Когда Никита пришел домой, отец сидел у стола и что-то писал.

— Ну, как дела пионерские? — спросил он, пододвигая Никите хлеб и кружку с чаем.

— Палатки получили, — сказал Никита. — В лагерь собираемся. Володя говорит…

— Володя у вас замечательный парень. — Отец поднялся из-за стола, подошел к окну, за которым город погружался в тишину прозрачной белой ночи. — Вообще, тебе повезло. Хорошо тебя принял этот город. И люди вокруг тебя хорошие. Ты, брат, это цени.

— Я ценю, — сказал Никита. — Еще как ценю-то!

Отец уселся на подоконник и задумчиво посмотрел на сына.

— Меня, брат, здесь встречали не так…

Никита быстро составил кружки, убрал со стола и подсел к отцу. Николай Демьянович положил ему на плечо тяжелую руку.

— Нас взяли на станции Плесецкой. Прямо с полатей взяли, где мы валялись в тифозной горячке. Было нас четверо, я фамилий не помню. Знаю только, что один был моряк из Архангельска, а двое других курсанты из петроградского училища. Нас, больных тифом, при отступлении укрыли мужики из соседней деревни, а выдал белогвардейцам, занявшим станцию, поп-расстрига. Как нас забрали, как везли в промерзших вагонах вместе с другими пленными, почти не помню. Зато хорошо помню, как нас вывели на лед.

Совсем не таким был город в ту ночь. Завьюженный, прижатый сугробами к земле. Редкие огни на далеком берегу. Северное сияние в черном небе, а вокруг ледяная пустыня. Вывели нас солдаты в меховых шинелях и шапках из собачьих шкур. Это у них называлось шекльтоновским обмундированием, Антанта заботилась. А мы полураздетые, лица неживые, голубые какие-то, вместо глаз черные провалы.

Разделили на две группы. Мы с морячком попали во вторую, а два курсанта в первую. У меня ноги были сильно поморожены, трудно стоять, морячок меня поддерживал.

Погнали прикладами первую группу к дымящейся проруби, поставили спиной к воде.

Треснул залп, плеснула вода, волна на лед накатилась, и нет людей… Вот как это бывает. А потом и нас всех на то же место. Ковыляю я рядом с матросом, друг за друга держимся. Стал лицом к берегу, там огни. Сполохи в небе. Цепочка солдат перед нами. А за спиной чувствую, как там холодная черная вода дымится.

Капитан их с кольтом в руке вышел к нам и закричал:

— Видали, собаки? Шагай назад. Вас шлепать в другой раз будем.

Отец замолчал. Никита чувствовал на плече тяжесть его руки.

— А потом?

— Потом? — Отец с хрустом потянулся. — Потом я все-таки остался жив, хотя иоканьгская тюрьма на это давала мало надежды. Жив ли тот морячок, не знаю… Я с ним больше не виделся…

Отец поднялся с подоконника.

— Спать, сынок! Тебе когда завтра подыматься? Завтра воскресенье.

— Рано, — сказал Никита. — Дела.

* * *

Никита долго лежал в темноте с открытыми глазами и вспоминал почему-то, как до войны они жили втроем на тихой улице у древней крепостной стены в городе Смоленске. Как все вместе мимо башни Веселухи ходили на Днепр купаться и отец учил его плавать. Но редко, потому что отец всегда бывал занят в своей типографии, он там наборщиком работал. Иногда к отцу приходили товарищи. Они подолгу негромко разговаривали, тесно склонившись над столом чубатыми головами, а потом вполголоса пели протяжные песни. Мама говорила, что за такие песни в тюрьму сажают.

Папа уже один раз сидел в тюрьме. Никита вспомнил, как они с мамой ходили к нему. Стояли в длинном коридоре, вдоль которого медленно расхаживал часовой с кобурой на кожаном ремне через плечо. Вместо одной стены там была деревянная стойка, а над ней сетки, какими кроличьи клетки обтягивают. Когда часовой, повернувшись в дальнем конце коридора, подходил к ним, он Никите подмигивал.

Мама подняла Никиту, и он увидел за сеткой такой же коридор, только там часовой сидел на скамейке, а у самой сетки стоял папа. Он быстро говорил с мамой и все время смотрел на Никиту.

Время от времени часовой, что сидел на скамейке, сердито бурчал:

— Об этом говорить запрещено!

Но папа не обращал внимания и все продолжал говорить, не останавливаясь. Мама была веселая и тоже быстро что-то говорила. Иногда получалось так, что они вместе с папой говорили одновременно, и понять что-нибудь было невозможно. И они оба смеялись. Никита покосился на часового и просунул сквозь сетку палец. Папа за него подергал и еще раз засмеялся. Часовой ничего не сказал.

А когда шли домой, мама была грустная и всю дорогу молчала.

И еще вспомнил Никита, как зимой строили снежную крепость во дворе. Строили папа и Никита, а мама помогала. Крепость получалась как настоящая, с воротами и башнями. Ворота изготавливались при помощи двух табуреток, которые ставили одна на другую, а сверху укладывали корыто, перевернутое вверх дном. На корыто утрамбовывали снег, поливали водой, а потом корыто и табуретки убирали. В стене получались ворота, через которые Никита мог пройти не пригибаясь. Иногда папа, развеселившись, перекидывал Никиту через снежную стену в сугроб. А тогда мама кричала:

— Осторожней! Ты же ушибешь ребенка!

Папа хватал маму и тоже перебрасывал ее через сугроб…

Никита не заметил, как заснул. И ему приснился второй сон…

* * *

…Колючая серая степь без конца и края. Пылит песчаная дорога, горячий ветер относит пыль в сторону и назад. А по дороге редкой цепочкой бредут люди и тащат свой скарб. Кто на тележке катит, кто на плече несет.

И вроде бы он, Никита, с мамой в этой цепочке. Мама, перегнувшись на один бок, тащит тяжелый мешок с вещами, а Никита с другой стороны ей помогает. И вроде бы они все уходят, торопятся, потому что сзади, невидимое за горизонтом, к ним все приближается что-то огромное. И никто не знает, что это такое, знают только, что страшное. И хоть ничего не видно еще, все знают, что оно там, за горизонтом, куда ветер уносит серую пыль. Потому и спешат.

Идти трудно. Ноги вязнут в песке, пот заливает глаза, пить хочется, сил нет. Никита тащит тяжелый мешок, то и дело смахивая пот с бровей, и торопит маму:

— Скорей, мама! Надо скорей!

— Стой, Никитка! Стой, сынок! — шепчет мама. — Погодим минутку. Мочи нет! Давай отдохнем чуть-чуть. Самую малость отдохнем… А потом дальше…

Мама подтаскивает мешок к кривому дереву у дороги с пыльными мелкими листочками. Они усаживаются на мешок, прислоняют спины к шершавому стволу и неподвижно замирают, глядя, как ползет мимо молчаливая бесконечная вереница.

Мама вдруг медленно начинает сползать с мешка и клониться на бок. Лицо у нее делается совсем белое, по нему крупными каплями катится пот.

— Плохо мне, — шепчут ее пепельные губы. — Ох плохо, сыночек!

Она закрывает глаза и совсем тихо, едва слышно просит:

— Воды… Воды… Пить…

— Я сейчас! Я сейчас! — кричит Никита. — Мама, подожди, я сейчас!

Он хватает из мешка отцовскую солдатскую флягу и бежит на дорогу.

— Дяденька, воды! Маме плохо… — кричит он, протягивая флягу. Дяденька!

Но молчаливая вереница бредет мимо, не замедляя шага. И никто не останавливается, никто не поворачивает головы. Тогда Никита бежит в степь. Бежит, бежит, бежит, спотыкаясь и хватая ртом горячий воздух…

Уже исчезла дорога с изломанной цепочкой людей, уже не видно даже пыли от них, а Никита все бежит, ища глазами признаки человеческого жилья. Но степь пуста и безлюдна.

Вдруг откуда ни возьмись появляется голубое озеро, зеленая травка вокруг него и рыжий конь у воды. Никита окунает флягу в холодную озерную воду, торопливо плескает пригоршню в лицо. Рыжий конь подходит к нему и наклоняет шею. Никита прыгает на его крутую спину, и конь мчится вперед, разметав по ветру гриву. Никита крепко сжимает ему бока ногами, вцепившись свободной рукой в гриву, и просит:

— Скорее, милый! Скорее!

И конь летит во весь опор, глухо и ритмично ударяя копытами по сухой земле.

Вот и дорога. Вот и знакомое дерево. Вот и мешок. Но что это! Как же это?

Около мешка никого нет. И на дороге, насколько хватает глаз, тоже никого нет. Только там и сям валяются брошенные узлы, сундуки, тележки, да вдали тает слабое облачко пыли. Все люди, что торопливо брели, увязая в песке, исчезли. И мама исчезла.

И тут Никита понимает, что, пока он бегал за водой, то неотвратимое и страшное, от чего все они стремились скрыться, догнало, схватило и пронеслось дальше, неведомо куда.

— Мама! — кричит Никита и знает уже, что никто ему не ответит. Мамочка, где ты?..