Порт

Блинов Борис Николаевич

СБОЙ

 

 

#img_4.jpeg

 

1

Новый пароход Ярцеву понравился, хотя слово «новый» не совсем подходило к этому судну. Сам пароход был в работе пять лет, а Ярцев на флоте — почти в три раза больше, и на подобных судах работал, да и на этом как-то на стоянке. Может, и не очень близкое это было знакомство, но достаточное для того, чтобы даже в первый день не чувствовать себя на судне чужим.

Почти одновременно с ним на судне появились две приятельницы: Наталья Рыжова, с которой Ярцев до этого ходил на «Куинджи», и уборщица (она же — кастелянша по совместительству) Красильникова. Давно уже он не придавал понятию «уборщица» того значения, с которым оно связано на берегу. Судовой персонал — девушки броские, интересные, держатся с достоинством и специальности у них самые разнообразные. На судне можно встретить и агронома с высшим образованием, и воспитательницу детского сада или секретаря-машинистку. И хоть женщин с образованием берут в море неохотно, есть, кажется, в кадрах такая установка, они, народ энергичный, все-таки преодолевают препятствия.

По-разному женщины приходят в море, и совсем необязательно, чтобы причиной этому было береговое безденежье. Наверное, нигде нет такой возможности, как здесь, и себя показать и мир посмотреть. И себя показывают, и мир смотрят, а потом… Все-таки легче в море попасть, чем с ним расстаться.

Новая уборщица, девочка яркая, голосистая, всю стоянку была не то чтобы с похмелья, но со следами бессонных ночных авралов, от которых у нее на лице оставалось какое-то страстное, голодное выражение. Обычно, широко распахнув двери, она швыряла под умывальник ведро, швабру и, недобро оглядев владельца каюты, удалялась. Если через пару минут она снова заставала его в каюте, она напористым высоким голосом обрушивала на него целый поток слов, из которых далеко не все были печатными. Причем совершенно не считаясь с тем, молодые ли ребята, которые не дают ей прохода в коридоре, или зрелый комсостав.

Так же и к Ярцеву она ворвалась и нахально заявила: «Выметайтесь отсюда!» Когда он от неожиданности спросил «Куда?», она внятно и серьезно направила его по отдаленному адресу. Он попытался ее выгнать, сказал, что приборку сделает сам. Но она и не подумала выходить. Раздвинув шторки кровати, стала сгребать постельное белье и громко, так, что ребята слышали в коридоре, объяснила свои действия: «Нужны мне ваши… простыни! Сегодня — банный день!»

Ярцев, обалдев от ее нахальства, вышел из каюты и после долгое время даже здороваться с ней не мог. Здороваться не мог, но все же она попадала в поле его зрения и гортанный ее голос часто резал ему слух.

За двенадцать лет работы на флоте не доводилось ему встречать таких злых и нахальных девиц. Конечно, ангела в женском обличье здесь тоже не часто встретишь, но все же, как считал Ярцев, судовым женщинам больше свойственна доброта, естественность, душевность какая-то чисто русская, которая теперь только в селах да деревнях осталась, так почему-то ему казалось.

Образцом такой женщины Ярцев считал Наталью Рыжову, которая, не в пример Красильниковой, лет десять уже ходила в море. Часто, откормив команду ужином, она забегала к Ярцеву в каюту, и они целый вечер могли проболтать, вспоминая общих знакомых и добрые прежние времена.

Судовой персонал находился в ведении старпома, Альберта Петровича. Наталья помнила его еще зеленым четвертым штурманом, который оказывал ей знаки внимания в самом начале своей морской карьеры. Тогда она никак на это внимание не ответила, и он до сих пор не может ей этого простить — так Наталья объясняла возникшую между ними неприязнь. Она упорно называла его Турнепсом в память о какой-то истории, происшедшей с ним в те давние времена.

«Если бы я знала, что он на судне, ни в жизнь бы сюда не пошла. С ним по-нормальному ни одна женщина не сработается».

«Даже Красильникова?» — спросил Ярцев, который заметил, как внимателен и мягок бывает с ней старпом.

«Ну, Полина — девочка с прицелом. Она из него веревки вьет. Эти новые девочки умеют себя поставить».

Ярцев из опыта знал, как любят судовые женщины все служебные неурядицы сводить к взаимоотношениям личным, поэтому не очень-то ей верил, но однажды, еще на стоянке, Ярцев видел, как старпом отчитывал в коридоре юную скандалистку. Она выслушала его, смущая пристальным взглядом, потом повернулась и, не говоря ни слова, прошлась перед ним какой-то особой балетной походкой, по-лебяжьи выгибая стопу и плавно покачивая бедрами. Старпом, готовый к сокрушительному отпору, только рот раскрыл от удивления и больше всю стоянку к ней не подходил.

Рейс начался спокойно, как обычно и начинаются рейсы в тихую погоду. Команда отдыхала от берега.

Тихо в коридорах, не хлопают двери помещений, из кают не звучит магнитофонная музыка. Только в пересменку вахт слышны на трапах тяжелые шаги, глухие, короткие реплики и протяжные вздохи. Пустует кают-компания. «Шоколадница» Лиотара застыла с чашкой в руках, и если внимательно на нее посмотреть, то в ее волооком взоре можно прочесть недоумение: «Кому же ее отдать, эту чашку?» А с противоположной стороны, вечно женственная, ей улыбается ренуаровская Жанна Самари, которой ничего не надо объяснять.

Из всей команды, наверное, один дед, Василий Кириллович Саянов, был на ногах с утра до вечера, бродил по судну, как привидение, или, опустившись в машину, ощупывал, осматривал механизмы, вызывая этим ворчание вахтенных механиков.

Мимо Рыбачьего, Норд-Капа, вдоль берегов Норвегии идет пароход будто сам по себе. А машинный телеграф, застывший в положении «полный вперед», кажется, навечно определил число оборотов главной машины, которая гудит где-то внизу, наполняя судно частой и мелкой дрожью.

Винт бьет за кормой, вспарывая воду, молотит ее, крутит, отшвыривая назад, и далеко за полукружьем юта остается прямой, почти без рысканья след, который метит дорогу. Будто нить Ариадны — от своего причала, от ранней осени Баренцева моря до весны самого южного из морей, моря Уэделла.

Минул день, другой. Кончился период спячки. Динамик на переборке ожил, заговорил на разные штурманские голоса, в которые все уверенней вклинивался голос помполита, извещая о том, что общественная жизнь на судне началась.

Помполит, Василь Васильевич, на флот пришел недавно. Он приехал откуда-то из средней полосы, но так ему, видимо, нравились и море, и его должность, что с лица его не сходило выражение какой-то удивленной восторженности. И в голосе его эта восторженность звучала, когда он брал в руки микрофон и начинал любое сообщение со слов: «Товарищи моряки…»

А тут и судовое собрание подоспело: куда рейс, да какой план, да как в прошлый раз сработали. «Наш пароход прочно держит знамя флота в своих руках», — сообщает капитан. «А как с заходом?» С заходом — никак. Не будет захода. Дефицит валюты, перерасход фондов. Но вот вам новость: трех матросов сократили и кастеляншу. «Подвахту я вам могу обещать, а вот заход — извините». — «Ну, порадовал, ну, удружил! Мы так не договаривались!»

Нормальное собрание. Нормальные известия. Нормальная жизнь началась.

За Англией немножко покачало, как всегда бывает перед резкой сменой погоды, в Бискае еще гулял ветер и низко висела облачность, а наутро был полный штиль, ясная голубая вода, яркое солнце и густой влажный воздух, от которого стремительно падает изоляция. Кому радость — кому новые заботы.

Когда Ярцев спустился в центральный пост, изоляция на щите упала до ноля. Электрик Миша Рыбаков в нерешительности переминался у панелей. Ярцев отключил автомат прачечной, и стрелка медленно поползла вверх.

— Я же вчера чинил ее, — оправдываясь, сказал Миша. — С ней никакого сладу нет. Льет воду, где попало.

— Что чинил? Кто льет? — не понял Ярцев.

— Да прачка, кастелянша эта. Вчера отладил ей стиральную машину, а она опять залила.

— Давай быстро в прачечную и чтобы через час включил. Сегодня стирка, шуму не оберешься.

— Шуму и так не оберешься. Она голосит как грачиная стая, — заворчал Миша, но по тому, как быстро и послушно подхватил он сумку с инструментом, видно было, что идет он туда не без охоты.

Алик Сивцов, четвертый механик, проводил Мишу взглядом, сказал неравнодушно:

— Ну и хитрован! Побежал, обрадовался. А то он не знал! Не знал, что делать.

— Молодой еще, — сказал Ярцев, оглядывая приборы.

— Молодой, да ранний. Теперь просидит там до обеда. А старпом звонил уже, просил питание. Опять нашей вахте будет втык.

— Алик, вода-то, между прочим, из твоих труб течет.

— А что трубы, я их, что ли, делаю? Латать не успеваю. У тебя вон тоже, КЭТ опять не работает. За всеми не уследишь.

Ярцев повернулся к панели КЭТ и нажал пробный пуск. Печатная машинка стояла как вкопанная. На табло вспыхнули и замигали две красные лампочки.

— Эк они дружно перемигиваются, — подошел дед. — Опять мозговой центр отказал?

— Да, — сказал Ярцев, снимая сигнал. — Влажность.

— Конечно, — ворчал за спиной Алик. — От влажности все произойти может. Я вот рассказ читал, так там жена мужу изменила из-за влажности. Там и присказка была: «Эка важность — виновата влажность».

— Нам бы только температурку выхлопа видеть, — попросил дед. — Можно так сделать? Пусть только температуру показывает, а остальное не надо.

— Не получится, Василий Кириллович. КЭТ не такая, ей либо все — либо ничего. Я ей всерьез займусь, — пообещал Ярцев.

— Это, конечно, не к спеху, — словно извиняясь, сказал дед.

Ярцев потому и не приступал к ремонту КЭТ, что заниматься ею надо было всерьез, не отвлекаясь на другие работы, ежедневно и методично проходя по ее цепям, проверяя запутанную ее электронику. Последние дни он подчищал заведование, форсировал график ремонтных работ, чтобы освободить для нее время, но дальше тянуть было нельзя. Ошибки накапливались, наслаивались друг на друга. Еще немного — и вся система будет погребена под грузом собственных ошибок. Что делать, нет в системе надежности, сделана она без учета конкретных условий, а в принципе-то, по заводским рекомендациям, электромеханик вообще ее чинить не имеет права.

— Вот это да! Кто идет-то к нам! — присвистнул Алик Сивцов, кого-то разглядывая через стеклянную переборку.

Высоко в шахте машины порхала по трапам фигура в тропической форме. Ярцев узнал старпома.

— Ну вот, дождались, — сказал Алик, с укором глядя на Ярцева.

Перед площадкой центрального поста старпом остановился, посмотрел на свои ладони, одернул отглаженную куртку и решительным твердым шагом направился к дверям. Так и по ЦПУ, по центральному посту, он шел, целеустремленный, аккуратный, собранный, поводя плечами, на которых сверкали свежие погоны.

А мотористы были в мятых, заляпанных маслом ковбойках, в рабочих ботинках — гадах, в которых нога хорошо защищена, в брюках из плотной ткани, не шибко элегантных и чистых — словно рыбка золотая в стаю пескарей впорхнула.

Лицо деда расплылось в широкой улыбке:

— Альберт Петрович, какими судьбами?

Старпом обронил короткое «здраст» и недовольно оглядел машинный народ. Недовольство его можно было понять. Который раз уже первая вахта срывала ему распорядок утренних работ. Как только заступал четвертый механик, так начинались проблемы: «воды дать не можем», «пара дать не можем», «питания нет». Старпом подозревал, что Сивцов умышленно создает ситуации, которые мешают ему, молодому старпому, нормально работать. Был у него повод так думать. В одной каюте, где пересекались их интересы, Сивцов во всеуслышание заявил, что главное на судне — машина и, что бы мостик про себя ни думал, в конечном счете от машины зависит, как будет работать судно.

После этого, нет-нет да и раздавался ехидный звонок из прачечной: «Альберт Петрович, кто же у нас хозяин на пароходе?» И когда сегодня в банный день с прачечной вообще сняли питание, он сам решил спуститься в машину и показать в конце концов, кто настоящий хозяин на пароходе. Но то, что на мостике представлялось ему естественным и нужным, здесь, в незнакомой обстановке, перед обезоруживающей улыбкой добряка деда, выглядело не совсем уместным. На какой-то момент он это почувствовал, но тут за его спиной послышался едкий голос Сивцова: «Между прочим, в шортах в машину спускаться не полагается. Это нарушение техники безопасности».

Старпом круто обернулся и увидел наивно расширенные глаза четвертого механика, ухмылки мотористов, которые нахально, в упор разглядывали его новехонькую форму.

Еле сдерживая негодование, он отчеканил:

— До какой поры будет бардак на первой вахте!

— Альберт Петрович, дорогой, кто вас обидел? — дружелюбно осведомился дед.

Ему самое время было бы уйти сейчас, перенести разговор в другое место, но он не мог уйти так вот, сразу, не погасив на лицах ехидные усмешки, не утвердив здесь своей власти, и он произнес как можно весомей:

— Почему прачечной не обеспечен фронт работ?

— «Фронт работ» — что это такое? — рассуждал Алик. — Это что-то с войной связано, а у нас мирная, спокойная жизнь.

Старпом скосил на него глаза:

— Вам бы молчать надлежало, когда старшие разговаривают.

— Спокойно, спокойно, Альберт Петрович. К чему этот тон? Вы скажите, что произошло? — допытывался дед.

— У кастелянши такая же работа, как у всех. Почему ей систематически мешают работать?

— Напрасно вы так расстраиваетесь, Альберт Петрович, — сказал дед.

— Я хочу знать, что происходит? Почему четвертый механик постоянно игнорирует мои распоряжения?

— Помилуйте, он здесь не при чем. Там что-то с изоляцией у электромеханика.

— Ах, вот в чем дело, — сказал старпом, словно открытие сделал. — Тогда, может, он мне объяснит? — обернулся старпом к Ярцеву.

Ярцев отложил вахтенный журнал.

— Слушай, Петрович, у тебя что, настроение плохое? Шел бы ты отдыхать после вахты. Потом поговорим.

— Позвольте мне самому своим временем распоряжаться! — повысил голос старпом.

— Да распоряжайся на здоровье. Что ты из-за мелочей петушишься? Изоляция упала у двигателя. Через час подымем.

И тут старпом сорвался.

— На судне нет мелочей, — гаркнул он и, понимая, что сказал глупость, добавил угрожающе: — И вам это придется уяснить.

Бросив пронзительный взгляд на Ярцева, он стремительным шагом покинул ЦПУ.

— Какая муха его укусила? — удивился дед.

— Тут не муха, тут целая жужелица, — уточнил Алик.

Ярцев пожал плечами.

— Я в обход, по заведованию, — сказал он деду.

Чтобы не идти мимо прачечной, Ярцев свернул к медблоку и нарвался на доктора.

— Олег Иванович, вы мне УВЧ посмотреть обещали. Опять не греет.

Палуба в кабинете доктора была свеже протерта. Кое-где еще поблескивала влага.

«Значит, она только что здесь прибирала», — подумал Ярцев и увидел у порога ее ведро и перчатки.

— Хорошо, я загляну после обеда, — ответил Ярцев. Встречаться сейчас с кастеляншей у него не было никакого желания.

— Подождите, еще свет тут у меня в прихожей погас. Вы скажите электрику.

— Обязательно, — на ходу ответил Ярцев, усмехнувшись штатской терминологии дока.

В тамбуре свет действительно не горел, и только он перешагнул комингс, дверь на палубу открылась, ослепив его ярким лучом, тень качнулась перед глазами и что-то упругое толкнуло его в грудь.

— Это еще кто тут? — услышал он высокий голос кастелянши и потом ее небрежное: — А, это вы?

Она остановилась. Почему-то руки ее оказались на пояснице Ярцева, а он стоял, перенеся ногу через комингс, и, чтобы сохранить равновесие, держался за ее плечи.

— Ну, и долго мы так балдеть будем? — произнесла она не отстраняясь.

— Простите, — сказал Ярцев, отступив назад.

— Вот еще, и не подумаю. Вы зачем мне питание сняли с прачечной?

«Зачем она так кричит? Мы же рядом стоим», — поморщился Олег.

Дверь сзади нее оставалась открытой и гуляла в петлях, то освещая тамбур, то погружая в полумрак.

«У нее какие-то рысьи глаза. Они светятся в темноте», — подумал он.

Не говоря ни слова, Ярцев хотел было выйти на палубу, но она снова загородила ему дорогу.

— Так надо, — сказал Ярцев. — Разрешите…

— Ах, так надо! — возмутилась она. — Вы видали! Он разговаривать со мной не хочет… И вообще, почему вы со мной не здороваетесь? Вы очень культурный? Да? Вы образованный, воспитанный? Что вы стоите как истукан? Дайте мне пройти!

Ярцев посторонился.

— Мне работать надо, и всякие там ваши изоляции мне до лампочки. Белье я выгружать не буду. Я уже порошок всыпала.

— Его электрик выгрузит.

— Это который же? Рыбаков? — с каким-то напускным весельем произнесла она. — Ну-ну, пусть попробует.

«А она поспокойней стала, — заметил себе Ярцев, — слова у нее поскромней».

— Нельзя же так рассуждать, ваши дела, наши… — миролюбиво сказал Олег. — Я понимаю, неприятно, конечно, но мы прежде всего о вас заботимся…

— Плевать я хотела на вашу заботу. У вас одна забота — руки распускать.

— Ну знаете! — только и смог сказать Олег.

— А то не знаю! Вы, что ли, другой?

— Послушайте, — сказал Олег, — почему вы все время грубите? И кричите зачем? На судне ведь нет глухих. Это вас совсем не красит.

Она долго, пристально на него глядела и, сощурив свои рысьи глаза, выдохнула, как бы с сожалением.

«Черт знает что! Вздорная баба. Дал ведь себе зарок с ней не разговаривать. Сам и виноват, за каким лешим остановился, — с раздражением подумал Ярцев. — А ладно, что мне с ней, детей крестить?»

Солнце, блеск воды ослепили его. Так ярко, радостно ослепили, что он закрыл глаза и стоял минуту, запрокинув голову, глубоко, до головокружения вдыхая в себя утреннюю чистоту. Ритмичный шум волн о корпус шел из-за бортов, широко и вольно поднимаясь в воздух и растворяясь в его вышине.

Солнце припекало совсем по-южному. Дома холодно, заморозки начинаются. Народ уже теплые вещи вытаскивает из кладовок и жалуется на холодный неуют квартир. А мы вот убежали от зимы, от снега, — подумал Ярцев, обходя заведование.

Хоть и десять дней уже были в пути, но как-то быстро они промелькнули, и весь дом еще где-то рядом был, совсем близко, словно зайдешь вон за надстройку, и снова пронизывающий ветер в лицо, и мокрый снег, и осенняя слякоть под ногами. Какая-то неестественность и зыбкость была в этом вновь обретенном тепле, будто случайно оно, вот-вот исчезнет и надо побольше его хлебнуть, задержать в себе.

Все, кто с утра работает, нашли себе дело на палубе.

Ярцев с сожалением подумал, что выйти позагорать ему сегодня не удастся не только после обеда, но и после рабочего дня.

Сварщика Ярцев нашел на корме, за надстройкой. Вместе с Аббасом Али, сирийцем, курсантом мореходки, они делали печку, мастерили ее из железной бочки. По новым правилам даже в открытом море промасленную ветошь нельзя выбрасывать за борт — охрана среды.

Аббас Али был скромный парень, молчаливый, работящий, улыбчивый и такой худущий, что Олег как-то поинтересовался у ребят, ест ли он вообще что-нибудь. Оказалось, что ест, и весьма охотно, русская кухня ему нравится. Видимо, и сам ощущая неполноту своей комплекции, он каждый день, в любую погоду на ботдеке с гантелями, часа по два гремело на палубе железо. Но мышцы его упорно не хотели расти.

Сварщик выслушал Ярцева молча, продолжая заниматься своим делом. Пламя над горелкой было неразличимо. Сопло просто двигалось по металлу, а за ним оставался золотой, остывающий след.

Закончив шов, сварщик отложил горелку и, стянув с себя грубую асбестовую куртку, обнажил мощную, слегка заплывшую жиром мускулатуру.

— Слюшай, дорогой, зачем с этими кронштейнами пристаешь? А? Я обещал делать — буду делать. Двадцать дней, понимаешь, до промысла. Столько времени? Да?

Он родился где-то на юге и часто с большим старанием подделывался под грузина, хотя внешности был чисто славянской. Часто, но не всегда, а когда чувствовал за собой грех. Будто этот акцент мог его как-то оградить.

— Три дня назад с ведения главного механика вам был дан заказ. До сих пор работа не сделана, — сказал Ярцев.

Это «вы» и официальный тон несколько озадачили сварщика.

— Надо срочно — делаю срочно. Есть время — подожди. У меня что, начальника нет? Как дед скажет — так и будет. Так, Али? — обратился он за поддержкой.

Али пожал плечами и застенчиво улыбнулся.

Заниматься болтовней у Ярцева не было времени. С мостика, где он заменил дефектный датчик, Ярцев позвонил деду:

— Василий Кириллович, вентилятор стоит. Кронштейны на шланги до сих пор не сделаны. Вы же обещали…

— Как — не сделаны? — удивился дед. — Чем же он вчера занимался?

— Этого я не знаю, — с расстановкой ответил Ярцев, хотя видел, как сварщик вчера целый день мастерил штампы для моделей парусников.

— Я разберусь, — сказал дед. — Сейчас они пусть печь доделывают, а после обеда я вам обещаю. Вас это устроит?

— Ладно, — без энтузиазма согласился Ярцев.

К концу рабочего дня он едва успел развязаться со всеми появившимися от влажности неполадками. Когда он возвращался из рефотделения, у надстройки он снова увидел кастеляншу. Она крутила запор на железной двери, ведущей в ее владения, дергала колесо, трясла — дверь, закисшая от редкого пользования, не поддавалась. Она беспомощно опустила руки и даже с улыбкой вроде бы ожидала подходящего Ярцева.

«Шутишь, милая, — подумал Ярцев, разом вспомнив весь давешний разговор. — Я теперь ученый».

Не доходя до нее, Ярцев стал подниматься по трапу.

— Эй, — позвала она. — Эй, вы, помогите!

Ярцев сделал вид, что не замечает ее.

Внизу к ней подошел сварщик:

— Полина, ты что кричишь? Насилуют тебя, что ли?

— Ох, ты Иванушка, — мягко так и ласково пропела она.

— Ты что, не знаешь, что я Гриша, — обиженно произнес сварщик.

— Дурачок ты, поэтому Иванушка, — засмеялась она.

Несколько последующих дней Олег усиленно работал над КЭТ, но продвигался вперед медленно.

Дед недаром называл установку «мозговым центром». Между мозгом и ею было много общего, и функции и принцип работы тот же. Но если механизм мозга природа создавала тысячелетиями, методом проб и ошибок проверяя, перепроверяя сделанное, то система, созданная фирмой «Фауст Верке», видимо, такой длительной практикой не обладала, да и задачи ее были несколько скромнее. Вместо четырнадцати миллиардов клеток ей хватило сотни тысяч, чтобы следить и корректировать все ответственные судовые параметры.

Надеясь на счастье, Ярцев заменил несколько подозрительных модулей, которые находились на пути следования основных сигналов. Убедившись, что счастье ему не улыбается, он попытался определить для себя какую-то приемлемую систему поиска, чтобы не гоняться за каждым сигналом через все блоки.

Ситуация была незавидной. Он находился в положении врача, вынужденного лечить пациента, у которого все болит. Он даже у дока поинтересовался, как тот в подобных случаях поступает. «А это не женщина?» — спросил док. Ярцев подумал и сказал: — Скорее всего — мужчина, хоть зовется КЭТ». — «Тогда повез бы в ближайший порт». — «А если женщина?» — «Выписал бы на работу», — ответил док.

Оба варианта для Олега были неприемлемы. Оставалось только позавидовать доку, который имеет два таких определенных выхода.

— Ну, а если серьезно, — сказал док, — давно ведь известно, все болезни от нервов, кроме одной… В твоей этой химии я не очень разбираюсь, но если можно сравнить КЭТ с мозгом, тут я скажу, это мы проходили… Ты представляешь, что такое система? Ну так вот, организм и среда — это система. Если взять наше судно — это тоже система, то есть система — это определенная целостность, которая может существовать. Что делает мозг? — Он организует поведение этой системы так, чтобы вредные влияния среды ее не разрушили. Среда влияет на организмы, организм — на среду. Все эти связи идут в мозг…

— Это что же получается, — перебил его Ярцев, — организм меняет среду, если она его раздражает?

— Именно так. Иначе система погибнет. Ведь среда это не только окружающее пространство, это и те изменения, которые в нем происходят. Если ты, скажем, за борт свалишься, ты любым способом будешь наверх карабкаться, чтобы среду, в которой оказался, изменить. Но среда тебе сейчас не нужна, у тебя организм болен. Значит, отдели среду. Павлов, когда с рефлексами работал, считал, что должна быть полная изоляция от среды. У нас в физиологии как это делают? — дают наркоз, или спинной мозг перерезают, или корешки спинномозговых нервов — любым способом надо исключить действие обратных связей.

«А что, в этом есть свой резон, — подумал Ярцев. — Освободить КЭТ от влияния обратных связей. Станет намного проще искать». Доку можно доверять. Судя по тем слухам, которые ходили на судне, только какая-то случайность помешала ему защитить диссертацию, из-за чего он и оказался на флоте.

Ярцев настроил осциллограф, включил испытательный прибор, в «оконцах» которого вспыхнули зеленые сходящиеся лучи, и закрепил на нем карту сигналов.

Медленно вживался он в систему, словно крот, копая, углубляясь в материал схем, инструкций, описаний, откидывая назад просеянный грунт импульсов, сигналов, индикаций, и чем глубже он погружался, тем становился очевидней весь громадный объем предстоящей работы.

До ужина он работал, не вылезая из-за щита, стараясь не реагировать на телефонные звонки, на которые там, за щитом, кто-то отвечал, не отвлекаться на вой предупредительной сирены и щелчки включаемых автоматов.

Дед заглянул к нему за щит перед самой сменой вахт.

— Ха, вы здесь? — удивленно и радостно произнес он. — Знаете, как-то ощущается… Я тут перед щитом хожу и что-то меня одолевает… Чувствую, будто взгляд на затылке. Не по себе как-то. У нас никогда такого не бывало?

Ярцев распрямился, потирая затекшую поясницу.

— Что-то чувствительные мы больно стали, Василий Кириллович. Вы не находите?

— Может быть, ваша КЭТ на меня так влияет?

— От нее всего можно ожидать.

Ярцев щелкнул тумблером питания.

— На сегодня, пожалуй, хватит, — сказал он, глядя, как угасает в оконцах неоновый свет. Он вдруг представил, что если положить этот массивный прибор набок, он будет точной копией дома без архитектурных излишеств, дома, в окнах которого вдруг одновременно пропадает свет.

— Какая штучка у вас интересная. Чегой-то она делает? — наклонившись над прибором, поинтересовался дед.

— Наблюдает, что внутри этих шкафов происходит.

— Ну, а как там жизнь? Надежда-то есть?

— Одной надеждой и живем.

— Скажите, а нельзя ее как-нибудь к гаражу приспособить? У меня сосед, стармех, столько у себя всего накрутил! Я бы его этой штукой сразу убил, наповал.

— Можно, если только с высоты на голову.

— Жаль, не получится, — огорчился дед. — Сосед у меня высокий, а двери у гаража низкие.

— А что, надо его?

— Да пора уже. Он столько пароходов обобрал, что я думаю, мне бы ничего за него не было.

Дед любил побалагурить. Всю вахту он проводил в ЦПУ, давая возможность механику работать по своему заведованию. Четыре часа вынужденного молчания были для него тяжким испытанием.

— Жестокий вы человек, — сказал Ярцев. — Вас что, безнаказанность прельщает?

— В первую очередь. Ответственности мне на судне хватает.

С дедом у Ярцева сложились ровные, добрые отношения. Дед был всегда корректен, вежлив, обходителен, всех называл на «вы» и по имени-отчеству. Прекрасно зная машину, он все технические вопросы замыкал на себя и разрешал их всегда быстро и оперативно. Механикам с ним работать было одно удовольствие, хотя они порой и сетовали на отсутствие самостоятельности. Что же касается дел административных, организации службы — тут ему явно не хватало характера. Ремонтная бригада, в которую входили токарь, сварщик, слесарь, пальцем не хотела пошевелить без указания деда, и часто самое плевое дело превращалось в проблему. Деда приходилось тревожить по каждой мелочи. Но он словно рад был, всегда с готовностью спускался в машину, неизменно приветливый, в светлой ношеной «бобочке», в бумажных брюках с пузырями на коленях. И, спустившись, уже не вылезал из ЦПУ до конца вахты. Может быть, поэтому обстановка в машине была действительно мирной. При деде стеснялись ругани, крепких слов, и те нервные вспышки и мелкие ссоры, которые возникали в машине, быстро угасали, не успев перейти в затяжные конфликты, без которых в условиях долгого плавания редко обходится хоть один рейс.

Не только на машину распространялось влияние деда. Зная о его миролюбивом нраве, к нему часто обращались за разрешением спорных ситуаций на общесудовом уровне.

Помимо техснабжения судно везло для промысла картошку. И вот пять тонн ее оказались подмороженными. Старпом обвинял в этом рефмеханика, рефмеханик — старпома, платить за нее никому не хотелось. Когда капитан попросил деда быть судьей в споре и выявить виновного, дед, поговорив с поваром, решил так: виновных нет, недостачу до промысла можно покрыть за счет стола, потребляя вместо картошки крупы. «Нашли проблему, — с горечью произнес дед. — В Ленинграде блокаду пережили, а тут…»

Так Ярцев впервые услышал от деда про блокадный Ленинград, и теплое чувство близости шевельнулось в нем: Ленинград той поры не был Ярцеву чужим, хотя он почти ничего о нем не помнил.

Дед иногда зазывал Ярцева к себе, «скоротать вечерок», но последнее время Ярцев у него не бывал.

Дед совсем не умел пить, но почему-то на каждую встречу выставлял бутылку. Они выпивали по рюмке, и дед, мрачнея лицом и остро возбуждаясь, рассказывал ему истории о блокадном детстве. Ярцев слушал его внимательно и молчал. А дед, словно сам себя заряжая, схватив рюмку, опрокидывал ее между фразами, голос его крепчал, глаза набухали влажной краснотой. Ярцев видел, что ему больше нельзя пить, пытался отодвинуть от него бутылку. Но дед говорил «ага, давай», быстро плескал себе и продолжал говорить, уже сбиваясь, перескакивая на другие темы, но все так же без передышки, не давая Ярцеву вставить ни слова. Конец вечера, который переходил за полночь, завершался почти всегда одинаково: дед читал стихи Симонова о Леньке: «Раненый, но живой, нашли в сугробе Леньку с простреленной головой». Не стыдясь, не вытирая слез, дед кричал, разрубая воздух рукой: «Огонь! Летели снаряды. Огонь! Поднимался дым. Казалось, теперь оттуда никто не уйдет живым».

«Это про нас, про меня», — на выдохе говорил дед, не сдерживая всхлипов. Потом падал потной головой на руки и долго не поднимался.

Наутро он болел и, стыдливо глядя в глаза, вымученно улыбался: «Бес попутал». Ярцев не мог видеть эту улыбку и, оберегая покой деда, под разными предлогами от этих вечеров отказывался.

Дождавшись, пока Ярцев наведет у шкафов порядок, дед вместе с ним вышел из-за щита.

— Я иногда смотрю и удивляюсь, как же мы раньше работали, когда не было всей этой вашей автоматики! А ведь неплохо работали. Вы ходили на промысловиках? Помните, как там жилось.

Да, это Ярцев помнил. Вроде бы совсем недавно (а уже десять лет прошло!) ходил Ярцев на тральщике РТ-211. Жизнь была — «из ящика в ящик». Из рыбного ящика, в котором он подавал на подхвате рыбу на рыбодел, в «ящик»-койку с высоким бортом. По четырнадцать, шестнадцать часов приходилось работать. От усталости прямо в ящике, бывало, падал в рыбу, и уснул бы в этой рыбе, если бы его не поднимали несколько луженых глоток.

— Вы меня понимаете, — сказал дед. — А Сивцов мне на днях заявил: «Разве это судно! Душа в каюте — и того нет!»

— Уголек бы ему покидать у топки, — поддержал деда Ярцев.

— Мне кажется, сейчас время сжалось. То, что раньше называлось «новое поколение», теперь приходит через десять лет. С вами у нас орбиты соседние, а с ними — через одну. Вы между мной и ими. Странно, вместе и днем и ночью, соединение, казалось бы, взаимопроникающее. Ан нет, только внешне, а суть белая, как пятно Антарктиды.

Открылась дверь ЦПУ, окатив их волной грохота и влажного насыщенного тепла. Вторая вахта была, как на подбор, молодые, рослые ребята. В ЦПУ стало шумно, людно, как всегда бывает перед концом вахты.

— Идемте, — сказал дед. — Так и без ужина остаться можно.

К себе в каюту Ярцев поднимался странно: через корму, мимо кают-компании и каюты, в которой жил обслуживающий персонал. Он и сам толком не знал, почему все последнее время он ходил этим, далеко не самым коротким путем.

Когда идет хороший фильм, места в салоне занимают «засветло», пока свет еще горит. Ярцев опоздал, и теперь выбирать не приходилось. Увидев свободное место за одним из столов, он, согнувшись, прошел под лучом и занял его. Впереди еще одно место было свободно, а рядом маячила чья-то лохматая голова. Он хотел было пересесть, но вовремя разобрал, что голова принадлежит кастелянше. Она смотрела на экран, позвякивая ключами от прачечной, но что-то не очень ее действие занимало, поглядывала вправо, влево, оглянулась назад. Ярцев услышал вздох и слова, которые ни к кому не относились: «Пришел наконец». Минуту она сидела спокойно, и Ярцев мог разобраться в действии фильма, но она снова оглянулась, блеснув в темноте острой полоской зубов, и, отвернувшись, села так, чтобы своей прической загородить весь экран. Смотреть на ее прическу у него не было никакой охоты. Он уже подумал было пересесть куда-нибудь, но места, кроме как рядом с ней, не было.

Вдруг чья-то фигура продвинулась перед его глазами, и на свободное место плюхнулся сварщик. По совместительству он занимал должность «кинщика». В кинобудке ему жарко было от нагретой аппаратуры, поэтому он без рубашки как был, так и вышел, распаренный, потный. Теперь Ярцев видел уже две головы, одна из которых склонилась к другой и что-то нашептывала на ухо. Кастелянша отстранилась, оттолкнув его локтем, но он цепко схватил ее за руку и потянул к себе. Звук пощечины прозвучал коротко и сухо.

— Кобель паршивый.

Она рывком поднялась, и Ярцеву показалось, что в глазах ее блеснули слезы. Он почувствовал, как стыд заливает ему лицо.

— Ты что же вытворяешь? — зло прошептал он.

— Зачем шуметь? — повел плечами сварщик.

— Здесь не положено сидеть голым. Выйди.

— А что я вам, мешаю? — пробубнил сварщик. Он встал и, отпечатавшись на экране, вразвалку зашагал в кинобудку.

Ярцев тоже поднялся и вышел. В конце коридора он увидел поспешно удалявшуюся фигуру Миши Рыбакова, который находился на вахте.

Ярцев остановил его и устроил ему такой разнос, что Миша заикаться стал, когда давал обещание, что этого больше не повторится.

 

2

— Слушай, Алик, а какой цвет — зеленый?

— Зеленый — он и есть зеленый, как трава, деревья.

— А ты уверен, что я его вижу так же, как ты?

— Ну, Серый, за тебя я никогда не могу быть уверенным.

— Нет, я серьезно. Я все цвета различаю. Но иногда мне кажется, что я зеленый цвет вижу красным.

— Ты комиссию-то проходил?

— Ну и что? Может ведь такое быть: она мне показывает зеленый — я и говорю — зеленый. А вижу-то я его как красный. Откуда ты знаешь, что мой зеленый цвет такой же, как твой?

— Бред какой-то. Все знают, что такое зеленый…

— Я вот читал, один художник рисовал картины, всех цветом удивлял, а к концу жизни узнал, что он дальтоник. Разные есть люди и по-разному видят. Чтобы мне видеть как ты, мне надо в твою тыкву залезть. Иного способа я не знаю. Но тогда это уже буду не я, а ты. На все придется глядеть твоим искривленным глазом.

Это разговаривают соседи Ярцева: четвертый механик Алик Сивцов и радист Сережа Сажин, Серый.

Перед нолем часов в каюте радиста работает молодежное кафе под названием «Фирма».

Стены «кафе» расцвечены рекламными проспектами с великолепной полиграфией. Изделия лучших фирм света украшают каюту: ракетки «Стига», спортивный инвентарь «Адидас», лыжи «Элан», радиоприемники «Ганибо», часы «Лонджинс», рыболовные снасти «Абуматик» — все глянцевое, контрастное, рельефное, в глазах рябит, как у них в магазинах. Не довольствуясь плакатами, Серый вырезает из проспектов буквы и наклеивает их на каютные предметы. И теперь у него часы «Ариган», вентилятор «Филлипс», динамик «Сони». Два года назад судно заходило в Японию, и как память об этом со стены улыбается Ямао Мамоуть, красивейшая девушка Японии, ее национальная гордость. Ничего в ней нет особенного. Японка как японка, таких на всех рекламах изображают. Говорят, поет она замечательно, но записей ее у Серого нет. У него разные другие модные ансамбли. Названия их Ярцев плохо запоминает, да и сами ансамбли с трудом отличает один от другого. Алик тоже их не очень жалует.

Алик любит машины. Не просто, по-дилетантски, а увлечен ими еще со школьных лет. Самая страстная его привязанность — это «формула I», гоночные машины с объемом цилиндра до 1500 кубиков. Он и Серого ими увлек.

«Ники Лауда — великий гонщик всех времен и народов». Ярцев листает чешский журнал «Мото», который выписывает Алик, и почти в каждом журнале встречает цветные фотографии этого гонщика. Странное у него лицо, словно маска, без бровей и ресниц, сожженных в последней аварии, и гладкая, натянутая кожа у глаз.

— Фантомас, — сказал Олег, а у Алика от возмущения раздулись ноздри.

— Ты знаешь, какой это человек! Такие люди рождаются раз в столетие.

Алик с жаром стал расписывать его спортивные подвиги.

— Надоел ты мне своим Лаудой. Андретти сделает его как миленького, — со знанием дела сказал Серый.

— Что? Андретти? Да он же старик. Если кто и сделает — только Рони Петерсон, в будущем, конечно.

— Ох, уморил, да твой Рони…

Они заспорили, азартно перебивая друг друга. Сыпались звучные имена, названия фирм, трассы.

— Мальчики, — пораженный их темпераментом, вклинился Ярцев, — вы вообще-то где живете?

Оба словно со всего маху на столб наскочили.

— Я — на «Полярных Зорях»… А Серый — в Москве теперь, — хихикнув, ответил Алик. — А что?

— При чем здесь Москва, — быстро отреагировал Серый. — Я где жил, там и буду.

О том, что Серый — «в Москве теперь», Ярцев слышал. Серый был юношей доверчивым, и поэтому весь пароход имел возможность наблюдать, как прямо в море, на таком же длинном переходе развивался его роман с девушкой, которая находилась в это время в радиоцентре города Москвы на Новой площади. Вначале было известно, что зовут ее Наташа, ей восемнадцать лет и что она с детства мечтает связать свою жизнь с морем. «За мечту надо бороться», — сказал Серый. В радиосеансах он рассказывал ей о тропическом море, о заходах в инпорты и о морской дружбе. Со временем их радиосвязь приобрела регулярный характер. Она знала уже половину команды и утвердилась в своем решении поступать в мореходку. Серый был этим очень доволен и консультировал ее по всем вопросам. Сам он находился в курсе повседневной жизни Москвы и постоянно приносил информацию о новых фильмах, выставках и столичных новостях. Заочно он познакомился с выпускниками десятого класса «А» сто тридцать пятой московской школы и со «школьным товарищем Витей», который звал ее путешествовать на плотах. Потом связь оборвалась, и Серый две недели ходил мрачнее тучи, ожидая, пока плот причалит к берегу. Когда же это произошло, Серый узнал, что от школьного товарища Вити Наташа получила предложение руки и сердца. Это случилось уже перед самым приходом, и в первый же день стоянки Серый улетел в Москву. Вернулся он сияющий, воодушевленный и со штампом в паспорте. Мечта Наташи сбылась, она связала свою жизнь с морем. И, судя по всему, была счастлива.

Но вот что-то последнее время грустноват бывал Серый. Как он признался за одним за чаепитий, в радиосеансах снова стали появляться сведения о школьном товарище Вите.

— У вас положение неравноправное, — как бы между прочим произнес Алик. — Она знает, где ты, а ты — даже не подозреваешь.

— А мне нечего подозревать. Я ей верю, — быстро сказал Серый и зашевелился в кресле.

— Ты молодец, — играя бровями, сказал Алик. — Я вообще страсть как не люблю ревнивых людей. Есть такие, ко всем ревнуют, даже к школьным товарищам.

— Отстань ты, — хмуро произнес Серый и выразительно посмотрел на часы. — Скоро сводка.

— Ты так сделай, — посоветовал Алик, — как только она тебе про школьного Витю, так ты ей — про новую кастеляншу.

— А что, она в порядке гирла, — оживился Серый.

— Стрёмная, — со знанием дела произнес Алик, что на его языке означало «вульгарная».

— Не скажи, у нее и юбка есть (имелась в виду фирменная джинсовая юбка).

— Еще бы, в море ходить да юбки не иметь.

— Так она недавно ходит. Она пришла в юбке.

— Ну и что, если в юбке, то центровая? Примитивно рассуждаешь.

— А вообще она не центром берет, а чем-то другим. Скажи, Иваныч, — обратился к Ярцеву Серый. — Как тебе кастелянша?

— Не знаю, ребята, вы уж сами разбирайтесь, — отмахнулся Олег и поднялся. — Ладно, ребята, мне пора.

— Ага, и мне тоже, — двинулся за ним Алик.

Когда они подошли к каюте Ярцева, Алик понизил голос и спросил не очень уверенно:

— Иваныч, у тебя кислота есть, травленая? Мне бы надо пять грамм.

— Решил заняться рукоделием? На парусник, что ли?

— Да нет, для дела мне, — замявшись, ответил Алик.

— У электриков есть. Скажешь, что я разрешил.

Войдя к себе, Ярцев зажег верхний свет, затемнил иллюминатор (каюта его находилась в лобовой надстройке, и свет мешал штурманам вести судно). Схемы КЭТ покрывали стол толстым слоем, свисая с краев.

Гладкие пластиковые покрытия стен отражали предметы, словно в запотевшем зеркале. На стенах у него почти не было украшений, цветных картинок, которые обычно развешиваются для уюта. Только карта земного шара, вся исчерченная маршрутами, и фотография из «Юности»: Шкловский, Каверин, Андроников на открытии клуба «Зеленая лампа». Он очень любил их всех, особенно Шкловского. «Пейте, друзья, пейте, великие и малые, горькую чашу любви! Здесь никому ничего не надо. Вход только по контрамаркам». Это он в двадцать с чем-то лет написал «Зоо или письма не о любви». Маяковский и Брик, Шкловский и Триоле, — удивительное переплетение судеб, чувств, отношений. История, современность? Все они живы или могли бы жить. И самый сильный из них, великий, ушел сам, глотнув из чаши. А Шкловский писал: «Вся человеческая культура создана по пути к любви».

В сетке над койкой лежал заложенный на середине «Моби Дик», которого он нашел в библиотеке.

С удивлением он обнаружил, что книга, которую он с таким упоением читал накануне, совсем его не занимает. Какие-то обрывки разговоров лезли в голову, цепи логических схем, словно ночные снимки столичных улиц, раздражающий голос в скрипе переборок, дразнящий смех. И что-то совсем другое, далекое, из юности: полумрак большой комнаты, в которой старинная люстра так высоко, что ее не видно, темная древняя мебель, как в кабинете Фауста, матовые отблески золотых тиснений в книжных шкафах и акварели старого Петербурга, приглушенные, мягкие от времени ли, от освещения… И волшебный трепет причастности, когда он немой и покоренный стоит у порога. Сухонькая седая женщина с агатовыми от времени глазами тихо ему говорит, как напутствует: «Какой ты счастливый, Олежек, тебе еще столько в жизни предстоит прочесть, столько сделать открытий».

Поворотный диск сцены мягко стронулся на оси. Замелькали, набирая скорость, фанерные домики, палисадники и скамейки. Растянутые в движении лица вылетали с круга и пропадали во тьме. Из черной бесконечной дали надвигался обмороженный каменный дом. Окна его были пусты. Подминая шелуху декораций, он занял собой всю сцену. Над арочным сводом подъезда, это он помнил точно, висел безрукий алебастровый мальчик.

Дядька мой был профессиональный военный. Перед самой войной послали его служить на Дальний Восток. Ну и видно, с куревом там плохо было, попросил он в письме прислать ему папиросы. Разные тогда папиросы были — «Бокс», «Шахтер», «Ракета». Мать ему самых лучших «Шахтер», накупила, коробку такую из-под ботинок, и коробка на столе лежала день или два — соблазняла меня очень. Вот пришел из школы, второй класс уже, здоровый парень — и решил восполнить пробел в своем воспитании. Открыл пачку, размял папиросу, как взрослые делают, засмолил. Ну, а потом, само собой, раскашлялся чуть не до рвоты, пачку эту со злости схватил и зашвырнул за шкаф.

Ну, а в сорок втором в феврале, когда мы уже все барахлишко спустили, сидим вечером без света, в комнате мороз, лопать нечего, сидим и головы ломаем — где бы чего достать. Я-то ничего, как взрослый уже шел, все понимаю, не клянчу, а брательнику — два года, он еще дурак дураком, вынь да положь ему хлеба. Сидит на койке, обои рвет полосками и жует, плюется и опять жует, а в перерывах — орет, заходится. Ну а где же чего достанешь? В комнате один шкаф остался да койка железная, остальное все пожгли. И вдруг меня осенило: как сейчас помню, я очень спокойный сделался, ничем радость не выдал, говорю матери уверенным тоном: «У нас есть целая пачка сигарет, папирос то есть, папирос «Шахтер».

Табак тогда — о! — это было — все! Любой продукт за него — пожалуйста. Дороже хлеба, дороже конины.

Мы с ней — сразу к шкафу, чтобы сдвинуть. Но где там, доходяги, нам бы за него подержаться, чтобы не упасть, а брательник-то понял, что там еда, и в одиночку этот шкаф давит. Шкаф большой, зеркальный, он ручонками прямо в зеркало уперся и давит. А из зеркала кто-то ему сопротивляется. Он кричит на того из зеркала и давит, не отходит.

Ну, потом снизу палкой — рейкой, не помню уже чем, мы эту пачку выцарапали и стали семейным советом думать, на что менять. Бабка предложила хлеб, мама — масло. И на меня смотрят, мне решать. А для меня вопроса не было. Масло, растительное!

Пошли с мамой вдвоем. Одной я ей не доверил, обманут, думаю, не заметит. Она уж совсем плоха была.

Тогда пробовать разрешали масло. Не каплей, нет, мазнуть пальцем по капле можно было, если папиросы покажешь. Я раз пять лизал, вот этот, указательный. Наконец столковались с мужиком, на пол-литра. Мы ему папиросы, он нам бутылку, полную, из зеленого стекла. Я ее за пазуху, к телу поближе, будто она уже греет. Пришли домой. У матери розеточки для варенья сохранились. Такие плоские, розовые, в пупырышках. Сели мы вокруг печки холодной, мать всем разлила, кушайте! Тут братишка как заорет и розетку об пол. Что такое? Мужик-то, оказывается, тот вместо масла олифы нам подсунул. Когда подменить успел? Все же на глазах! Я потом брату палец дал указательный, рассказал, что на нем масло было. Он так и заснул с моим пальцем во рту.

 

3

Неприметно, словно волны за бортом, проносились мимо дни, ничем внешне не отличаясь, они складывались в недельные циклы, которые объединялись тем, что по понедельникам надо заводить каютные часы, в среду и воскресенье вместо чая к завтраку подавался кофе и, традиционный сыр — свои вехи быстротекущих дней. Глянцевый календарик под стеклом лежит без употребления. Такие календарики есть почти в каждой каюте. Это Миша Сундер сует их в Санта-Крусе, когда в его магазине берут товары. «Русский магазин Миши Сундера» — такая у него вывеска. Вроде бы он — одессит, вроде бы выехал до революции. В магазине торгуют его родственники, но все они почему-то индусы, и, какая с Одессой связь, наверно, одному Мише ясно. Вкусы своих покупателей Миша изучил досконально, все, что пользуется спросом, у него есть: пластиковые пакеты, фирменные рубашки, жевательная резинка, сигареты, косынки, мохер, одеяла с тиграми, зажигалки и джинсы, джинсы, джинсы разных форм, фасонов, расцветок. Даже о настроении моряков Миша заботился. «Для настроения» у него продавалась уморительная игрушка — хохотунчик «Санька». Стоило нажать рычажок, и Санька начинал заразительно смеяться.

На заход еще надеялись, и когда вахтенный штурман объявил, что в двадцати милях на траверсе — Гранд Канарио, погас не один вожделенный взор.

Ярцев усиленно занимался КЭТ, но продвигался вперед медленно. Когда он работал с установкой, для него не существовало другого мира, кроме КЭТ, ее узлов, панелей, блоков. Луч осциллографа высвечивал их глубинную зависимость. В тридцати оконцах испытательного прибора сжимались, расходились, пульсировали два прямых, как столбики, луча, отражая участки жизни двух громадных, железных ящиков, в которых был помещен «мозг». Временами Ярцеву казалось, что он сам становится придатком системы, одним из ее узлов, будто она окрутила его, опутала, всосала в хитросплетения своего нутра, запустила неведомые щупальцы ему в подкорку и хозяйничает там, решая посредством его какие-то свои задачи, и противится, скрывая от него ошибку, направляя по ложным следам.

Раньше ему никогда не приходилось так тесно соприкасаться с системой, и он часто отгонял от себя нелепую мысль о том, что, может быть, опасаясь двухстороннего влияния, фирма и рекомендует находиться около установки не больше трех часов подряд. Голова начинала пухнуть от бесчисленных связей, обилия сигналов. Он снова заходил в тупик.

Тогда он выключал установку и шел наверх, весь еще в ее власти, заглушая в себе вспыхивающее желание вернуться и проверить новую цепь. И только когда он вываливался на палубу и слепо жмурился от нахлынувшего многоцветия моря, он с некоторым удивлением вдруг ощущал, что находится посреди океана на железном судне, которое идет за рыбой, что жизнь на судне движется по заведенному порядку, что матросы кончили шкрябать правый борт и подмазывают суриком очищенные места, от чего судно имеет нездоровый вид, будто ребенок, больной корью. КЭТ удалялась от него вниз по лабиринтам трапа, за главный щит, туда, где ей и положено быть, и ее важность для жизни судна приобретала ровно то значение, которое ей придают: «палуба» даже не знала о ее существовании.

Жизнь наверху была ясна, красива, привлекательна, но как ни приятно ему было здесь находиться, он не воспринимал эту жизнь как свою собственную. Спокойная, все еще непривычная щедрость южных широт, из-за которой он так и любил эти рейсы с их размеренной работой и полукурортным отдыхом среди зимы, теперь казалась ему излишне красочным оформлением будней. Он не вправе был воспользоваться ею. КЭТ засела у него в мозгу как заноза и не давала спокойно жить.

Занимаясь установкой, он несколько отошел от внутренней жизни судна и, может быть, совсем бы потерял с ней связь, если бы время от времени не информировала Наталья.

А между тем на судне возникали какие-то компании, что обычно бывает осенью, когда обновляется команда. Симпатии, антипатии приобретали свои конкретные выражения в поступках и наряду с результатами волейбольных матчей обсуждались в каютных кулуарах. С некоторым удивлением Олег узнал, что спокойный, уравновешенный док крупно поругался со старпомом. Док невзлюбил кастеляншу, которая недостаточно тщательно прибирала в медблоке. Старпом же собирался выдвинуть ее на поощрение ко Дню Нептуна и жалобу доктора проигнорировал. Чтобы не оставаться в долгу, док поставил камбузу за чистоту двойку и написал рапорт на шеф-повара, который развел тараканов. Тараканы, конечно, были, но какое же судно без тараканов. То ли в самом деле шеф-повар видел, то ли тоже решил досадить доку, но команде стало известно, что доктор регулярно подсыпает в компот успокоительное лекарство, чтобы по ночам не снились женщины. И кто-то подтвердил, что у дока, правда, есть такие инструкции. И хоть док отвергал эти «гнусные инсинуации» и в оправдание показывал пустые склянки из-под витамина «C», который он добавлял в компот, команда теперь пила газводу из сатуратора, а полные бачки с компотом выливались за борт.

Наталью все это остро задевало. Она даже попросила как-то Ярцева: «Олежек, поговорил бы с Турнепсом. Что он к доку-то вяжется?» Ярцев неохотно согласился, но когда попробовал разобраться в тех отношениях, которые клубком завязывались на камбузной основе — так ничего и не понял. Каждый из них сам по себе был прав. Он подумал, что и Наталья, наверное, права со своей точки зрения, да и Красильникова — тоже. Дело тут не в каждом отдельном поступке, а в тех взаимоотношениях, которые возникают при соприкосновении различных точек зрения.

«Ты не там ищешь, — сказал ему многознающий док. — Мы такой опыт делали: через пол клетки с двумя мышами пропускали слабый электроток. Мышей это нервировало. Они начинали носиться по клетке, визжать, друг на друга кидаться. Мыши — дуры. Не понимая, что их раздражает, они считали источником раздражения соседа и готовы были до смерти друг друга загрызть. Надо причину искать».

Не было у него ни времени, ни желания погружаться в эти камбузные дрязги. Так он и сказал Наталье.

Она часто к нему наведывалась по вечерам, откормив рядовой состав ужином. Чайку попить, вспомнить «Куинджи», на жизнь поплакаться. Она жила с кастеляншей в одной каюте. Давно зная Ярцева, она очень откровенно с ним разговаривала, и Олег был поражен, когда узнал, что чуть не треть команды бывает у них в каюте.

Старпом же, «Турнепс», как упорно называла его Наталья, сидит у них в каюте безвылазно. «Странное какое-то прозвище», — поинтересовался Олег, и Наталья поведала ему, откуда оно появилось.

Старпом тогда был уже третьим штурманом и ведал, помимо прочего, снабжением судов промысла. Когда предстоял заход на Канарские острова и суда сдавали заявки на продукты, несколько капитанов заказали ему турнепс. «Сколько?» — спросил удивленный штурман. «Сколько сможешь, побольше желательно», — ответили ему. «Ящиков по десять хватит?» — допытывался штурман. «Конечно, хватит. Только трудно ведь его достать», — усомнились промысловики. «Пусть это вас не заботит. Из-под земли вырою, а достану», — заверил энергичный штурман.

Во время захода он заказал шипшандлеру пятьдесят ящиков турнепса. Тот не поверял, переспросил, но ответ звучал все так же: именно турнепса и именно пятьдесят. Шипшандлер вернулся и огорченный поведал, что у них есть отличная репа, есть превосходная редиска и даже баклажаны можно найти специально для русских, но вот турнепса на их складе не оказалось. «Нет, — настаивал штурман, — только турнепс». — «Ну что ж, — сказал шипшандлер, — тогда снабжение завезут только вечером, так как сейчас фирма спешным порядком высылает на материк самолет за турнепсом».

И турнепс доставили. «Нет ничего невозможного, — так комментировал штурман свой успех. — Надо только очень захотеть».

Когда пришвартовался первый тральщик, штурман вышел к борту и вызвал капитана, чтобы лично доложить, что турнепс прибыл — что говорить, приятно людям делать маленькие радости. Но когда стали турнепс перегружать, он услышал в свой адрес такие эпитеты, что скрылся в каюте и больше на палубе не показывался.

Оказывается, «турнепсом» капитаны называли спиртное.

Наталья же сообщала ему и о Коле Ковалеве, давнем его приятеле, который теперь перевелся в тралфлот и сейчас ходит на «Зените». Три раза Ярцев попадал с ним на один пароход, и всегда они жили душа в душу, а на последнем, на «Куинджи», они так сошлись, что даже на берегу были вместе, вызывая этим ревнивую озабоченность жен. Когда Наталья вспоминала Колю, у нее лицо молодело и глаза становились лукавыми и озорными. Ладная у них тогда подобралась компания.

Наталья появилась, когда сигарета почти догорела.

— Привет, — небрежно бросила, поставила полное ведро и попросила закурить.

Лицо ее, несмотря на свежий легкий загар, выглядело утомленным. Облокотившись рядом на планшир, она жадно затянулась и, сильно выдохнув дым, спросила:

— Где идем-то? Канары уже прошли?

— Опомнилась! — удивился Ярцев. — Скоро тропики.

— Да ну, к лешему, с такой жизнью имя свое не вспомнишь. До трех часов сегодня в кинга играли, — будто упрекая кого-то, пожаловалась она.

— Азартную жизнь проводишь, — посочувствовал Олег.

— Если бы… Не каюта, а проходной двор. Турнепс вчера заявляет: «Вы почему на ключ закрываетесь? Не положено по уставу». Влез и просидел до трех. Еще Мишенька твой был.

— Так гоните вы их!

— Я шуганула старпома пару раз, так Полина обижается. Она за ним, как за каменной стеной.

— Сообразительная девочка.

— Она развлекается, а я, как дура, сиди. И спать — не заснешь, и уйти нельзя, чтобы не наследить. Мой чертушка мне уже сцены ревности закатывает.

— Это еще кто такой? — удивился Олег.

— А, ладно, будто не знаешь, — отмахнулась Наталья и вдруг схватила Олега за руку: — Смотри! Смот-три, кто это?

Метрах в ста от судна показалась черная блестящая спина огромной рыбы. Она вышла из глубины будто мина и, не двигаясь вперед, качалась на волне.

— Загорает, холера, — сказала Наталья и посмотрела на свое предплечье, — а тут и позагорать некогда. Ты тоже белый.

— На обратном пути, — ответил Олег, наблюдая, как рыба выставила вверх плавники и, лениво прихлопывая ими, стала медленно вращаться вокруг своей оси.

— Слушай, а почему ты к нам никогда не зайдешь? — спросила Наталья.

— Некогда, с работой зашиваюсь, — ответил Олег, хотя это ему и в голову не приходило.

— А Поля жаловалась, что ты неприветлив с ней, даже не здороваешься. Как же так, Олежек? Нехорошо.

— Нервы берегу. Обхамила меня на стоянке. Да и тут, на днях, бог знает куда послала.

Наталья прыснула, чуть дымом не поперхнулась.

— Это она умеет. Ты не сердись, на стоянке она занята была, судовая жизнь ее не интересовала.

— Чем занята-то?

— Ни чем, а кем. Парень у нее был, замуж собиралась.

— Освободилась, значит.

— Да ну, ее сам черт не разберет. У старпома — положение, у Али — доллары, у Мишеньки твоего — красота. Нонешние девочки ведь не как мы, они с оглядкой. У тебя вот — грубость. Столько поклонников. Она и развлекается.

— Я-то здесь при чем! — удивился Олег.

— Ой ли? Не скажи, я видела у тебя в каюте эбонит. Тоже парусники решил делать? — спросила она, усмехаясь.

— Ребята просили. А при чем здесь парусники?

— Ну как же! Будто не знаешь? Это она, Полька, выкамаривает. Сказала своим дуралеям, что мечтает о прощальном сувенире. Парусник — как раз подойдет. Ну и пообещала им что-то. Они и рады стараться.

— Она что, парусный флот решила собрать? Куда ей столько?

— Да ну, нужны они ей! Девочка так веселится.

— Веселая девочка.

— Она бросает море. Говорит, не женское это дело. Женское дело — цветочки приносить.

— Какие цветочки, — не понял Ярцев.

— Любимого встречать с цветочками, когда он возвращается из рейса… Она сказала, что если ты с ней не будешь здороваться, она тебя еще дальше пошлет.

— Куда уж дальше-то? — удивился Олег. — Дальше я не знаю.

— Ты еще много не знаешь, — многозначительно произнесла Наталья.

— Мне все равно, могу и здороваться, — сказал он безразличным тоном.

— Ох, Олежек, — хитро прищурилась Наталья, — кажется мне, что тебе не все равно.

— Креститься надо, если кажется, — хмуро сказал Олег.

Наталья бросила окурок за борт и, увидав, что сторона наветренная, пошла со своим ведром на корму, сказав ему с улыбкой:

— Приходи, у нас весело бывает.

Рыбина уже где-то за кормой медленно погрузилась раз, другой, как поплавок при хорошей поклевке. Потом нырнула и больше не показалась.

«Это луна-рыба, — догадался Олег. — Самая ленивая из рыб. Мясо у нее очень нежное».

С кастеляншей он не разговаривал, не здоровался и вообще делал вид, что не замечает ее. Но на судне она была едва ли не самым популярным человеком и ему все время о ней напоминали. То рефмеханик вдруг поведал, что она «школьница», ученица восьмого класса, и он, как внештатник заочной школы моряков, будет принимать у нее зачет по химии, то старпом пожаловался, что во время вахты застал электрика у нее в каюте, то Серый сообщил, что она, оказывается, «не глупо пляшет» и будет выступать в самодеятельности ко Дню Нептуна.

Когда он встречал ее в коридоре и, не поднимая глаз, проходил мимо, он чувствовал, что она на него смотрит. Иногда она специально загораживала ему дорогу, и он вынужден был прижиматься к самой переборке, чтоб не задеть ее.

«С жиру бесится, — думал Ярцев. — Поклонников ей не хватает».

Но все чаще и чаще он ловил себя на том, что не замечать ее с каждым днем становится труднее.

 

4

В «Холодфлоте» был весьма оригинальный начальник отдела техники безопасности. Стоило на «Серове» электрику попасть под ток электродрели, как вышел приказ о изъятии электродрелей на двести двадцать вольт, а заодно и паяльников: на «Добролюбове» моторист напоролся на нож — вышел приказ о запрещении пользоваться самодельными ножами; на «Джанкое» ночью штурман нырнул в бассейн без воды — появилось распоряжение о запрете бассейнов. Потом говорили, что на ремонте в Клайпеде кого-то придавило гребным винтом. Месяц команды судов дрожали в ожидании нового приказа. Приказы стали приходить за другой подписью — убрали начальника.

Убрать-то его убрали, но приказы его никто не аннулировал, поэтому старпом тянул с бассейном до последней возможности, придумывая разные отговорки. Но близился праздник Нептуна, крещение, дальше оттягивать было некуда, и он, громко сетуя на свою доброту, согласился.

Бассейн устроили между вторым и третьим трюмом, и центр внерабочего существования переместился с кормы на нос.

Дни по-прежнему стояли жаркие. Температура повышалась с каждым днем, подходя к своему экваториальному пределу, но охотников загорать не становилось меньше. Загар превратился в самое азартное соревнование из всех, что проводились на судне. Один Садык Аббас Али никогда не загорал, он даже летнюю кепочку с головы не стаскивал, и когда кто-нибудь из ребят, приставив свой локоть, говорил: «Смотри, я темнее. Эх ты, а еще из Сирии!» — Али очень охотно соглашался и, видимо, радовался, что кто-то темнее, чем он, такое счастливое у него было лицо. Матросы ходили черные, как негры, блестя белками глаз. Из «машины» — один Миша Рыбаков был им под стать, даже в полуденный зной он не уходил в тень. Тонкий, мускулистый, с копной великолепно вьющихся волос, которым он придавал темно-бронзовый отлив, Миша был красив, как юный паж. Все судовые женщины одолевали его своим вниманием и разными «электрическими» просьбами, но Миша, как истинный паж, обращал внимание только на свою королеву: Ярцеву уже не раз говорили, что его видели в прачечной в рабочее время.

Ярцев лежал на крышке трюма с открытым «Моби Диком» и обсыхал после купания. Жара, что ли, была тому виной, но несколько дней уже Ярцев чувствовал себя неважно. Болела голова, тяжестью наливалось тело, и когда поднимался из глубины машины наверх, сердце часто и сильно билось и ему не хватало воздуха.

Док на досуге занимался психологией. Порасспросив Олега, он дал ему заполнить какую-то анкету и пояснил: «Это обычно для моряка. Расслабился, у тебя колоссальное торможение… Можешь попробовать бег трусцой. Сосредоточивайся на дыхании, под какую-нибудь мелодию веселую. Главное — думай о чем-нибудь приятном, легком».

На судне бегала добрая треть команды, кто рано утром, кто вечером, когда спадает зной. Круг по главной палубе составлял двести пятьдесят метров. Ярцев выходил перед самым закатом. Основной поток в это время уже отбегался и ворочал железо под полубаком, штангу, гири, гантели. Только вот думать о приятном и легком — не получалось. Начиная бегать под веселую песенку Винни-Пуха, он ловил себя на том, что мелодия сама по себе, а в мыслях его — бесчисленные трассы КЭТ и пути возможных поисков.

Действуя по рекомендации дока, он упростил схему, убрал обратные связи и теперь шаг за шагом прокручивал программу каждого узла, проверял элементы, пытаясь найти дефектный модуль. Но странное дело, чем дальше он продвигался, тем определенней приходил к выводу, что все элементы работают нормально. Получалась странная ситуация: все элементы исправны, но сама система по-прежнему не работает. Как же такое возможно? Ответ напрашивался только один: методика его поиска неверна.

Изолировав систему от обратных связей, он ставил ее в искусственные условия. Он считал, что для нормальной работы КЭТ необходимо, чтобы каждая ее клетка была здоровой и нормальной. Но ведь этого недостаточно. Поведение всего организма проявляется в действиях, которые непохожи на действия отдельных звеньев. Каждое звено выполняет свою задачу, ко оно же еще создает условия для работы других звеньев, и только их совокупность, их взаимодействие ведет к тому, что возникает правильное поведение всей системы.

Ситуация напоминала ему камбузный конфликт: и док, и старпом, и Наталья оказались в нем правы, по отдельности правы, а вместе — склока, в которую он не пожелал влезать.

И тут он понял, в чем его ошибка.

Вот ведь, что ему надо сделать, надо взаимосвязь узлов прослеживать не по главным, командным сигналам, а по тем, которые уходят вдаль, в оборванные обратные связи и неясным образом влияют друг на друга, не давая системе скоординироваться.

Дед, смирившись, уже не раз ему советовал отложить поиски до лучших времен и в утешение говорил, что на заводе установку два месяца настраивала целая бригада. «А ведь у них запчастей не как у нас, они целые панели могли заменять». — «Да, если бы еще запчасти были, тогда, конечно…» — соглашался Ярцев, но работу продолжал. Не это ли и было тем торможением, про которое говорил док?

Потом появилась новая напасть. Как только он начинал бег, выходила кастелянша. Обычно она без эскорта не показывалась. Кроме часто меняющихся лиц с ней постоянно находились Миша Рыбаков, Аббас Али и, как ни странно, сварщик. А тут, отделавшись как-то ото всех, она одна появлялась на второй палубе и, когда Ярцев пробегал внизу под ней, бросала ему сверху реплики, какие-то дурацкие, школярские: «Поднажми», «Быстрее», «Ну прямо Озолин», «Ой, что-то сзади упало».

Ярцев сбивался с ритма, скользил по отпотевшей палубе и, забежав за надстройку, переходил на шаг. А ей будто этого и хотелось: как только, отдышавшись, он выходил с другой стороны, намереваясь с ней ругаться, ее уже и след простыл.

— Ты скажи ей, чтобы она прекратила свои комментарии и чтобы не вылезала вечером на палубу. Что ей, места не хватает? — попросил он Наталью.

— Ладно, — сказала она, пряча в глазах хитрый блеск. — А ты знаешь, что у тебя сандалии звенят?

— С чего это ты взяла? — удивился он.

— Да уж взяла, Олежек, когда ты проходишь мимо нашей каюты, мы всегда слышим.

…Вечернее солнце уже не жгло. Ослепительный диск его стал тускнеть, подернувшись голубоватой дымкой. Ломкой, станиолевой гладью отсвечивала вода, только вдалеке у горизонта темнела синяя полоска. Птицы, которые постоянно сопровождали судно, передавали его словно эстафету с самых северных широт, иногда касались крыльями воды, и росчерки крыльев надолго оставляли след, будто не бескрайний океан расстилался перед глазами, а озеро или тихая речка.

Казалось, солнце зависло недвижно, но тени на палубе на глазах увеличивались. И от того, наверное, что шар солнца был так велик и спокоен, от того, что так отвесно сокращалось расстояние между ним и кромкой земли и еще от того, что палуба под ногами вибрировала и слегка покачивалась, перекатывая воду в бассейне — от всего этого с какой-то пронзительной ясностью ощущалась истинность планетарных законов, не воспринимаемая в других обстоятельствах, истинность, согласно которой солнце стояло на месте, а земля поворачивалась и уходила в тень.

Олег нашел в книге понравившееся ему место и перечитал: «Прекрасное, золотое, радостное солнце — единственный правдивый светоч, все остальное — ложь. Однако и солнцу не спрятать тысячи миль и печалей под луной. Вот почему тот смертный, в ком больше веселья, чем скорби, смертный этот не может быть прав — он либо лицемер, либо простак».

Кажется, и островов не было рядом, но какой-то дивный аромат растекался в воздухе. Он наплывал с носа, приносимый ветром, еще не прошедшим по палубе и не успевшим впитать в себя запахи краски, коррозированного металла и топлива, пары которого поднимались из танков через воздушные гуськи. Аромат был тонкий, едва уловимый… Казалось, это дышал присмиревший океан, вынося из глубин частицу непознанной жизни, следов которой, как ни вглядывался Олег, на поверхности не появлялось.

И вдруг словно пулеметной очередью прошили волну — раз, другой — и еще не исчезли расходящиеся круги, как выпорхнуло несколько летающих рыбок. Едва расправив крылья, они спрятались в соседней волне, будто перебежав улицу, скрылись в подъезде. Потом поднялась целая стайка; выше, дальше, минуя пологие волны, они неспешно парили в воздухе, как бы наслаждаясь своим полетом. Вслед за первой поднимались новые стайки, резко меняя углы полета, по каким-то своим командам выдерживая параллельный строй, как делают это летчики, открывая воздушный парад. С их появлением ожил океан. Круги, всплески взбудоражили его гладкую поверхность, играющие рыбки выпрыгивали в воздух и, прочертив короткую дугу, врезались в воду, разбрызгивая серебряные капли. Медленно, словно арбуз взрезая, прошел острый, высокий плавник крупной рыбы, исчез, снова вынырнул и на огромной скорости понесся на запад, рассекая океан на две половины.

С подветренной стороны судно догоняло большое стадо дельфинов. Разделившись за кормой, они обхватили судно с обоих бортов и повели, словно в почетном эскорте, легко вынося в воздух свои торпедообразные тела и при падении прихлопывая горизонтальными, как у китов, хвостами. Они играли под самым бортом, и можно было различить их лукавые мордочки, круглые любопытные глаза, большие рты, изогнутые кверху, словно в улыбке. Вырвавшись из воды, они шумно пыхтели, и веселые фонтанчики вылетали из раскрытых дыхал и зависали в воздухе.

Казалось, судно вошло в какой-то перенаселенный город, где, подобно городам Японии, из-за тесноты жители вынуждены осваивать иную среду.

— Мы на них смотрим, а они на нас, — появившись рядом, произнес помполит. — Да? Вылезли посмотреть, что это за чудище им тень наводит на ясную воду.

Верно, какое-то заблудшее чудище движется непонятно как, не подавая признаков жизни. И невдомек им, что на нем цари природы. Шестьдесят пять царей идут к Южной Георгии, чтобы набросать в трюмы семь тысяч тонн груза.

— А я знаю, что это, — сказала Наталья. — Это у них любовная пора. А ночью море будет светиться от микроорганизмов. У них уж если любят, то все — от мала до велика.

— Ох уж эти женщины, — улыбнулся Василь Василич и задержал взгляд на Ярцеве. — Во всем-то они любовь видят.

— А что, смотрите в оба, заразят они пароход, — засмеялась Наташа.

— Кажется, уже заразили.

Помполит коснулся руки Ярцева, отвлекая от зрелища, и отвел в сторону.

— Олег Иванович, я человек здесь новый, вот скажите мне откровенно, вы ничего необычного не замечаете на пароходе?.. Мне кажется, какой-то у нас нравственный климат не тот. Как бы это сказать…

Олег догадался, о чем он хочет с ним поговорить. Накануне электрик Миша Рыбаков подрался со сварщиком. Хорошо, что их вовремя разняли. Когда Ярцев вызвал Мишу для объяснений, тот перепуганный пришел и, волнуясь, стал рассказывать:

— Я не сам, верите, я не первый начал, честное слово! Он свои трубы разложил около аккумуляторов и стал варить. Я ему спокойно сказал: «Что тебе, места мало! Отойди отсюда, тут не положено». Кислота и, вообще, техника безопасности не позволяет. А он мне: «Убери свои аккумуляторы». Куда же я их уберу? Вы же понимаете. Он это нарочно. И еще железки свои мне подкидывает под ноги. Я к нему: «Ну что же ты делаешь, зараза», — он мне ногу обжег. «Я, — говорит, — тебя предупреждал, видимо, ты слов не понимаешь». Схватил меня за ворот у робы, слева направо мне горло передавил, чтобы выключить меня через сонную артерию. А я ему сказал: «Ты не так ведь, Гриша, делаешь, надо справа налево». Ну и показал. Он поплыл, вырубился, стоит на коленях и качается. И я сразу его отпустил, даже не ударил, честное слово. А тут рефмеханик подскочил, оттолкнул меня, стал ругаться.

— Ничего, все правильно, — глядя на перепуганное лицо, успокоил его Ярцев и улыбнулся про себя: странно все-таки, такого бугая не испугался, а здесь вот стоит, трясется.

— Вот возьмите эту драку, — сказал помполит.

— Рыбаков действовал в пределах допустимой самообороны, — четко сформулировал Ярцев.

— Я и не виню его, ничего ему не будет. Дело даже не в самой драке, в готовности к ней. Смотрите, повода-то почти и не было. Общее состояние команды такое, что каждую минуту ждешь сюрпризов. Какие-то слухи неоправданные о заходах, об изменении рейсового задания, камбузные разговоры, шепоточки по углам, про того, про этого…

— Ложные сигналы, — сказал Ярцев, — специфика длинных переходов.

— Или вот тут на днях приходит ко мне сварщик, жалуется на вас, говорит, что вы его из кинозала прогнали, грубите, на «ты» называете.

— Ничего себе! — поразился Ярцев.

— Но все же надо помягче с людьми. Может, он и сам груб, но вы все-таки постарайтесь сдерживаться. А то, ну как это? Приходят, жалуются мне на командира. Не надо так с рабочим классом.

Ярцева покоробил его тон.

— Я, между прочим, тоже — рабочий класс.

— Тем более, надо жить в мире. Мы здесь одна семья, а вот видите, все как-то не получается.

— В том-то и дело, что семьи нет. Каждый сам по себе.

— Я понимаю, занять людей надо, объединить их чем-то. Но вы смотрите. — все делается: каждый день кино, волейбол, библиотека у нас хорошая, политзанятия проводим, лекторская группа работает.

Да, тех мероприятий, которые под началом помполита были проведены на судне, с лихвой хватило бы на целый рейс. И это еще не все. Главным событием рейса должен был стать праздник Нептуна, подготовкой которого давно и увлеченно занимался Василь Васильевич.

— Понимаете, мне кажется, что я никак не могу их зажечь. Бьюсь, бьюсь, и все впустую. Никакой отдачи не видно. У меня создается впечатление, что вся моя работа нужна только мне, а судно живет какой-то своей жизнью. А чем живет — мне совершенно непонятно. Какого-то стержня не ощущается.

— Не замкнута система, поэтому и не чувствуется отдачи. — сказал Ярцев.

— Почему? Почему? — с каким-то болезненным нетерпением допытывался помполит.

«Вот каждый и ищет — почему?» — подумал Ярцев и понял, что решить это для помполита так же важно, как для него настроить КЭТ.

Ярцев посмотрел на него с сочувствием и вспомнил, какой он был в начале рейса: пухлый, восторженный, деловитый. От былой пухлости не осталось и следа, лицо стало строже, энергичней, восторженности в глазах поубавилось, но удивление осталось, и очень симпатичная искренность в нем была, непосредственность, которой обычно первые помощники не отличаются.

— Кто его знает, Василь Василич, что еще. Но если бы всего этого было достаточно, мы бы давно уже жили в золотом веке. Что-то еще должно быть. Каких-то связей не хватает…

— Вот я и пытаюсь разобраться… Или женщин возьмите. Без них бы здоровей была обстановка. Зачем они в море? Может быть, и нет ничего, а кто-то что-то шепнул, и пошло, поехало.

— Вы имеете в виду что-нибудь конкретное? — спросил Олег.

— Да вот, Рыжова Наташа. Вы меня извините… визиты эти частые… говорят, что она у вас, что она и вы… — мучительно смущаясь, подыскивал он нужное слово.

— Ну нет, на этот счет вы можете не волноваться, — успокоил его Олег. — У меня одна привязанность, давняя и без взаимности — КЭТ.

— Это еще кто такая? — встревожился помполит.

— Да есть тут в машине одна системочка.

— А, ну ладно. Извините, ради бога, — помполит вытер платком выступивший пот.

— Да не расстраивайтесь вы так, Василь Васильевич, — успокоил его Олег. — Ничего страшного не происходит.

— Ну как же не страшно… Ну как же, — в голосе его слышалось отчаяние. — Неужели и вы не понимаете? Моряки ведь народ особый, они передовые, разведчики, можно сказать. По всему свету ходят, видят, как там живут, не маленькие, сравнивают. Пусть не все у нас еще есть, но мы ведь понимаем почему и не жалуемся. У нас есть другое, настоящее, чему не в деньгах выражение. А тут, смотрите, каждый сам по себе, в кают-компании ни одного человека — какие-то увлечения странные, гороскоп, буковки вырезают, слова наклеивают. Это ведь взрослые люди!.. Я в языках не силен, скажите, они там ничего неприличного не пишут?

— Нет, что вы, это названия фирм.

— Каких фирм? Для чего? — удивился помполит.

— Тлетворное влияние Запада.

— Нет, серьезно, объясните мне.

— Что тут объяснять? Фирма гарантирует и пришивает на изделии свою этикетку, как и у нас. Так в основе было. Ну, а теперь несколько иначе: появились престижные товары. Сама по себе себестоимость товара очень низка, но если на ней есть этикетка хорошей фирмы, то же изделие продается в два, три раза дороже.

— Так это же ерунда! Значит, оценивается не труд, а этикетка?

— Выходит, что так — «не вещь, а отношение».

— Нет, позвольте, это же невозможно! Нарушается сама сущность материальных отношений. Какой-то безликий символ стоит больше, чем сама вещь! Чем труд, затраченный на нее!

— Чему вы удивляетесь, Василь Василич, в обществе потребления нет ничего невозможного, — улыбнулся Олег.

На палубе появились первые бегуны, и Ярцев с помполитом вынуждены были посторониться, чтобы не мешать им. Они сдвинулись к тамбучине трюма, где стоймя был закреплен запасной винт, громадный, в три человеческих роста. Помполит потрогал его бронзовую, изящно выгнутую лопасть.

— Что же это происходит, — не то спросил, не то сказал он.

Он присел на лопасть и показал Ярцеву на место рядом.

— У меня странно вышло. Всю жизнь завидовал морякам, мечтал о море, а вот вырвался только к сорока годам. Мне казалось, что если вы, моряки, вынуждены жить в крайних условиях, в вас должны проявляться какие-то особые ценности. Нет земли под ногами, цветов, деревьев. В железной коробке заперты. Без семьи, без близких. Детей не видеть по нескольку месяцев, и даже не своих, просто детей, мне от этого труднее всего… А флот у нас громадный, суда ходят, рыба ловится. Значит, что? — все хорошо у нас. Люди преодолели ущерб, они стали сильнее, богаче. Я, собственно, затем и пошел в море, чтобы помочь…

Ярцев слушал его внимательно, вдруг что-то произошло, у помполита все так же шевелились губы, менялось выражение лица, но звук пропал, как бывает в фильме. Камера сместилась, приближая с дальнего плана дивную златокудрую фигуру, словно вынесенную на палубу из сверкающего, насыщенного жизнью моря. Выгибая ступню, она сделала шаг, невесомо, словно по воздуху, передвигая стройное тело, движением головы откинула назад волосы, поманила кого-то поднятой рукой.

Жар медленной сильной волной затопил тело. Где-то у горла Олег чувствовал гулкие, удушающие удары сердца и опустился на лопасть винта, стараясь овладеть собой.

— Что с вами, Олег Иванович? Вы весь в испарине, — встревоженно спросил помполит.

— Так, ничего, это сейчас пройдет, — ответил Ярцев, тяжело поднялся и, нетвердо ступая, побрел в каюту.

За тонкой переборкой копошился четвертый механик. Работая на палубе, он сильно, до волдырей обгорел и теперь вынужден был сидеть в каюте.

Ну что можно искать столько времени? — раздражался Ярцев, слушая, как Алик гремит ящиками стола, хлопает дверцей рундука. Шаркнул чемодан по палубе и клацнули замки — слышимость на этих судах поразительная. Наконец Алик угомонился, а Ярцев, не зная, зачем ему нужна была тишина, все так же сидел в кресле, бездумно глядя перед собой и прислушивался — теперь ему вроде бы звуков за переборкой не хватало.

Сколько бы он ни старался отогнать от себя мысли о том странном состоянии, в котором он пребывал в последнее время, он снова и снова к ним возвращался. По временам им овладевала странная забывчивость. Ом стал рассеянным, невнимательным даже у щита, и пару раз попал под триста восемьдесят, благо никто этого не заметил. То вдруг он забывал, что часы перевели на четыре часа, и начинал жить по московскому времени, удивляясь, что вместо обеда подают чай, или поднимался среди ночи, шел на палубу и простаивал там, пока небо не начинало синеть. Дед стал к нему принюхиваться, подозревая, что он втихаря закладывает, благо к спирту он имел свободный доступ, но деда он разуверил, сославшись на вымышленные семейные обстоятельства, и дед оставался к нему добр и как-то настороженно внимателен. Когда они вдвоем оставались в ЦПУ, дед часто рассказывал истории о своем блокадном детстве, видимо чувствуя тот острый интерес, который проявлял к нему Олег. Как-то он даже сказал Ярцеву: «Мне кажется, вы не просто так интересуетесь, что-то вас привязывает к тому Ленинграду?» Олег не сказал ему всего, что предполагал, ответил только, что там родился перед самой войной и потом уехал. Настоящей близости между ними все-таки не было. Может быть, разница в возрасте этому мешала, может быть, служебная зависимость, а может, и сам Олег создавал некоторый вакуум, не отвечая деду на его откровенность.

Иногда ему казалось, все дело в том, что он не может ни с кем поделиться свалившейся на него напастью. Стоило с кем-нибудь откровенно поговорить, выложить все, что с ним происходит — и его бы отпустило, но как об этом говорить, если самому себе он ни в чем не хотел признаваться.

Только в присутствии Натальи он чувствовал себя относительно спокойно. Боль притуплялась, таяла. Хоть он ничем себя не выдавал, ему казалось, что она понимает его состояние, сочувствует ему и старается помочь. Он ждал ее визитов с нетерпением. Но она, как на грех, стала приходить реже. «Ее чертушка» был отчаянный ревнивец, и хоть она ему открыто заявила, что «дружбы с Ярцевым не порвет», старалась на рожон не лезть, забегала ненадолго, с опаской оглядывая коридор, чтобы ее никто не заметил и не донес ему.

Ленинград тогда еще бомбили. Обстрел — это само собой, а тогда еще и бомбежки были и тревоги воздушные. Мать устроилась работать на завод, и нас с братом тоже к заводу прикрепили. Это значит — обедать мы могли в заводской столовой. Столовая — большой зал. Она мне храмом казалась, огромным храмом, наполненным запахом хлеба и еды. И вот обедаем, и вдруг воздушная тревога. Народ сыпанул из-за столиков — в убежище. А мать медлит, не сразу. Хвать, хвать со столов — «котлетки» эти штучки назывались — и в баночку, потом нас схватила и ходу. За ворота выскочили, а тут — взрыв. Недалеко, волной воздушной нас качнуло. Мать остановилась, стоит и плачет и под ноги себе смотрит. Вот ведь, правду говорят, бог — он все видит. Оказывается, осколок в банку угодил, и котлетки наши в грязи купаются. В сантиметрах, можно сказать, смерть прошла, а ей котлеток жалко. Да и мне тоже — котлетки, жизнь-то уж потом.

Мать скоро слегла. Десять лет — по тем временам — это уже взрослый мужчина. На мне тогда бабка была, брат двух лет и мать в больнице с дистрофией. Брата мне удалось в детский садик устроить. Сад — у Финляндского вокзала, а мы жили около Лесотехнической академии. И вот, помню, очень мне хотелось его навестить. Вся душа изболелась, как он там, брательник мой, без меня поживает. Да и поживает ли?

Зима сорок второго — это всем зимам зима. Морозы — под сорок, воды нет. Электричества нет. Еды нет. Трамваи не ходят. А трамвай там и в мирное время полчаса шел. Ну вот, я и собираюсь к нему в гости. За неделю скоплю кусочек хлеба, презент, такие смешные тогда делали подарки, надену на себя все, что возможно, и в путь-дорогу. Темно, холодно, коленки трясутся, конечно, но знаю, что дойти надо до середины пути — там, у Гисляровского переулка рабочие что-то на улице мастерили. Костры громадные у них горят и кипяток в ведре булькает. Доплетусь я до них — они меня разотрут, обогреют, кипятком напоят. Я из-за пазухи вытащу свой пакетик заветный, вначале вроде бы понюхать, потом полизать, потом отщипну разок, да так незаметно и весь прикончу. А вперед идти уже страшно. Если бы только в одну сторону, а мне ведь еще и возвращаться — понимаю, что сил не хватит.

Посижу, погорюю, братишку вспомяну и обратно домой, к бабке. Вот так вот одиннадцать раз за зиму пытался и ни разу не дошел, ни разу больше его не увидел.

Время после ужина он, как обычно, провел в ЦПУ, занимаясь с КЭТ, а когда поднялся оттуда, был уже первый час. У четвертого затевали каютный чай. Вся вахта у него собралась, штурман, Серый. Ярцев посидел с ними полчасика, прихлебывая чаек, слушая их веселое подтрунивание друг над другом, истории из свежей еще мореходской жизни, оценил новые изделия «фирмы»: каски «Дженерал моторс» и обклеенные поролоном ракетки «Спиде».

В кафе появилось новое увлечение — гороскоп. Серый достал его у кого-то из команды, размножил на телетайпе, и теперь мальчики с большим старанием разглядывают свое будущее, определяют свойства характеров друг друга и находят объяснения своим невольным поступкам, влечениям и привязанностям.

— Ты кто, Иваныч? Ты когда родился? — допытывался Алик. — Правда, у меня все совпадает. Я — Лев, как Рони Петерсон, характер властный, натура богатая, преодолеваю все препятствия, с огромным терпением и упорством. Жить буду счастливо, вот только умру под забором, погубит меня доброта… Серый у нас — Близнец, характер мечтательный, натура нежная. А вот кастелянша — Рак. Знак Воды, под покровительством Луны. Живет по собственным законам, чужда логике. Прочный союз с Весами. Ты кто у нас? Никак Весы найти не можем.

Около часу все стали расходиться, и Ярцев почувствовал печальную необходимость идти к себе, вновь ощутить изолированность каюты, ее холодный, стандартный комфорт, который предвещал ему бессонницу и мучительную разноголосицу объяснений с самим собой.

Опасливо покосившись на дверь каюты, словно там жил кто-то чужой и недружелюбный, он прикрыл ее поплотнее и белым, стерильным коридором вышел на корму.

Влажный, как в парной, теплый воздух мгновенно пропитал одежду. Даже на коже лица, еще прохладной от каюты, осела мелкая роса. И ему вдруг вспомнилось, что такое же ощущение душной тропической ночи было у него, когда он как-то прилетел на стоянке к жене в Сочи. Все реже и реже он вспоминал о ней, и воспоминания эти уже не вызывали в нем прежней боли. Сначала ее нечаянная неверность, потом — от случая к случаю и, наконец, осмысленная программа независимой совместной жизни. Нет лучшего врачевателя, чем время. Тогда ему казалось, что без семьи жизнь потеряла всякий смысл. За три года образ жены растворился, и если остались воспоминания о чем-то утраченном, то это, как ни странно, о чувственных, изнуряющих ночах.

Звезды на незнакомом небе были девственно чисты, но Южный Крест еще не появился. На корме было светло от луны, которая то выглядывала из-за трубы, когда судно кренилось на волне, то вновь исчезала. С кормы судно гляделось странно. Грубые, тяжелые формы поднимались вверх от палубы к палубе. Приземистая, широкая труба, словно башня средневекового замка, давила это нагромождение. Отсюда трудно было представить удлиненную стремительность носа, изящный обвод бортов, отороченных планширом, выпуклый, гладкий скос рулевой рубки. Вид с кормы так же отличался от вида с носа, как черный ход от парадного подъезда.

Тень судна скользила по воде. В темном силуэте светились окна незашторенных иллюминаторов. Каюта Натальи была третьей от кормы, и, перегнувшись через планшир, Ярцев увидел у нее в каюте свет. Этот же свет ложился на пенную гриву у борта, на окно. На всем пространстве от Полярного круга до тропиков прочертило след незашторенное окно. Кипящая, взбитая вода вспыхивала в его свете и уносилась в тень, а в четырехугольном отражении вновь появлялись шелестящие пенные квадраты, словно моментальным снимком фиксировался каждый метр расстояния.

Держась за скользкие поручни, он опустился на ют, ближе к воде. Шум волн стал густым, насыщенным. Винт лопатил воду, словно плуг на пашне, выворачивая из ее глубин мощные сгустки фосфоресцирующей массы. В размеренном движении винта ощущалась слепая неотвратимость, словно не было ни судна, ни главной машины, ни Южной Георгии и рейсового задания, а только это вот коловращение за кормой, в котором возникали и гасли свои светила, рождались и гибли мимолетные всплески неведомых жизней. Отдаляясь от судна, свет разряжался, дробился на отдельные вспышки. Магниевые искры в русле потревоженной воды долго еще тянулись за кормой, образуя свой млечный путь.

Его разбудил бодрый голос помполита: «Доброе утро, товарищи моряки! Прослушайте судовые известия».

Это собственное изобретение Василь Василича, по утрам рассказывать, где находятся флотские суда, какая обстановка на промыслах, вести из порта, уже принятые радистами на телетайп. Это нововведение, как и каждое поначалу, вызывало у команды недовольство. Еще бы, лишние четверть часа урывает у сна. Оптимисты утешали: «От безделья мужик мается, с непривычки. Привыкнет — пройдет». Но вот не прошло. А теперь вроде бы и просыпаться легче, когда знаешь, что где-то в сотне миль слева проходит «Зенит», что рыбы на промысле много и ждут там «Памяти Блюхера» не дождутся, а однотипный пароход «Памяти Якира» уже вышел оттуда с полными трюмами и, может быть, даже удастся встретиться, чтобы дать ему топливо. Свои ведь все пароходы, одна контора, и ребята на них свои ходят, с которыми когда-то вместе плавать доводилось, и в ремонтах стоять, и за столом сидеть, и из разных передряг выбираться. Встретиться, чтобы снова расстаться на года. Когда потом судьба сведет и где, в Тихом ли океане, на новом промысле у Кергелена или в кафе «Театральном»? Берег дорог друзьями, и когда разошлись друзья по всему свету, то каждый район, где находится знакомое судно, и на карте видится иначе — не просто голубой холодный цвет, а словно бы островок на схождении широт, от берега отпавший. И столько этих своих островков раскидано по карте, что кажется, нет уже отдаленных и тайных широт, а вся земля видится одним уютным и знакомым домом.

Ярцев слушал новости, не открывая глаз и вспоминая о своей последней встрече с Колей Ковалевым, как сидели они в кафе «Театральном», самом уютном и тихом кафе города, прочно освоенном морским людом, и Коля рассказывал, что на общефлотской конференции разошелся с начальником флота во взглядах на автоматику.

«Хвалит ее и хвалит, суда эти новые превозносит до небес, а я сижу и головой качаю».

Колю потом называли «первая жертва автоматики».

С тех пор как он перебрался в тралфлот, они не встречались, только изредка обменивались радиограммами на День рыбака да на День Военно-Морского Флота…

Помполит рассказал о результатах игр по волейболу, напомнил о подписке на газеты и журналы, фильм назвал, который вечером крутить будут, и вдруг словно выстрел среди тишины: «Сегодня банный день».

Сон с Ярцева как рукой сняло. И с отупляющим раздражением перед ним возникли тяготы предстоящего дня, изнуряющая, нелепая эта борьба с самим собой, погоня за взглядом и поиски исчезающего равновесия.

«Банный день»! Раскрытая дверь прачечной, мимо которой можно ходить беспрепятственно и видеть  е е. Весь день, до самого вечера, и не надо ловить, считать те минуты, когда она протирает палубу в своем коридоре, медблоке, и искать повод, чтобы вылезти из машины. Встретившись с ней взглядом, вновь почувствовать шок разряда и час, два находиться в состоянии покоя и острой работоспособности, не думать, не слышать о ней. А потом по каплям вновь начинает накапливаться это саднящее раздражение, вначале еще не осознанное, как желание пить, которое можно заглушить сигаретой, но потом навязчивое, неотвратимое, и нить поиска исчезает, как ручей в песке, сознание схватывает побочные, необязательные сигналы, и только напряжением, от которого начинает ломить виски, можно еще продержаться каких-то четверть часа, пока жажда не станет нестерпимой.

За полтора часа он значительно продвинулся вперед. Ложный сигнал обрел свой, вполне видимый источник и заблокировал систему.

Что-то было в этой ситуации знакомое. Но у него уже не хватало времени проследить связи до конца. Он осознал жажду и, бросив на коврик испытательный блок, чертыхаясь и проклиная весь белый свет, побрел по трапам наверх, прихватив для видимости отвертку и пассатижи.

Он опоздал. Тамбур прачечной был чист и застелен свежими картонками коробов. Сменную обувь он не переобул, и его шаги на картоне оставляли четкие следы. За комингсом тамбура картонки кончались, и чтобы не пачкать палубу, он несколько раз прокрутился на каблуках, потом на носках, пока убрал мазут с подошв, и прошел к открытым дверям прачечной.

Машины гремели, размешивая белье, как в бетономешалке, но  е е  не было видно. «Еще, может быть, в гладилке», — с надеждой подумал он, но уже чувствуя, что и там нет, все-таки заглянул в распахнутые двери. На крючке висел только линялый халатик. Валики гладильного катка медленно поворачивались, наматывая на себя простыни. Ярцев выключил машину. «Тебе бы раздолбать ее, что машину бросила без надзора, а не бегать в поисках взгляда. Тоже мне Ромео выискался», — обругал он себя, ко ноги сами уже несли его к кабинету доктора, откуда она обычно начинала приборку. Он поздоровался с доком, вошел, оглядываясь по сторонам, словно она могла спрятаться в каком-нибудь углу обширного кабинета. «Измерь давление», — попросил он. И пока док наматывал ему на руку черный жгут, он все косил взглядом на отворенную дверь, не пройдет ли мимо. Док накачал грушу раз, другой, пожал плечами, потом повернул к нему манометр: «Почувствуешь первый удар — скажи». И снова накачал.

Она не проходила, но ему казалось, что он слышит где-то на этажах ее крикливый голос.

— Что, была вчера поддача? — спросил док.

Ярцев прислушивался к доносившимся голосам. «Определенно женский голос, только, может быть, не ее, за таким фоном разве поймешь».

Он кивнул доктору и опустил рукав рубашки.

— Пока не бегай, — сказал док. — И не пей.

— Бог с тобой! — возмутился Ярцев. — Я в рот не брал уже две недели.

— Странно, — произнес док. — Очень странно. Что же с тобой? — Он потрогал полировку стола и потер пальцы, будто сшелушивая песчинку.

— А-а-а, понял, ты и есть чертушка! — обрадованно выкрикнул Олег. Такое же движение появилось у Натальи последнее время.

— Олег, не надо, Олег. Хочешь, я тебе освобождение выпишу? — испуганно отстраняясь, предложил док.

— Ты что, меня за дурака считаешь? — сказал Ярцев, быстро подымаясь.

— Счас, счас. Ты хоть таблетки возьми, — всполошился док. — Куда же ты?

Ярцев был уже у порога. Голос слышался сверху, со второй палубы. Ярцев взлетел по лестнице и на следующем пролете чуть не натолкнулся на Наталью. Она выясняла отношения со старпомом. Они прижались к переборке, пропуская его. Дороги назад уже не было. С независимым видом он прошел мимо них и дальше, вверх, на мостик — больше никуда не свернешь.

Зашел, остановился около авторулевого. Стрелки курсов бегали по шкале друг за другом, иногда замирая чуть левее ноля. Пассат дул на исходе, тропики кончались.

С крыла появился третий штурман с секстантом в руках.

— Солнце зашло, не могу точку взять, — пожаловался он.

Ярцев открыл регистратор маневров, надавил клавишу. Печатная машинка отстучала время, старое, трехнедельной давности — датчик опускали только на швартовках.

— Точка отсчета — это солнце, и никак не меньше, — сказал он.

Штурман, облокотившись на «прилавок», наблюдал воду в лобовое стекло.

— Жара спадает. Скоро конец загару.

— Да, скоро конец, — отозвался Ярцев.

Он попробовал представить ее в купальнике. Что-то бесплотное, белесое в веснушках промелькнуло на миг. Он вблизи в купальнике ее не видел, не хотел. Тело его совсем не интересовало. Оно будто чужое было, не ее, и вызывало у Ярцева ханжеское желание набросить на него одежды.

Нос судна поднимался, задираясь за горизонт и мягко оседая, но его колебания не доходили до мостика. Спокойная, недвижимая палуба, унылое однообразие воды и тишина.

— Сколько до горизонта? — спросил Ярцев.

— Семнадцать миль, — черкнув карандашом, ответил штурман. — А глубина — две тысячи. Смотри, где мы идем, на траверсе Тристан-да-Кунья.

— Некогда мне, — сказал Ярцев.

Он вышел на крыло мостика, прильнул к пеленгатору. Все та же рябая, обесцвеченная вода, плавно смыкающаяся с обесцвеченным небом. А под килем ее — два километра и только двадцать метров освещены.

Медленно, задерживая шаг на ступеньках, он побрел по наружным трапам вниз.

Надо дать ей время вернуться. Машина крутится, значит, она вышла ненадолго. Может быть, даже, когда он сидел у дока, она вошла с другого борта. Он же не заглянул к ней, а сразу помчался наверх.

Ярцев прибавил шаг, спустился на корму и по правому борту быстро дошел до двери надстройки, рывком распахнул ее.

Вот теперь уже точно, ее голос. А у прачечной стоит Алик, застенчиво улыбаясь, и Миша Рыбаков трясет кудрями и скалит белые зубы. Она внутри размешивает белье и, повернув к ним голову, заливается молодым, счастливым смехом. И прямо этим смеющимся взглядом она ударила по Ярцеву, словно пригвоздила его к месту и проводила еще, пока он, с трудом передвигая ноги, проходил мимо, не отрывая от нее глаз. Ох, как ожгло! Будто снова замкнул на себя триста восемьдесят.

Перед тем как спуститься в машину, он покурил в раздевалке, наслаждаясь внутренней тишиной, душевным покоем и возможностью снова трезво смотреть на вещи.

Что за наваждение! Что за вирус такой он подцепил! Самое странное, что ему ничего от нее не нужно, ни близости, ни общения, только видеть ее периодически. Как избавиться от этой гнетущей зависимости? Себя перебороть? Войти в приятельские отношения? Наверняка ведь все рассеется. Что в ней есть-то? Красивые волосы, глаза? Незаконченные восемь классов? Вон Наталья говорит — и корыстна она, и на доллары целится. Чем она привлекает?

У кого это рассказ есть? Руки у мертвеца под простыней шевелились. Мальчонка подошел и, превозмогая ужас, сдернул простыню. А под простыней — мышь.

Просто нужно внести ясность, увидеть, и все встанет на свои естественные места.

«Все, точка. Поговорю с ней при первой же возможности», — решил Ярцев и успокоенный стал спускаться в машину.

«А почему у нее восьми классов нет? У нас же всеобщее среднее образование, — подумал он на ходу. — Почему у нее судьба такая странная?»

Возможность поговорить с ней представилась в этот же день. В конце рабочего дня она терла палубу перед кабинетом доктора, и Ярцев подошел к ней почти под самую швабру.

— Вы дали мне одну наволочку вместо двух, — сказал он решительно.

Она удивленно вскинула на него глаза, маленькие, ненакрашенные, с чуть припухлыми веками. Куда-то исчезла из них рысья хищность, замешательство, растерянность в них отразились.

— Какую наволочку?

— Одну наволочку вы мне дали вместо двух. У меня две подушки, мне надо две наволочки, — обстоятельно пояснил Ярцев.

— Большую или маленькую? — спросила она.

Он не знал какую — что он их, мерил? — и ответил наугад:

— Большую.

— Хорошо, — сказала она.

Он стоял перед ней, смотрел на ее лицо, обсыпанное веснушками. Волосы ее были гладко заправлены под косынку, и от этого скуластое лицо казалось большим, грубоватым.

«Ну вот, — подумал Ярцев, — ничего в ней нет, и я теперь спокоен. И буду спокоен».

— Мне бы наволочку, — сказал он.

— Я вам принесу, — ответила она, с каким-то ожиданием на него глядя.

— Спасибо, — сказал он.

Она была такой естественной, без грима, без ужимок, и лицо у нее было такое простое, милое, что он подумал: в поле бы ей работать.

— Я вам принесу сегодня вечером, — тихо произнесла она.

Что-то надо было, сделать, наверное, или сказать. Она чего-то ждала. Ярцев не понимал. Он хотел спросить, чего она ждет. До нее было близко, рукой можно дотянуться, но у него никакого желания не было ее касаться.

«Хорошо, что я заговорил. Так все просто. И еще, вечером она придет, принесет наволочку, но это уже лишнее. Впрочем, пусть приходит, если это нужно по делу».

— Вы просто ошиблись, — сказал он.

— Да, — сказала она, — одну маленькую наволочку.

— Можно и большую, — сказал Ярцев. — У меня две подушки, мне надо две наволочки, а не одну.

— Я понимаю, — кивнула она, — для двух подушек надо две маленькие наволочки или одну большую, если кто любит высоко спать.

— Как же так? — в замешательстве произнес Ярцев. — Я думал, каждой подушке положена отдельная наволочка?

— Я вам дала одну большую, а вы хотите две маленькие, так и скажите, — в голосе ее послышалось нетерпение.

— Я так и говорю. Зачем мне одна большая-то? У меня ведь две подушки. Неужели не ясно.

— Что вы мне голову морочите? Надо вам наволочку — заберите, хоть сейчас.

От ее окрепшего голоса Ярцев поморщился.

«Куда же мне сейчас, — подумал Ярцев. — Я ведь в рефотделение иду. Мне там не нужна наволочка».

— Мне в каюту надо наволочку, для постели, — еще раз пояснил он.

— Надо же! Для постели! А я думала, в очередь за мукой!

«Да она, кажется, смеется надо мной?»

— Послушайте, почему вы опять кричите? Я ведь с вами спокойно разговариваю.

— Да о чем разговариваешь-то! Ты подумай! Что ты мне тут долдонишь.

— Как вы не можете понять, — чувствуя свою неспособность объяснить ей, сказал Ярцев. — Я не хочу спать на голой подушке!

— Нет, ты чокнутый, право слово. Я сейчас доктора позову!

— Я был у доктора сегодня утром, — произнес Олег. — Он мне давление измерял.

— О господи, — простонала она. — Пусти меня! Уйди с дороги! Я тебя сейчас огрею!

Бросив швабру на пол, она промчалась мимо, обдав Олега запахом пота и крепких духов.

«Все-таки она очень груба, даже странно, — подумал Олег, вдыхая исчезающий запах. — И бестолкова к тому же… Куда это она помчалась? Мы ведь так и не договорились».

 

5

Оставшиеся до промысла дни он почти не вылезал из ЦПУ, занимаясь установкой. Вся остальная работа шла сама по себе, почти без его участия. Электрики несли вахту, делали профилактические ремонты по графику и к нему обращались только когда что-то не ладилось. Дед стал неразговорчив и только временами обращал его внимание на тот или иной объект.

Иногда он заходил за щит и, глядя, как Ярцев работает с приборами, говорил, учтиво склонившись:

— Мне кажется, ваш роман с КЭТ затянулся. Не в ущерб ли он основной работе?

То ли он понимал состояние Ярцева, то ли пока не видел в этом необходимости, но приказать, устроить ему разнос он не мог.

Сознавая, что до промысла остались считанные дни, он приник к машине с какой-то страстной одержимостью, словно решение этой задачи могло помочь ему во всем другом.

После этой последней встречи с ним что-то произошло. Весь окружающий его вне работы мир будто подернулся туманом. Люди, предметы, море были отделены от него полупрозрачной перегородкой. Если к нему обращались с вопросом, он отвечал, но так, будто это мало его касалось. «Это не ко мне. Это вообще разговор в предбаннике». Жизнь на судне шла параллельно с ним, не пересекаясь, будто радио в каюте, к которому он привык, не замечал и реагировал только на вызовы по трансляции. Иногда в этой перегородке появлялись разрывы — то небо блеснет ослепительной синью, то чье-то лицо прояснится в обрамлении рыжих кудрей, и тогда он улыбался тихой, проснувшейся улыбкой.

— Вы что, решили бороду отрастить? — спрашивал его дед.

— Нет, что вы? Зачем она мне? — удивлялся Ярцев, шел в каюту и брился, глядя в зеркало. На него глядело скуластое, бледное лицо с темными подглазьями. Глаза смотрели отстраненно и пусто. У зеркала тоже появилось странное свойство: сколько его ни протирай, оно не давало четкого изображения. Словно та вода, плотная, осязаемая, прозрачная, которая сверкает, плещется за бортом и утоляет жажду, распалась на мириады частиц и превратилась в полуосязаемый туман. Не стало  В о д ы, только матово светила по ночам холодная Луна, совсем не таинственная, со своими кратерами и погибшими луноходами, да из черного неба доходил свет пяти звезд, которые показали ему штурмана — созвездие Рака — знак Воды под покровительством Луны. Ничего в них от рака не было…

От близкой Антарктиды веяло холодом. Ветер утихал к вечеру и, начиная с утра, вновь раскачивал водную гладь, словно Антарктида имела суточный ритм дыхания. Длинные плоские айсберги стали попадать в экран локатора, вводя поначалу в недоумение штурманов, которые в толк не могли взять, откуда здесь появились километровые острова, не обозначенные на карте. Солнце скрылось за низкой облачностью, словно от холода сжалось пространство, перенося жизнь внутрь судна, в его тепло, уют. Снова музыка в коридорах, хождение из каюты в каюту в поисках компании и стук костяшек из салона. Даже айсберги не могли выманить никого на палубу, да и потом Алик, признанный авторитет в фотоделе, сказал, что из каюты их лучше снимать, какая-то особая светотень появляется в их причудливых гранях.

Сейчас бы и проводить разные мероприятия, но помполит находился в «энергетическом кризисе». Неудача с праздником Нептуна, который не состоялся из-за того, что на судне оказался всего один некрещеный — он сам, сильно убавила его энергию.

Из иллюминатора в каюту втекал холодный, тяжелый воздух и, пройдя по палубе, просачивался в коридор. Воздушные слои не успевали смешаться. Ноги зябли, хотя на термометре стояло двадцать пять. «Условия работы для термопары, — подумал Ярцев. — Не бродят ли по мне дополнительные биотоки?»

Он плотно задраил иллюминатор, распахнул настежь дверь, чтобы не застаивался сигаретный дым.

«Нам не надо дополнительных, нам своих — с избытком», — сказал он себе.

Сизый пласт у подволока качнулся и потек, рисуя бледные узоры, неясные тени исчезающих связей, почти неуловимые очертания. Зыбкие, медленные струи, на миг соприкасаясь, рождали дивные фигуры, текучие, переходящие друг в друга… И вдруг из закутка около койки выползла и на миг застыла отчетливо различаемая рачья клешня.

— Рак — это болезнь, — сказал Олег.

Он снова сел в кресло и углубился в схемы, чтобы выявить на них те связи, которые должны существовать у его неверной КЭТ. Общую картину он себе уже представлял, и помог ему в этом Уильям Росс Эшби, книгу которого «Конструкция мозга» он нашел у дока.

С точки зрения биолога, говорит Эшби, мозг — это орган для выживания, созданный в ходе эволюции. Основным свойством его является способность к научению. Посредством научения организм приспосабливается к внешним условиям и изменяет свое поведение к лучшему. «К лучшему» — то есть больше способствует выживанию. Жизнь — это процесс, суть которого — научение, благодаря этому свойству мы существуем. То есть жизнь, в функциональном определении, — это учеба.

Механизм этой учебы, методика «школы» — постоянна. Она и была положена в основу самоуправляющихся систем. Если отбросить все сложности, суть ее такова:

Любой организм существует не изолированно, он окружен средой. Организм и среда образуют систему, способную существовать. Организм влияет на среду, среда с помощью обратных связей влияет на организм — так мы видим, слышим, констатируем наше существование в окружающем мире. Это внутренняя обратная связь, она пассивна, ею мы только отражаем среду.

В каюте снова стало жарко. Ярцев выключил обогрев и сбил задрайку с иллюминатора.

В дверях появилась длинная фигура Алика. Головой он почти касался датчика пожарной сигнализации. Бедный парень, он даже в койке не умещался и вынужден был перебраться на диван. Дед говорил, что при обсуждении проекта не один день спорили, как койки располагать, вдоль или поперек судна. Но никто не подумал об акселератах, о том, что новый плавсостав увеличился в росте и традиционные размеры койки для многих не подходят.

Алик выглядел очень мрачным.

— Только что поймал по радио, — глухо произнес он. — В Японии, на трассе Киото погиб в аварии Рони Петерсон.

Ярцев не сразу вспомнил, что это фаворит «Формулы I», портрет которого висит у Алика в каюте.

— Ну, видишь, а ты говорил, Петерсон — Лев, умрет под забором.

— Под забором и умер. Там забор-то знаешь какой? Ограждает.

— Все равно, — сказал Ярцев, — врет все твой гороскоп. Ничего у Рака с Весами не получается. У Весов от Рака — интоксикация.

— Ты так говоришь, Иваныч, будто это я гороскоп составлял. Может быть, где-то и ошибка. Вот, например, у Рака с Водолеем получилось, а не должно бы.

Алик чуть ли не всю команду проверял на совместимость по гороскопу.

— А кто у нас Водолей?

— Ну, ты даешь! — удивился Алик. — Старпом, конечно. Про это все знают, уже давно. Совсем ты со своей КЭТ зашился.

— Он что, тоже кораблик делал?

— Ему боцман смастерил. Четырехмачтовый фрегат, размерами с полстола.

«Спокойно, спокойно, — уговаривал себя Олег. — Это не должно тебя касаться. Ты же сказал: нет ее, не существует, растворилась в тумане, вытекла».

— Ты дай мне изоленты. Я хочу Рони в рамку взять.

— Какого Рони? Ты что, очумел?

— Ну и что, если американец? Мне его по-человечески жалко. Ты бы знал, как он вел себя в Сан-Пауло. Рамсей вылетел на обочину и загорелся, так Петерсон…

— Слушай, пошел ты от меня со своими Рамсеями и Сан-Пауло! Какого черта тебе надо! Забери свою изоленту и убирайся!

Ярцев швырнул моток в ошарашенного Алика:

— Ты чего? Ты чего? — забормотал Алик. — Злой, небритый…

Ярцев стиснул руками голову и тупо уставился в распластанные на столе схемы.

С мутного иллюминатора медленно стекали капли, оставляя прозрачные дорожки. На улице было холодно, и стекла в каюте снова стали отпотевать.

Накануне прихода на промысел Ярцев настроил КЭТ. Ложный сигнал давал канал эффективной обратной связи, элемент, который выдавал базовый параметр. Элемент сам по себе был так прост, что на него и подумать было грешно — сопротивления, диоды да один потенциометр. Заменив его и несколько раз проверив установку, Ярцев долго крутил в руках дефектный модуль, любовался его точечной пайкой, симметрично стройным расположением диодов и резисторов, словно специально для красоты окольцованных цветными эмалевыми ободочками, означающими их параметры.

Ярцев показал модуль деду, ребятам.

— Ну, поздравляю, — сказал дед. — Добились все-таки взаимности. Я, признаться, думал, что здесь дело дохлое.

Ярцев поднялся в мастерскую и по одному выпаял, проверил резисторы и диоды. Все они были нормальны. Оставался еще потенциометр. Причина оказалась именно в нем. Не диодно-транзисторная логика подвела, а старое, как мир, вернее — электротехника, сопротивление. Какой бы сложной ни была система, какие бы ни творила она чудеса и лицедейства — основы-то остаются одни и те же — без закона Ома не обойтись.

Ярцев положил потенциометр в карман и вышел на палубу. Небо было ясным и чистым, каким редко бывает в этих широтах. Палуба, свежевыкрашенная зеленью, блестела от воды, которую забрызгивал холодный свежий ветер, срывая верхушки волн. Темно-синее, почти черное море вскипало белыми бурунами. Они взбегали с кормы, подгоняя судно, и медленно, словно соревнуясь, уходили вперед.

Ярцев вынес за борт руку с потенциометром и разжал пальцы. Блеснувший на солнце кружок быстро исчез с глаз. Ярцев не заметил, как он коснулся воды.

«Как просто, — подумал Олег. — Выпаять его — и за борт, в воду. Найти бы внутри этот центр и прижечь».

…Бабка — сразу после матери, но бабка дома. Лежит она в комнате, уже заледенелая, на ресницах — иней и на пряди волос. А я ведь мужик — слышал уже, что обряжать, обмывать полагается. Пошел к соседям, говорю, надо бабку хоронить. Тогда порядки интересные были. Они мне отвечают: хорошо, сделаем. Давай ее карточки за три дня. А бабка хитрая была у меня, поесть любила, от нее карточек всего за один день осталось. Ладно, говорят, давай за один. Пришли вечером, меня из комнаты попросили. Я вышел на кухню. Они минут через двадцать меня зовут. Все, говорят, обмыли, обрядили. Взяли карточки и ушли. Бабка моя лежит на столе, в чем была — в том и есть, только сверху на нее какую-то кофту натянули и руки крестом на груди. А меня все вопрос мучает: «Как же они ее сумели помыть, когда воды нет?» Была бы вода, я и сам бы ее вымыл. Долго меня этот вопрос занимал — я же им верил.

Ну, обрядили — надо хоронить. Гроб нужен, обряд какой-то, она у меня богомольная была. Я — в милицию. «Бабка померла, — говорю, — хоронить надо». Они записали адрес. «Жди, — говорят, — приедем». Жду сутки — никого нет. Я опять к ним. Ответ все тот же: «Жди, приедем». Еще сутки — никого. А бабка лежит. Я опять к ним. «Обещали, говорю, а не едете». Они меня обложили по матушке, что, дескать, ходишь, надоедаешь, похоронят твою бабку. Сейчас зима, ничего с ней не сделается.

На четвертый день являются два молодца, без гроба, но с носилками. «Где? Кого?» Взяли мою бабку за руки, за ноги, на носилки и вниз. Я за ними. Смотрю, стоит у подъезда телега с лошадью. А на телеге, как бревна в поленнице лежат… Они с двух концов бабку с носилок подняли, раскачали ее… Она перекувырнулась в воздухе и на самом верху оказалась, лицом вниз. И повезли ее на Пискаревку.

Я дядьку заднего догнал, кричу ему: «Дяденька, вы там кусок железа наверх положите или камень большой. Я после войны найду ее».

Сани едут, а я все бегу, бегу за ними. Потом упал.

…А скоро и я сам поехал по ней, по дороге жизни. Последним эшелоном. Вода на льду уже скаты заливала. Темнота и мелкие огоньки на трассе. А мы, сорок гавриков, в автобусе, какой-то древней развалюхе.

Я вообще считаю, что высший героизм в войне проявил шофер, который два часа в воде лежал, чинил машину. А в ней — сорок жизней, полужизней.

На берег выехали, к станции, для посадки в вагоны. Я чувствую, что не могу с сиденья встать. Звать на помощь неудобно. Все вышли, я попытался подняться и упал, за сиденье завалился. В вагоны нас девушки с рук в руки передавали. По списку — сорок, а та говорит — тридцать девять. Побежали к автобусу, меня вытащили, довели до сходен в теплушку. «Ну все», — кричит наша девушка. А я со сходен — брык. И опять лежу. Та пересчитала: «Да нету одного!» — «Да как нету? Я вот тут его поставила!» Где поставила — там и лежит, голубчик. Занесли меня. Поехали.

Бог ты мой, куда поехали! Если бы знать? — В немецкий плен.

В кают-компании говорили о промысле. Уже виделось в воображении скопление десятков судов, движение ярких в ночи огней, трудные швартовки и вырастающие по утрам у борта знакомые и новые траулеры. Весь путь до промысла был печальной необходимостью, пунктирной линией, по которой вынуждено было пройти судно, чтобы приблизиться к своей цели, которая будто одна только и имела смысл. Дорога забылась, словно ее и не было.

Пока двигался «Памяти Блюхера», промысел сместился к самому югу. На карте это выглядело так: шло, шло судно и вот уперлось носом в белую стену. И все. Больше идти некуда. Конец моря, конец света. «У цели, на краю земли». А дальше — непознанный материковый лед да полярные станции, где по году без берега живут ребята, с которыми уже связались судовые радисты.

Впервые за много дней Олегу некуда было торопиться. Словно после долгого отсутствия он рассматривал сидящих за столом и с каким-то чувством стеснения глотал еду. Ему казалось, что все на него смотрят, особенно док внимательно зыркал, быстро расправляясь с куриной ножкой.

Розовощекий и веселый, какой-то пританцовывающей походкой в кают-компанию вошел старпом, приостановился и, преданно глядя на капитана, спросил разрешения занять свое место.

Почему кэп всем говорит «пожалуйста»? Если спрашивают, значит, не знают, что он им ответит и можно для разнообразия отказать?

Капитан говорил что-то деду и не заметил старпома. Старпом улыбнулся и походкой всеобщего баловня направился к своему месту.

— Пожалуйста, — сказал капитан.

Старпом отвесил ему легкий поклон и пожелал приятного аппетита.

Ярцеву показалось, что это не к старпому относится «пожалуйста», а к поднявшемуся со своего места начальнику радиостанции, который просил разрешения выйти. Развязность старпома его возмутила.

— Непростительное пренебрежение морским этикетом, — сказал он вслух.

Рефмеханик Бунгалин потянулся за хлебом и понимающе ему кивнул.

С тех пор как он заморозил в начале рейса картошку для промысла, они со старпомом не ладили. Ярцеву была неприятна его поддержка.

— Ты что ешь-то? — раздраженно спросил он.

— Как что? — второе, курицу.

— А гарнир-то — опять макароны. Где твоя картошка?

— Ты что, старина? — удивился Бунгалин.

— Сочувствия ищешь, — не унимался Ярцев. — Где же твоя принципиальность? Заморозил — так и скажи. Нечего виноватых искать.

— Я тебя не понимаю, старина. Что ты на людей кидаешься?

— У тебя сало на подбородке, — сказал Ярцев.

— Чудишь ты что-то.

— Олег Иванович сегодня агрессивно настроен, — сказал дед, пригубив компот.

— А, вы тоже? — повернулся к нему Олег. — Я думал, вы нейтралитет. Ну что же, я готов. Спасайте меня или топите!

Никто не обратил на него внимания. За дальним концом стола старпом тихо переговаривался с помполитом. Ярцев ожидал, что нападение будет именно оттуда. И вдруг ему послышалось, что старпом произнес слово «пьян». Вилка его в это время была направлена в сторону Ярцева.

— Зачем же клеветать? — возмутился он. — Или у тебя так принято — все чужими руками? Кораблик ему боцман сделал, картошку заморозил Бунгалин, а сам он чист и розовощек. А между прочим, тараканы на камбузе свили себе гнездо в тестомешалке.

— Тараканы не вьют гнезд, — строго сказал дед.

— А как же они? — удивился Ярцев.

— Они бегают, поэтому с ними трудно бороться.

Ярцев не согласился:

— Не, я видел, за обшивкой.

— Вы перепутали, это птицы вьют гнезда.

— Они же за нами летят — птицы-то. Они не вьют. Как они могут на воде вить гнезда? — недоумевал Ярцев.

— Эти не вьют. Другие вьют, — сказал дед.

— Какие другие-то? Они с самого порта за нами летят. Вы говорите прямо. Что вы все с намеками, с недосказками, — напирал Ярцев.

— Ну, я не знаю какие, — пожал плечами дед. — Разные там ласточки, стрижи.

— При чем здесь ласточки, стрижи? Какое мне до них дело! Разве мы об этом говорим?

Неужели трудно понять? Ему-то, почти брату. — Олег внимательно посмотрел ему на мочку уха и вспомнил: говорят, форма уха идеально передается по наследству.

— Уж от вас-то не ожидал. Уж вы-то могли бы понять! — в отчаянии прошептал он.

Он отодвинул от себя тарелку и поднялся.

— Мою курицу отдайте доктору, — сказал он подошедшей со вторым буфетчице.

— Правда? — обрадовался док. — Ну спасибо, Иваныч. А то я что-то сегодня проголодался.

Ярцев вышел из салона. Шум работающей машины стал слышнее. За глухой переборкой коридора, в утробной глубине шахты гремело и чавкало притертое железо, вверх-вниз ходили поршни, нагнетая в цилиндрах сверхвысокое давление, создающее взрыв топлива. Страшные силы противоборствовали в машине, двигая судно вперед. И только отзвуки процессов, создающих титанические нагрузки, доходили до жилых помещений. Доходили ритмичным гулом, мелкой вибрацией, которой только и хватало на то, чтобы дрожал плафон у светильника да где-то скрипела неплотно пригнанная облицовка.

«Куда меня несет-то? Внизу ведь только прачечная?»

С неудержимой силой его влекло вниз, к открытым дверям, к ее распахнутому солнечному взгляду, в котором можно утонуть, забыться или воскреснуть, погрузившись на миг в сладостный наркотический хмель.

Он остановился.

Самое страшное из всех состояний — это осознание своего бессилия. Пока можно управлять своими поступками, действиями, пока способен сам распоряжаться собой — до тех пор оно не наступило и не наступит. «Не наступит никогда» — так он решил после той последней встречи, перестав искать с ней общения.

«Я живой, — убеждал он себя. — Я могу влиять на среду, и жизнь мне подвластна. Вот она, эффективная связь, проба, которая ведет к равновесию».

Временами ему казалось, что он поборол свой недуг, он мог работать нормально и даже спать, но стоило чему-то напомнить о ней, и все начиналось сызнова. Он чувствовал себя так, будто постоянно носил в себе излишний потенциал, и если бы мог разрядиться, прикоснуться к земле… Никто, кроме него, не был властен над ситуацией, он прекрасно это понимал, но иногда думал, что если бы рядом был человек, которому можно было бы все рассказать, его бы отпустило. И тогда он вспоминал Колю Ковалева, который недалеко, где-то в этих водах ловил рыбу на «Зените». Так недалеко, что, может быть, уже видны его огни.

Он несколько дней уже не выходил на палубу, и теперь, когда дошел до тамбура и, преодолевая напор ветра, отворил двери, ему показалось, что он попал в какой-то далекий, чужой мир. Холод и темнота сковали его движения, ветер, насыщенный снегом и брызгами, валил с ног. Он подался вперед и нащупал скользкий, леденящий металл поручней. Луна, звезды, играющий блеск воды, где они, наполняющие ночь содержанием, смыслом, определенностью? Зияющая, как провал, темнота сковала землю. Только из трубы, словно из адского жерла, вырывались мелкие искры и тут же гасли.

Он стоял так минуту, вглядываясь в неразличимую чернь воды и неба, вслушиваясь в дикие всхлипы ветра, тщетно надеясь различить вдали огни.

Первобытный хаос царил в мире. Неразделенные стихии владели землей, и долог был путь до рассвета.

Ярцев рванул на себя задрайку двери и, подхлестнутый ветром, влетел в теплый, сверкающий белизной коридор.

«Среду́, среду́ надо менять», — шептал он, поднимаясь по трапам.

План действия у него созрел неожиданно. В согласии Николая он не сомневался. Труднее будет с дедом. Без убедительных оснований дед вряд ли пойдет ему навстречу. Ну что ж, основание можно придумать.

В радиорубке он застал Серого.

На своем рабочем месте Серый выглядел солидным, взрослым человеком. Узкая лента, испещренная точками, лежала перед ним на столе и шевелилась, словно клубок змей. Серый взял ее кончик, небрежным заученным движением вставил в прорезь дешифратора и нажал клавишу. Застучал телетайп, отпечатывая текст. Серый откинулся в кресле, положил свои длинные ноги на низкий столик и произнес распространенную на флоте фразу:

— Вот так, примерно, должен работать классный специалист.

— Серый, можешь меня с «Зенитом» соединить? Мне нужен старший электромеханик, — сказал Ярцев.

Серый вскочил с кресла и быстро заговорил:

— Иваныч, нам же нельзя самим. Только через капитана. Ты попроси, он даст добро. Скажи, по делу.

— Мне и надо по делу.

— Ну вот, видишь, — обрадовался Серый. — Мне не трудно, честно, но если командир узнает…

— У меня личное дело, Сережа.

— Может, подождешь? Осталось каких-то пару часов, — попросил Серый без всякой надежды.

— Мне на минуту, предупредить, чтобы он к нам перебрался. Он не знает, что я здесь. Мало ли что…

— Ну, если только на минуту, — вздохнув, произнес Серый и принялся настраивать установку.

— «Зенит», ответьте «Блюхеру», «Зенит», «Зенит», вас вызывает «Памяти Блюхера», — твердо и спокойно повторял Серый.

Олег прижался к калориферу, отогреваясь, и с недоверием подумал: «Неужели получится?»

Много раз выходил Олег на связь, даже с Ленинградом как-то разговаривал из Индийского океана, но всегда, когда он слышал в трубке знакомый голос, его не оставляло ощущение чуда. И сейчас, когда на «Зените» отозвались, Олег смотрел на Серого с почтительным уважением, будто он и впрямь был волшебник.

Еще жив в нем был холод и ощущение безжизненного хаоса, а над пустотой и холодом Антарктики, минуя темноту, непогоду и морские мили, спокойными голосами разговаривали два человека.

— Иди, это тебя, — позвал его Серый и передал в руки трубку.

Деда Ярцев нашел в ЦПУ и когда выложил ему свою программу, тот даже руками замахал:

— Идите, идите, отдыхайте. Через три часа швартовка.

— Через четыре, — сказал Ярцев, — но не в этом дело.

— А в чем дело? Вот вы мне скажите, Олег Иванович, в чем дело? Что с вами происходит? Я же вижу. И скажу откровенно, не только я. Мне в самом деле надоело чувствовать себя пацаном, когда я вру капитану, помполиту о ваших каких-то сложных семейных обстоятельствах, о вашей стахановской работе. Все, думаю, пройдет, попсихует человек и успокоится. А вы, вместо того чтобы одуматься, затеваете новую авантюру.

— Это не авантюра, Василий Кириллович.

— Тоже мне, помощничек! Вы посмотрите, на кого вы похожи! Бог знает, в чем душа держится, а туда же. И речи быть не может, идите, отдыхайте, я вам сказал, ночью поднимут на швартовку.

Дед отвернулся и зашагал по ЦПУ, показывая, что разговор окончен, но Ярцев видел, как подергиваются его худые плечи, словно он еще разговаривал сам с собой.

У мнемосхемы дед развернулся и когда шел навстречу, делал вид, что не замечает Ярцева. Глаза его смотрели в сторону отчужденно и неприветливо, Ярцев видел, что он расстроен.

Когда дед поравнялся с ним, Олег сказал:

— Я же не в круиз прошусь.

— Вот-вот, вы подумали, что вас ждет? «Зенит», — передовое судно. Капитан рвется к ордену. Вы представляете, как там работают, на рыбе, на подвахте. А потом еще прогнившие движки латать.

— Да, фабрика там… при такой эксплуатации…

— Вот именно, — обрадовался дед.

— Веселая будет жизнь, — вздохнул Олег.

— Пять месяцев так работать! Вы что, решили себя вконец угробить? — взволнованно проговорил дед.

Необычная горячность деда казалась Олегу странной.

И тут Ярцев понял: «Это он обо мне печется. Меня отпускать не хочет. Не электромеханика, а меня».

— Что-то с вами происходит…

Дед склонил голову и смотрел на него поверх очков, ожидая откровенности, но Ярцев только улыбнулся ему:

— Происходит, Василий Кириллович, вы правы.

— Не знаю, что и делать… Зарезали вы меня без ножа. Ну да ладно, раз вы так твердо, давайте пробивать вместе. Не думаю, что это будет просто.

— Спасибо, — сказал Ярцев, сдерживая желание обнять его сухие узкие плечи.

Дед поправил очки, потом снял их и, отведя от глаз, стал смотреть сквозь стекла.

«Может, спросить его про Ленинград? Хотя бы про дом, про арку с лепниной? Когда мы еще свидимся?»

Но тут замигала лампочка на мнемосхеме, загудел ревун.

Ярцев снял сигнал и сказал деду:

— Ничего страшного. Это перелив цистерны.

Дед кивнул, нацепил очки и снова пристально и напряженно посмотрел на Олега, будто ждал от него каких-то важных, последних слов.

Ярцев подошел близко и встал, касаясь его плеча. Дед не отстранился. Чтобы скрыть неловкость, Ярцев сказал:

— КЭТ теперь работает, — и нажал пробный пуск.

— Будет о вас память, — не оборачиваясь, произнес дед.

— «Память» тоже работает, — сказал Олег. — Все ячейки проверены.

Клавиши машинки ритмично и сухо отбивали параметры.

— С пожарного насоса я снял перемычки, — сказал Олег, — перед приходом не забудьте поставить.

— Хорошо, — ответил дед. — Все-таки хорошо, — повторил дед и улыбнулся тихо. — Хорошо, что встретились, хорошо, что расстаемся. Жаль, что мало поговорили. Я хотел бы, чтобы вы меня поняли и не поминали лихом. — Ярцев хотел возмутиться, но дед остановил его: — Подождите, я скажу, думаю, вы поймете меня. Я знаю, многие обвиняют меня в либерализме, а у меня ведь это очень глубоко. Наверное, грешно так говорить, но я рад, что жил тогда в Ленинграде и испытал то, что немногим дано. И теперь я знаю, что такое плохо. Сейчас многие утратили или вовсе не имеют той основы, которая должна быть в каждом движении, каждом поступке — жизнь прекрасна! И поэтому все, что происходит в мирное время — это небольшое отклонение от этой нормы. Озлобленность, ссоры, недовольства возникают оттого, что про это забыли. А я уж, коль живу, коль жить остался, хочу, чтобы об этом помнили, и стараюсь помочь тем, кто не понимает. Не для всех такой счет годится, но я знаю, что я иначе не могу.

— Может быть, и не для всех, — сказал Ярцев, и чувство утраты и недосказанности ожили в нем с новой силой.

— Жаль, что писем писать нельзя, — вслух подумал Ярцев.

— Радиограммы, — сказал дед, — краткость — сестра таланта.

— Был бы талант, — сказал Ярцев.

— Была бы сестра, — отозвался дед.

— Были бы радиограммы…

Ярцев пожал протянутую руку.

«Брат или нет? Какая, в сущности, разница! Разве в этом дело», — подумал он, сглатывая подступивший комок.

Ковалев переправлялся первой же клетью. Из иллюминатора Олег видел, как у себя на борту, еще в тралфлоте, Ковалев закинул в клеть толстые в ватных брюках ноги, поправил какой-то сверток за пазухой и, присев на корточки, раскинул руки по борту, ладонями обхватив края. Ярцев распахнул иллюминатор. От сильного ветра заложило уши.

БМРТ стоял с подветренной стороны, всю силу ветра транспорт брал на себя. Но все равно «Зенит» швыряло, словно пустую бочку. Корма его взлетала метра на три и когда падала вниз, из-под слипа раздавался мощный, чавкающий удар, и клочья воды словно от взрыва летели в темноту. Швартовы скрипели, тянулись и вибрировали, как струны. Выжатая вода окутывала их мелкими брызгами, словно туманом. Казалось, они раскалены от напряжения и парят.

Перекрывая свист ветра, временами раздавался резкий звук, — мокрая резина кранцев, сдавленная бортами, выскальзывала из железных тисков, и цепи лязгали по бортам. Визг лебедок, команды штурманов, мощное гудение трюмной гидравлики врывались в шум ветра, создавая странную музыку, которая тревожила, завораживала, опьяняла, которая знаменовала собой промысел.

Клеть, в которой сидел Ковалев, стронулась и рывком понеслась вверх. Взлетающая палуба слегка поддала ей снизу. Вожаковые с обоих бортов с силой натягивали страховочные концы, но клеть моталась, увлекая за собой матросов, и едва не зацепилась за оттяжку стрелы «Зенита». Над территорией транспорта клеть уже не так качало, но вдруг, перед самым приземлением, «Зениту» дало крен на противоположный борт, клеть дернуло и потащило назад. Лебедчик сильно стравил шкентель, и ее со всего маху понесло на тамбучину «Блюхера».

— Руки береги! — крикнул Олег, словно его крик мог что-то изменить.

Клеть с хрустом ударилась о тамбучину, накренившись, почти упала на палубу и замерла.

Ярцев покрылся испариной. Первым побуждением его было звонить доктору. Ребята загородили клеть, и нельзя было разглядеть, что с Ковалевым. Не отрываясь от иллюминатора, Олег схватился за телефон.

— Что с пассажиром? — спросил в мегафон штурман.

Ему не ответили. К стоящей клети подбегали матросы.

Ярцев набрал номер доктора. Никто не подходил. В этот момент парни расступились, и он увидел Ковалева, сидящего на дне клети. Ему показалось, что голова его поникла.

— Ухман, сообщите, что с пассажиром! — требовали с мостика.

Схватив телогрейку, Ярцев выбежал из каюты.

Снег ослепил его. Преодолевая давление ветра, он шел, наклонив голову, замедленно продвигаясь, словно в воде. Телогрейка, надетая в один рукав, парусила за спиной. Непокрытая голова немела от холода и страшной мысли.

Неожиданно он натолкнулся на чью-то фигуру. Чертыхнувшись, он поднял голову. Перед ним, живой и невредимый, улыбаясь во все лицо, стоял Коля Ковалев.

— Ну, ты… акробат… — выдохнул Олег и сдавил ему плечи.

— Однако и приемчик у вас, — прогудел ему в ухо Ковалев.

За те пару лет, что они не виделись, Николай сильно изменился. Смуглое лицо стало суше, крутые морщины резко выделяли желваки на скулах, отчего лицо казалось почти прямоугольным. В темных волосах явственно поблескивала седина.

— Эк, тебя укатало, — сказал Ярцев.

Николай стаскивал с себя пропахшую рыбой телогрейку и, заведя руку назад, скривился.

— Что, задело? — спросил Ярцев.

— Ерунда, чуть-чуть.

Николай поработал кистью, на которой средний и указательный пальцы вздулись и ногти налились чернотой.

— Посмотри, я тебе принес, — сказал он. — Ты всегда был охотник до этих дел.

Он кивнул на длинный сверток, который выложил на стол. Ярцев развернул и увидел прекрасно обработанную «пилу» — нос от пилы-рыбы.

— Отстаешь от жизни, дорогой. Это жена до разных диковинок была охотница. Ты что, не знаешь, теперь ее нет, — сказал Ярцев и, увидев испуганный взгляд Ковалева, пояснил: — Мы развелись. Ты разве не слышал?

— Что-то болтали ребята, да я не верил… Я ведь тебя предупреждал, не держи ты в доме этот хлам, — он отодвинул от себя «пилу», — не к добру это, примета верная, — сказал и заиграл желваками. Запавшие глаза его сузились, остро блеснули. Здоровой рукой он потер лоб и потянулся за сигаретами.

Ярцев достал свои запасы и принялся накрывать на стол.

— Я тут вот что надумал, — сказал Ярцев и прояснил ему вкратце свою ситуацию.

— Тогда что же мы сидим? Мне надо действовать, — поднялся Ковалев.

— Успеешь, — сказал Ярцев. — Начальство согласно. Осложнений, я думаю, не будет. Когда нам и посидеть-то, Коля. Столько времени не встречались.

— И когда теперь встретимся! Ты мне про пароход расскажи. Как у тебя дед?

— Родственник мой, почти брат.

— Ну, тогда что, тогда я спокоен.

Они опорожнили рюмки и раз, и два…

— Веришь, так спокойно я уже месяц не сидел. Промысловик — это тебе… да. Покоя нет, работы — это пожалуйста, подвахта — каждый день. А чтобы вот так посидеть — нет, на промысле этого не бывает. Готовься! А то окопался здесь на белых пароходах, в перчаточках работаешь, жизни морской не видишь. Аристократ. Хлебнешь, хлебнешь ты поначалу. Мне в первом рейсе небо с овчинку показалось. Отвык.

— Не шибко радуйся. У нас четырех матросов сократили. Подвахты я тебе и здесь гарантирую.

— Не смеши, ваши подвахты! Две недели ящики бросать в чистом трюме. На фабрику, на фабрику пойдешь. Да на живую рыбу. Ты ее живую-то только в аквариуме и видишь. Кэп у нас — маяк. Судно — передовое. Техники наворочено — весь модерн, глубоководные тралы, фиш-лупы японские. А у кэпа — голова, поэтому он маяк и светит, и идеи выдает. Значит, так: ловим мы в ЮЗА анчоус. Рыбка маленькая, не сортовая, идет для зверюшек. Цена ей пять рублей за тонну, мало, а брать ее можно много, сколько хочешь. Но не берем. А что же делаем? Дед получает ЦУ сверху — изготовить сто штук крючков. Изготовили, из гвоздей. Капрон нашелся у боцмана. Теперь так: рыбу сдали базе, отходим, ложимся в дрейф и команда: «Все на палубу!», ловить тунцов — рыбка быстрая, в трал она не идет. И ловим! До пятнадцати тонн филе за сутки готовили. А цена ему уже пятьдесят рублей. Вот это современный улов! Уметь надо. А ты говоришь автоматика, электроника…

— Это какой же анчоус? — спросил Ярцев. — Селедка еще была анчоусного посола? С пряностями такая, вкусная.

— Ага, зверушки и сейчас его охотно едят. Идет прямо в зверосовхозы. От него мех, говорят, с отливом.

— Мех — это валюта, — сказал Ярцев. — Тем более если с отливом.

— Новые сорта песцов выращивают исключительно на анчоусе.

— Песцы анчоусного кормления. Жаль, что раньше не знал.

— А я так давно. Как только захожу в магазин, сразу спрашиваю: «Песец анчоусный?» Если нет, я и смотреть на него не стану.

— Ну это ты зря. Посмотреть-то можно.

— А я — нет, не стану. Такой человек!

— Вот видишь, а вы анчоус не ловите. Какого-то тунца гребете, по пятнадцать тонн.

— Это филе пятнадцать. Самого тунца — двадцать.

Так сидели они, переговаривались, пересмеивались в светлой каюте, у самой материковой Антарктиды. А на ее скалистых ледниковых берегах медленно сползали к воде ледяные горы и, подтачиваемые океанским прибоем, отрывались от суши, сотрясая пространство, распугивая дельфинов и морских львов. И когда волна докатывалась до судна, кофе в чашках начинал ползти к краю и Николай сказал: «Не наливай по полной».

Передавая дела, Ярцев нет-нет да и думал о том, что придется подписывать обходной у кастелянши, и когда дело дошло до формальностей, он попросил Николая:

— Знаешь что, ты сам сходи, перепиши все на себя. Я пока вещи уложу.

Николай ушел, а он открыл рундук и стал собирать свое барахло.

Укладывая вещи в чемодан, он подумал, что вряд ли она подпишет, пока он не придет сам. И хоть он мог идти теперь к ней, не нарушая данного себе слова, эта возможность совершенно не радовала его, наоборот, отпугивала и волновала.

Он защелкнул замки полупустого чемодана. Вот ведь, в общем-то, и все имущество. С каким-то странным чувством он подержал в руке легкий чемодан. Еще несколько книг на полке и фотография мэтров, которую он отлепил и вложил в «Новый мир».

Каюта стала не его, еще не прибранная, но уже готовая для нового жильца, который освободит ему свою каюту на «Зените», такую же или немножко меньше, в которой на стене останется свежий след снятой фотографии и поредевшая книжная полка. Разумный мир разумных вещей и неразумных чувств. И все-таки что-то в ней осталось, наверное, от этих, от неразумных чувств. Переборки с хорошей слышимостью, неудачная грелка, теплый воздух от которой поднимался вверх и не смешивался с воздухом из иллюминатора, скрипучая дверь, у которой сломан фиксатор, и даже труба, которая перекатывалась в шторм где-то за подволоком и не давала заснуть — все это было его, собственное и нужное, обжитое, и, покидая свою каюту, он оставлял здесь что-то от себя.

— Серый! Алик! — крикнул он громко.

Ребята с обеих переборок ему отозвались, заскрежетали ножки отодвигаемых кресел.

— Заходите на прощание, — позвал он.

Они влетели, оба длинные, поджарые, похожие друг на друга.

— Ты что, Иваныч?

— Ты зачем это надумал? Да такого и не бывает! — заголосили они. Их славные физиономии выглядели обиженными, расстроенными.

Пока Ярцев успокаивал их, отвечая на сбивчивые вопросы, вернулся мрачный Николай.

— Она что у вас, чокнутая, кастелянша? Обложила чуть не по матушке.

— Она у нас такая, она и по матушке может, — с гордостью произнес Серый.

— Велела, чтобы ты сам пришел. Без тебя не подписывает, — сказал Николай и пристально посмотрел на Олега.

«Вот ведь вредная баба», — подумал Ярцев и почувствовал, что краснеет.

— Придется идти, — сказал он, нехотя поднимаясь, и, взяв «бегунок», вышел.

Он только сейчас почувствовал, что захмелел. Голова налилась тупой, оглупляющей тяжестью. Неверность шагов, расслабленность движений делали тело чужим, неуправляемым, будто он в шторм попал. Пытаясь собраться, Ярцев шел не торопясь, крепко сжимая пластиковые поручни, но ступеньки под ногами слегка смещались, будто он продавливал их своей тяжестью.

И снова тамбур перед санблоком, и короткий коридор прачечной, и открытая дверь, из которой шел густой теплый воздух с запахом ароматного порошка «Барф» и шум работающих машин…

Ничего не изменилось. Ничего!

Глядя на палубу, он перешагнул комингс и увидел ее ноги в стоптанных тапочках. Ярцев протянул руку с зажатым листком. Влажное, теплое кольцо обхватило его запястье и сжало, потянуло вперед.

— Дурак, — еле слышно произнесла она. — Дай сюда!

Легкий треск разрываемой бумаги, белые лепестки плавно осели у ног.

— Ты никуда не поедешь. Слышишь ты, чурбан… Ты хоть можешь поднять на меня глаза? — услышал он ее громкий голос. Он посмотрел на нее. Такой красивой он никогда ее не видел. Мягкий свет истекал из ее глаз, завораживал, гипнотизировал Ярцева.

— Иди сюда, — сказала она и, закрыв дверь на ключ, потянулась к нему. — Неужели ты ничего не понял? — прошептала она…

Утро было ясным и спокойным. Роскошный голубой айсберг вырос справа по борту. Он поднимался террасами метров на сто, пирамидально сужаясь и образуя на вершине граненый пик со свежим сколом прозрачного льда.

Даже без бинокля было видно оживление на средней террасе. Пингвины, собравшись группами, переступали красными, словно от мороза, лапками и, казалось, о чем-то судачили, поглядывая на пароходы, которые готовились расстаться. Издали в своих фрачных парах они были похожи на дипломатов, прибывших проводить почетных гостей. С верхней террасы к ним прибывало пополнение: подойдя к краю, пингвины садились на свои оттопыренные хвостики и, балансируя крыльями, скатывались вниз.

— Вира якорь!

— За кормой чисто!

И совсем не парадный ответ:

— Якорь подняли, но он грязный.

— Оставьте его в воде, пусть помоется.

Бурно вспенилась вода, и пошел, пошел «Зенит», быстро набирая ход и отваливая в сторону.

Ярцев этого не видел. Он стоял в центральном посту незнакомого судна, привыкал к щиту, а когда раздались прощальные три гудка, пожелал про себя «Блюхеру» быстрого и удачного рейса; вспомнил про Полину, про Ковалева, про деда и еще подумал о том, как причудливо, непредсказуемо возникают чувства, которые сближают или разъединяют нас.

1979 г.