он начинает двуличничать. Но в эту минуту с ним определенно творится нечто странное.

— Есть же и другие модели.

— Таких, что способны пропихнуть мою коллекцию во все журналы и в половину газет мира и при этом согласны получать по таксе, немного. — Осано пробегается пальцами по одной стороне лица. Я где-то читал, что лжецы вечно играют со своими физиономиями.

— А если заменить ее какой-нибудь знаменитостью?

— Одной из итальянских девиц, излагающих по ящику прогнозы погоды? Или из тех, что ахают над призами в телевикторинах? Такую мне раздобыть труда не составит. Да только ни один американский журнал не напечатает ее фотографию.

Он окунает палец в виски, протирает им один из коренных зубов. Я понимаю, что у него и вправду неладно с зубами, может быть, даже абсцесс. Возможно, потому он и кажется таким замкнутым.

— Тут нужна знаменитость, признанная Америкой. Или хотя бы дочь американской знаменитости. Да и что такое, черт побери, знаменитость? Знакомая Донателлы. Почему в Америке больше почти нет настоящих звезд?

— А кто настоящая американская звезда?

— Чака Хан. Я с ней однажды встречался. Какая красавица! И ростом-то от силы метра полтора. Вот почему мы используем моделей. — Осано убежденно кивает. Но кончает тем, что трясет головой. — Они совсем как белые мыши — смазливы, неотличимы одна от другой, и каждая спит со всеми остальными. Но без них не обойтись. Позвони сестре.

— Давай сначала поговорим о моей работе.

— А, ну правильно. И что? Торговаться будем? Хочешь вытянуть из меня побольше?

Я объясняю:

— Мне не нужна работа, Осано. Я хочу вернуться домой.

— Правда? — он оседает в кресле пониже. — Черт бы подрал эту зубную боль.

Выходит, я был прав.

— Я хочу поступить в колледж, Джанни. И должен подать документы в этом месяце.

— Мне казалось, ты собираешься стать дизайнером.

— Собираюсь. Потому и поступаю в Сент-Мартин.

— Плюнь на него. Поработай у меня.

Я начинаю оправдываться:

— Сент-Мартин лучше всех остальных.

— Да и хрен с ним. Самое лучшее — поднабраться опыта. Сколько тебе сейчас, двадцать один, двадцать два? — Я его не поправляю. — Если и поступишь туда, ко времени выпуска тебе будет двадцать пять. И никто твоего дипломного показа не увидит, значит, никто и денег не даст. Кончится тем, что ты станешь искать работу: ровно такую, какую я тебе предлагаю. А там скоро и тридцать стукнет, опыта у тебя будет хоть отбавляй, но ни одной собственной коллекции. А только такой опыт в счет и идет.

— Если я стану сейчас работать у тебя, я такого опыта тоже не получу.

— Послушай. Поработай у меня два года. Я сам договорюсь с Сент-Мартином, напрямую, тебя примут на магистерский курс. Так что колледж ты закончишь ровно тогда же, да только у тебя будет диплом магистра, будут связи и твой выпускной показ не пройдет незамеченным.

— Как, интересно, я стану магистром, не получив бакалавра?

— А как Александр Маккуин стал магистром, не закончив даже средней школы? — У Осано на все есть ответ. — Если тебе нужен диплом, поступи в Миланский университет. То, что ты будешь делать у меня, зачтется как курсовые модели — за два года наберешь все, что требуется для диплома.

Этот спор он выиграл. Сдается, мне следует поблагодарить его за предложенную работу. Да он это и сам понимает.

— Если тебе действительно нужен диплом, валяй по моим стопам: Римский университет, выпуск семьдесят второго, антропология. Я серьезно. Надеюсь, тебе она принесет столько же пользы, сколько принесла мне. — Осано набирает в рот виски, полощет зубы. Он понимает, что я на крючке. — Позвони сестре.

Для быстрого набора номера виллы надо нажать двойку. Я уж почти и нажимаю. Но останавливаюсь.

— Луизе придется переехать в Милан.

— Зачем?

— Потому что я здесь. Как мне присматривать за ней, если она в горах?

— Ну и пусть там сидит. И в неприятности не вляпается, и обдумать все успеет.

Вот тут до меня и доходит. Не по причине зубной боли производит он такое странное впечатление, а потому, что норовит словчить. Он хочет, чтобы я стал его шпионом в Милане. И чтобы Луиза скучала в Курмейере, томилась одиночеством, пока не решится сделать то, что требуется Осано. Мы обратимся в узников, осуществляющих его планы.

— Ты думаешь, Луиза не отыщет себе неприятностей в Курмейере? — теперь я и впрямь разозлился. — Там же отдыхают богатые люди, а она вольна будет делать, что ей в голову взбредет. Нет уж, пусть переезжает в Милан.

Осано не отвечает, он лишь наполняет свой стакан и взмахивает графином в мою сторону. Я качаю головой. Пить я не хочу. Хотя Осано, возможно, попросту тянет время, чтобы подумать, потому что в конце концов он говорит:

— Утром Винченте привезет ее сюда.

Осано решает, что жить все мы будем в его квартире, — во всяком случае, пока не завершатся показы. Каждое утро я, просыпаясь, стараюсь, как могу, приладиться к предстоящему дню. У меня есть собственный ритуал, никак не связанный с чужой для меня спальней; даже дома я почти каждое утро проделываю одно и то же. Лежу ничком в постели и воображаю, как кто-то стреляет из винтовки мне в спину. Часть обряда состоит в том, чтобы точно представить себе выбранную стрелком точку на спине, — слева от позвоночника, под лопаткой. Теперь, стрельнув из пистолета, я могу вообразить даже звук. Я лежу неподвижно, ощущая, как вес моего тела проминает кровать, и представляя, как пуля разрывает его. Я знаю, звучит все это ужасно. Но я часто просыпаюсь в настроении настолько подавленном, что такие фантазии кажутся мне простейшим способом встряхнуться и успокоиться.

Под душем я провожу времени совсем немного, не считая тех дней, когда бреюсь. Потом быстро прохожу коридором, чтобы позавтракать с Осано. Он либо читает итальянские газеты, либо просматривает, пользуясь лежащим на обеденном столе карманным компьютером, интернетовское издание «Women's Wear Daily». Когда в Нью-Йорке начинаются показы, он пересказывает мне то, что пишет о них пресса. Я слушаю и прикидываю, как приняли бы нашу коллекцию. Я уже думаю о ее показе как о «нашем», о том, в чем я принимаю деятельное участие. Правда состоит в том, что наши непростые обстоятельства начинают меня доставать. Однако в отвратительное настроение я раз за разом впадаю отнюдь не из-за работы. Сдается мне, что я просто впитываю в себя окружающее, а потом, достигнув состояния, когда меня начинает распирать то, что я и хотел бы сказать, да не могу, выворачиваю мое недовольство наизнанку. И принимаюсь играть в игру типа «а-чтоб-я-пропал».

Это не значит, будто я утрачиваю способность действовать или что кто-то, взглянув на меня, может сразу сказать — бедненький. Когда Осано начинает переводить для меня итальянские отзывы либо разворачивает газетный лист, показывая мне снимки, я действительно весь обращаюсь во внимание. Он читает мне статьи Сьюзи Менкес, демонстрирует фотографии моделей: Кимберли Стюарт, дочери Рода Стюарта, или Элизабет Джаггер, дочери Мика и Джерри.

Он бросает косой взгляд на интервью с Парис Хилтон, наследницей владельца сети отелей, в просматриваемом мной экземпляре «Гардиан» и бормочет:

— А сестру ее как зовут? Бангкок?

Мне попадается фотография Биби в бронзоватом вечернем платье, сделанная на показе Каролины Херрера. Выглядит Биби замечательно — тело рассекает снимок по диагонали, уравновешенное, но выглядящее так, словно потяни его, и оно тут же вымахнет за край фотографии. Я вспоминаю, насколько более легкими казались мне утренние часы, когда она была рядом. Впрочем, рядом красуется куда более броская фотография Аманды ван Хемстра, выступающей в шоу Ральфа Лорена. Она присутствует во всех газетах — английских и итальянских. Осано долго разглядывает ее, потом отбрасывает газету. И говорит:

— Коллекции в этом роде на редкость профессиональны, но профессиональность в данном случае — не более чем умение завладеть вниманием рынка: сделать коллекцию, которую можно описать в двух-трех словах. В этом году, например: клуб наездников.

На Аманде мужской жокейский камзол и бриджи с вшитыми вдоль бедер накладками из мягкой кожи. Одежда для верховой езды.

— Как описать Ива Сен-Лорана? Когда он на пике, слов попросту нет. Но даже когда он из рук вон плох, сказать можно только одно — это Сен-Лоран.

К концу завтрака Осано неизменно ухитряется впасть в дурное настроение. Винченте увозит нас в девять утра — слишком рано, чтобы я успел повидаться с Луизой. Я так ни разу и не услышал ее шагов, звука спускаемой в туалете воды или шелеста душа. Однако в каждый обеденный перерыв я заимствую у кого-нибудь из работающих в ателье машину и еду в Милан, чтобы встретиться с нею. Работницы ателье ссужают мне автомобили при первой же просьбе. Все они так легко расстаются со своими машинами. Человеку, привыкшему к тому, как к машинам относятся англичане, это поначалу кажется странным, но, с другой стороны, это всего лишь автомобили, не более.

С парковкой тут большие проблемы, я всегда оставляю машину во дворе палаццо и встречаюсь с Луизой либо в отеле «Четыре времени года» на виа Джезу, либо в новом универмаге Армани на виа Алессандро Мандзони. Армани владеет магазином на паях с «Сони», там имеется бар, где можно полакомиться японской лапшой. Он-то и становится обычным местом наших встреч. Нам даже удается поесть здесь. Хотя времени на это у меня всего ничего — дорога в город и обратно оставляет мне не более двадцати свободных минут.

День Луиза проводит в приготовлениях к вечеру. А я — слушая Осано. Проходит неделя, прежде чем я усваиваю, что он пытается по моим «хмм», «э-э» и движениям головы понять, что я думаю о его моделях. Не веря в умение Осано понимать язык жестов, я говорю ему правду. Я тоже работаю — не над настоящей коллекцией, а над примерными вариантами: крою из обычной плотной хлопчатобумажной ткани и пристраиваю с помощью булавок на манекены. Работаю я быстро, главным образом потому, что навыков и мастерства, которые могли бы затормозить работу, у меня нет. Впрочем, в одном я хорош — в умении добиться от Осано точных объяснений. Что касается набросков, тут он не силен, — чтобы понять, чего он хочет, его приходится дотошно расспрашивать. Возможно, наброски Осано дурны потому, что он и сам не вполне представляет, что ему нужно, — когда он стоит рядом с тобой и воодушевленно размахивает руками, они становятся намного понятнее. Скоро я начинаю таскаться за ним по ателье, чтобы в тех случаях, когда у него возникает желание поговорить с кем-либо, подпитывать его вопросами, которых собеседники ему задавать не станут. Его обращение с сотрудниками способно лишь выбить их из рабочей колеи. Надеюсь, мне удается вести себя достаточно дружелюбно для того, чтобы меня терпели, не считая всего только мальчиком на побегушках. Впрочем, для верности я рассказываю об Осано столько баек, сколько могу.

Я сообщаю всем о неспособности Осано запоминать лица людей и вообще отличать одного человека от другого. Официанты неизменно выводят его из себя, потому что он не может запомнить, кто у него принял заказ и кто принес вино. О его суеверности: Осано громогласно объявляет себя атеистом, однако в спальне его висит африканское изваяние, к которому он относится примерно так же, как католик к Мадонне. Ежедневно он совершает один и тот же ритуал: делает неопределенный жест, что-то вроде экономичной версии крестного знамения, потом целует кончики пальцев и прикасается к округлому, плодовитому животу скульптуры. И вид при этом имеет болезненно виноватый.

Или о его боязни дантистов, которую я обнаружил, потому что мне пришлось сопровождать его к зубному врачу в качестве стороннего наблюдателя. Как будто если дантист напортачит, я сумею это заметить.

По вечерам Осано ведет меня в один из своих излюбленных ресторанов. Дома у него готовить некому, а горничную он держит только на вилле, где бывает редко. Как-то за ужином я узнаю, что прежде палаццо целиком принадлежало ему. Ателье размещалось на первом из трех этажей, а сам он жил прямо над магазином. Потом пришлось экономить, и в конце концов он перебрался в промышленную зону. На улицах, окружающих его жилище, расположены штаб-квартиры «Прада», «Армани», Джанфранко Ферре, «Феррагамо» и прочих.

Осано уплетает уже четвертое блюдо из заказанных им пяти, тогда как я до сих пор не справился со своими двумя. Он уже потребовал принести третью бутылку вина. Я же выпил всего два бокала. Губы Осано, покрытые красными пятнами «Вальполичеллы», раздуты, сложены в неловкую улыбку — следствие укола новокаина, который сделал ему зубной врач. Никто бы сейчас не принял его за элегантного кутюрье, хоть я и знаю, что у него все еще имеются личные клиенты — примерки он производит на квартире, новое местоположение его ателье держится в строжайшем секрете.

Осано вдруг замирает, измельчая ножом кусочек голубиного мяса. Готовится задать мне вопрос. Я ожидаю чего-то обычного: его боязнь, что еда мне не понравится, испарилась раньше, чем я добрался до второго блюда. Однако он спрашивает:

— От Фрэда ничего не слышно?

Накануне мы оба видели Фрэда. Он заскочил на квартиру Осано еще до того, как Винченте повез нас на работу. Поэтому я отрицательно качаю головой.

— Он тебе не звонил?

— Он звонил в ателье. И я соединил его с тобой.

Осано кивает.

— Ты знаешь, что он получил страховку?

Об этом я не слышал.

— Хорошая новость.

— Да уж.

Мы сидим, кивая друг другу. Не зря, значит, мы тратим на коллекцию столько сил.

— Знаешь, как я познакомился с Фрэдом? — спрашивает Осано.

— В Нью-Йорке, после ухода Джины?

— У меня была встреча с денежными людьми. Ничего из нее не вышло, они не способны понять сути нашего дела. Но после нее Фрэд позвонил мне и сказал, что слышал о моих проблемах. И что мог бы поискать для меня деньги.

— А где он услышал о твоих проблемах?

— Мне потребовалось время, чтобы выяснить это. Фрэд был телохранителем одного из тех денежных мешков: собственно, он присутствовал на встрече, только я не обратил на него внимания. Потом Фрэд пришел ко мне с предложением — он будет в течение года финансировать мои показы, весенне-летний и осенне-зимний. И после каждого успешного шоу получать акции моей компании.

— Да, но как финансировать-то? Жульничая со страховкой? — Тут я спохватываюсь. Я так и не сказал Осано, что обнаружил в его ателье украденную коллекцию. А насколько Осано осведомлен о методах Фрэда, мне неизвестно.

Осано кивает.

— Ага, я слышал, коллекцию удалось вернуть. Впрочем, страховка выплачена, зачем теперь углубляться в технические сложности? Фрэд хорошо поработал, особенно если учесть отсутствие у него средств. Но так это продолжаться не может.

Лицо Осано снова приобретает хитрое выражение, губа, в которую был сделан укол, отвисает, впуская струю вина в рот. Не нравится мне ход его мыслей — он уже прикидывает, как облапошить Фрэда. Внезапно двухлетняя работа в Милане перестает казаться мне привлекательной. Я вспоминаю, в чем состоял начальный план Осано: держать Луизу в Курмейере, пока я буду жить под его присмотром в Милане.

И я решаю, что самое для меня лучшее — это как можно скорее вернуть настоящий паспорт. Если нам придется сваливать отсюда, я предпочел бы не полагаться на итальянскую подделку.

Отобедав с Осано, я отправляюсь к Луизе — пешком или на трамвае. Бары, в которых она встречается с друзьями, расположены либо в юго-западной части города, рядом с каналами, либо на одной из сторон квадрата «Джардини Пабличи», неподалеку от печально известного ночного клуба «Голливуд». Оба эти места изрядно удалены от quadrilatero d'oro, того квартала, в котором сосредоточены ателье дизайнеров. Знакомых у Луизы в Милане полным-полно — стилисты, фотографы, но также и студенты, и продавцы, и какие-то неведомо чем занимающиеся скользкие типы. Людей, реально работающих с дизайнерами, среди них немного, а почему, непонятно, — при ее-то превосходном итальянском. Пока мы с Луизой бродим из бара в бар, я стараюсь, как могу, освоиться с этим языком. Некоторые из заведений вполне изысканны, другие достаточно ободранны, чтоб быть молодежными клубами, и нам, несмотря на холодную погоду, приходится торчать в окружении самокатов на улице, слушая непрестанный писк сотовых телефонов. В темном баре, который был бы вполне под стать старому готическому клубу, Луиза просит меня взять что-нибудь выпить, а сама ускользает в туалет с мужиком, называющим себя пиарщиком — термин он использует английский, но, боюсь, не совсем точно. Я стою у имитирующей сталагмит колонны из стеклопластика, прислушиваясь к ведущимся вокруг разговорам, а глаза мои не отрываются от двери уборной в ожидании, когда из нее появится, пошмыгивая носом, Луиза.

Как правило, я отваливаю еще до того, как Луиза перебирается в тот или иной ночной клуб. Если попасть на последний трамвай я не успеваю, то топаю к дому Осано пешком. Итальянцы считают Милан некрасивым, вероятно, их избаловали другие города Италии: он бывает прекрасным, когда идешь по нему ночью, даже в дождь. Выходя из Порта-Тичинезе, я пробегаюсь под триумфальной аркой и поднимаюсь по улице, вдоль которой выстроились коринфские колонны — все, что осталось от римского храма. Фары автомобилей отбрасывают тени на колонны по другую сторону улицы. Считаю шаги, медленно приближаясь к кафедральному собору. Одним таким утром было уже почти светло, и звуки моих шагов по цветным плитам площади поднимали в воздух тучи голубей. Пролетев перед фасадом собора, они садились на другой стороне площади.

После собора я продолжаю путь по обращенной в пешеходную торговой улице, через Сан-Бабила, на каждом шагу минуя магазины, названия которых можно увидеть в любом уголке мира, хотя настоящее место их здесь, в Милане.

К моему возвращению в квартиру Осано обычно уже спит. Случается, что я какое-то время сижу в гостиной, надеясь, что гудение во всем моем теле прекратится и оно начнет расслабляться, приготовляясь ко сну. Почти каждый раз я что-то читаю. Поначалу я брал какой-нибудь французский роман, но, прочитав на ночь несколько абзацев, все потом забывал. Теперь читаю у Фрейда истории болезней, смахивающие на короткие сказки, — по одной на ночь. Затем ухожу к себе, чищу зубы и ложусь.

Всякую ночь я предаюсь разного рода фантазиям. Скажем, утыкаюсь носом в подушку и воображаю себя умирающим от удушья. Или размышляю о машине, которая могла бы погрузить меня в сон. Вообще-то таких машин множество, — одни изобретены американскими и голландскими врачами, сторонниками эвтаназии, другие, взятые из книги какого-то японца, я отыскал в Интернете, третьи использовались в Штатах — для смертной казни. От этих меня в особенности пробирает дрожь, поскольку с их помощью умерщвляли людей, вовсе не обязательно желавших смерти. В электрическом стуле так часто ломается что-нибудь, да и сама процедура тянется так долго, что стул кажется пыточной машиной, для которой убиение человека — всего лишь побочный эффект. Я помню доклады «Эмнисти интернешнл» о том, как израильские секретные службы применяли при допросах пытки электротоком, и рассказы о голых железных кроватях, на которые подавалось напряжение, — ими пользовался режим генерала Пиночета в Чили. Газовая камера все-таки лучше, как и легкая смерть от включенного в закрытом гараже автомобильного двигателя. Однако страшнее всего смерть от укола. Я представляю, как бьющегося человека привязывают к кровати, не позволяя ему отвести взгляд от иглы, которую втыкают в его вену, обращенную годами пьянства, злоупотребления наркотиками и дурным питанием в затвердевший канат.

Самое лучшее — это, наверное, гильотина, не понимаю, отчего ею не пользуются в странах вроде Китая, Саудовской Аравии и Соединенных Штатов — там, где каждый год казнят сотни людей. Я думаю, американцы предпочитают закапывать мертвецов в целом виде — по соображениям религиозным или желая избавить родных покойника от лицезрения обезглавленного трупа. Но тогда непонятно, почему они используют электрический стул, от которого на теле остаются обширные ожоги да еще и глаза у казнимого лопаются. И газ, и яд тоже оставляют на коже следы. Мне кажется, иллюзия гигиеничной смерти американцам дороже, чем стремление к гуманности. Это их метод маркетинга смерти.

Мне необходимо заранее подготовить сценарий моей казни. Иногда я спохватываюсь — упущена какая-то мелкая техническая подробность, — и мне приходится начинать все сначала, проверяя правильность каждой детали. Если этого не сделать, все может пойти насмарку.

Мои фантазии выглядят более пугающими, чем они есть на самом деле. Не так уж и отличаются они от текстов, которые распевают группы металлистов. Впрочем, лучше всякого другого меня убаюкивает диск с музыкой RZA из фильма «Пес-призрак: Путь самурая». Между музыкальными номерами голос Фореста Уитакера читает выдержки из «Хагакурэ»: «Путь самурая отыскивается в смерти. Следует каждодневно медитировать, размышляя о ее неизбежности. Во всякий день, когда тело и разум пребывают в мире, должно думать о том, как тебя пронзит стрела, пуля, копье или меч. Как унесут нахлынувшие волны. Как тебя бросят в самую середину большого костра. Как поразит молния. Убьет великое землетрясение. Как ты упадешь с обрыва высотой в тысячу футов. Погибнешь от болезни. Совершишь после смерти хозяина харакири. И во всякий день каждый должен неизменно взирать на себя как на покойника».

Впервые услышав эти слова, я испытал такой подъем — даром что в подлинность их не поверил. Решил, что они написаны Джимом Джармушом для фильма. Теперь-то я знаю, что это не так: они действительно взяты из кодекса самураев. В фильме их читают за кадром, а в аннотации к диску указаны и первоисточник, и переводчик. Но, лежа в спальне, я думаю, что Джармуш все-таки кое-что присочинил, уж больно длинный получился перечень. Впрочем, это пошло ему на пользу — стало еще смешнее. Это что-то вроде мантры, и срабатывает примерно как слова «Bonjour tristesse», когда я каждое утро произношу их, глядя на себя в зеркало ванной.

Я часто слушаю этот диск. Читаемые Уитакером куски текста создают ощущение отрешенности. Если бы я смог как-то высказать мои чувства, они уже не порождали бы тайной мании, от которой мне не по силам избавиться. Вся суть в медитации, я просто проделываю нечто, помогающее мне расслабиться. Пожелай я умереть, сделал бы это с легкостью. И, начиная засыпать, я выбрасываю все эти мысли из головы.