Еще издали я вижу фигуру мастера Семена Иосифовича. Он оглядывает участок поверх очков, прижав культей левой руки какую-то папку. Пустой рукав синего сатинового халата сунут в карман. Кепочка надвинута на лоб. Он явно рассержен. В такое время лучше не попадаться ему на глаза, и я направляюсь к своему рабочему месту по узкому проходу между стеной и станками. При моем небольшом росте вполне возможно, что он меня не заметит.

Сменщик оставил заготовки, работа была вчерашняя, нехитрая, и я скоро включаю станок. Успокаиваюсь: пронесло! Что ни говори, мало приятного слушать, как ругается мастер и машет перед носом культей. Я жду, когда мой сосед Костя Мармеладов взглянет в мою сторону. Вот он смотрит на меня. Я подмигиваю: мол, все в порядке, мастер, кажется, не заметил. Но Костя не отвечает, даже не грозит кулаком, не ругается. Он смотрит своими выпуклыми глазами так, будто за моим станком никого нет. Меня это страшно обижает, и я думаю про себя: «Ну погоди, я еще дерзко брошу тебе в лицо...» Как это там у Лермонтова написано? Но я не могу вспомнить ни слова.

Да, в Костино лицо можно не промахнуться: вон оно какое широкое! И цвет его какой-то странный — желтовато-коричневый. Ростом Костя намного выше меня, рукастый. При сладкой его фамилии характер у него препротивный. От Кости можно всего ожидать.

Я стою у станка, вижу, как резец снимает тонкую стружку, и она, извиваясь, падает на пол, вижу, как обильно льется мутная эмульсия, и думаю о том, что отвечу мастеру, если он подойдет. Мне не раз кажется, что он стоит за моей спиной, и я чувствую его взгляд на своем затылке. Медленно оборачиваюсь... Мастера нет. Потом я оборачиваюсь уже быстрее, но его все нет. Он мотается в дальнем конце участка и не подходит ко мне. Меня это озадачивает: что такое? Почему он не хочет прорабатывать меня? Может, ему некогда? Нет, я вижу, что мастер без дела сидит за своей стойкой, как мы зовем его высокий стол, но не подходит ко мне. Это совсем расстраивает меня: уж лучше бы поругаться, как всегда, чем следить за ним всю смену.

В обед я пытаюсь заговорить с ребятами, но они отвечают нехотя, что-то скрывают от меня. Садимся «забить козла». Как-то получается так, что меня, главного «забойщика», оттесняют. Я раньше срока ухожу к станку и начинаю работать. Порчу деталь и еще больше злюсь.

В конце смены Костя Мармеладов подходит ко мне. Говорит:

— Останься. Собрание сегодня...

— Какое еще собрание? Меня прорабатывать? У меня сегодня кружок кройки и шитья...

— Ладно, не паясничай. Здесь не цирк...

— Что ты имеешь в виду? — распаляюсь я.

Он задевает мое больное место. Цирк — моя мечта. В цирке особенно мне нравятся дрессированные лошади. Они до удивления умные, не то что у тетки Анны в колхозе, куда я каждый год ездил на школьные каникулы. В цирке мне позволяют стоять у выхода на арену, свертывать ковры. А однажды я подал шляпу знаменитой наезднице. Ребята смеются над этим моим увлечением. Ну и пусть.

Я говорю Косте строго:

— Оставь цирк в покое и не упоминай о нем! Понял?

— А дальше?

— Все! Ты разве можешь понять, что такое цирк? Ты даже танцевать не умеешь...

— Ну и что? Я принципиально не хочу.

— Не хочу! Да ты не можешь научиться. А в цирке даже лошади танцуют...

— Вот и танцуй разные лошадиные рок-н-роллы.

— И буду. Тебе-то что, сибирская язва?

— И танцуй, трахома.

Между прочим, он уже не раз ругал меня этим словом. Оно не казалось обидным. Но сегодня это самое неприятное из всех слов, какими меня когда-либо обзывали. Почему никому другому Костя не приклеивает это слово?

Ничто не радует меня сегодня. Даже окончания работы я жду без обычного чувства облегчения. Собрание, проработка... Все будут сидеть такие умные, все понимающие. Я для них — сплошной пережиток. Но никто не подумает, почему я опаздываю. Этот проклятый двести третий маршрут!..

— Ты только не вздумай удрать, — предупреждает меня Мармеладов. — Разговор будет на полном серьезе.

— Подумаешь, испугали!..

Хотя я и храбрюсь, но сердце мое все-таки дрожит от предчувствия неприятного. Неужто уволят? Нет, не должны уволить.

...С собрания бригады я иду озадаченный. Меня вовсе не прорабатывали. Иван Чарушин, который вот уже три года в профгрупоргах ходит, зачитал письмо от соседней бригады токарей. Читает он, точно пулемет строчит. Семен Иосифович, мастер, останавливает его:

— Погоди, не части, читай членораздельно...

Иван читает медленнее.

Нас вызывают на соревнование... Чтобы мы назывались бригадой коммунистического труда. Иван долго объясняет, что это такое. Он говорит так старательно, что пот выступает на его лбу. Заканчивает, вытирает лоб рукавом и вопросительно глядит на нас. Все молчат. Я жду, что вот встанет мастер и начнет говорить обо мне. Но мастер говорит убежденно:

— Не созрели. Рано... — И культя его взлетает и прижимается к боку, как бы ставя точку.

Иван ему возражает:

— Не все же у нас плохие.

— Кто говорит, что все? — сердится мастер. — Но есть такие, которые тянут назад. Попробуй с ними!

— Исправятся. В людей надо верить. Конечно, если человеку все время говорить, что он свинья, — он захрюкает.

Чарушин снова старательно начинает говорить, лоб его опять делается потным. Однако Иван не обращает на это внимания. И вот уже ручейки пота текут по его смуглым щекам и падают на синюю спецовку с распухшими от бумаг нагрудными карманами. Он все-таки убеждает мастера, и его поддерживают все. Молчу только я.

— Ну, теперь понял? — спрашивает меня Костя. — Теперь мы соревнуемся. Имей в виду.

Я пожимаю плечами. Не очень-то понимаю, в чем мы соревнуемся. Я думаю о том, почему меня не прорабатывают... Для меня это загадка. Думаю о ней даже на остановке, в ожидании своего двести третьего. Усаживаюсь, как всегда, на заднее место, возле выхода, чтобы потом выскользнуть незаметно. В автобусе малолюдно. Кондукторша идет ко мне. Я гляжу на нее и вспоминаю девушку в малиновом берете, вспоминаю озабоченно-внимательный взгляд ее больших серых глаз. Я уже не сержусь на нее за то, что она назвала меня мальчиком.