Тридцать три оборота в минуту. Тридцать три откровения в минуту. Вот так он и играет — ночами и днями, днями и ночами. Черный диск кружится, кружится, кружится, игла движется по канавке, колеблется упругая мембрана. Тридцать три прохода — каждую минуту…
Эта штука выглядит, как обычный фонограф. Обманка, скажу я вам! Внутри нет ни трубок, ни проводов. Я вообще не знаю, что там — внутри. Корпус запечатан — а то, что его наполняет, суть достояние Преисподней.
Посмотрите на записывающее устройство. Ничего особенного с виду, да? Неправда. Когда включаешь запись, слышится не человеческий голос — слышна сама человеческая душа!
Вы думаете, что я сошел с ума, да? Я вас за такие мысли не виню. Я тоже думал так, когда мне впервые попало в руки это орудие дьявола.
Я и Густава Фрая почитал за сумасшедшего.
Я всегда знал, что его эксцентричность — плод гениальности. Знал с тех самых пор, как он обучил меня премудростям игры на фортепиано — обучил так, как только он один мог. Трудно поверить — но этот миниатюрный сморщенный старик был одним из самых искусных виртуозов в мире. Он сделал из меня пианиста, и хорошего пианиста. Но всегда — всегда были ему свойственны! — капризность и странные идеи.
Он не сосредотачивался на технике. Пусть твоя душа выражает себя через музыку, наставлял он меня.
Я смеялся над ним втихую. Я полагал это лишь притворством. Но ныне мне известно, что он верил в свои слова. Он научил меня выходить за рамки простого мастерства рояльных клавиш — прямиком в сферу духа. Он был странный учитель — но великий!
После того, как в Карнеги-Холл отгремели мои первые успешные концерты, Густав Фрай исчез из моей жизни. Несколько лет я колесил с гастролями по зарубежью. Во время одного из визитов в Европу я познакомился с Мазин — и женился на ней.
Когда мы вместе возвратились в Америку, мне была явлена будоражащая новость — Густав Фрай лишился рассудка и был заключен принудительно в клинику для душевнобольных. Сперва я был повергнут в шок, потом — принялся восстанавливать произошедшее по частям, опираясь на свидетельства. Но газетные статьи не помогли мне — а истинных обстоятельств, казалось, никто из малочисленного круга общения Густава не знал.
Мазин и я обосновались в небольшой квартире-студии в Верхнем городе, и некоторое время нас сопровождало по жизни лишь счастье.
А потом Густав Фрай объявился вновь.
Никогда не забуду ту ночь. Я был дома один — Мазин пригласили на вечер друзья, и, сидя перед камином, я поглаживал мех Пантеры, нашей кошки. Та вдруг выгнула спину и зашипела — и вот, словно бы из ниоткуда, Густав Фрай скользнул в мою комнату, все такой же маленький, сморщенный, старый. Он был обряжен в лохмотья, но вид его впечатлял. Наверное, так казалось из-за глаз. В них горел все тот же неусыпный огонь.
Клянусь, он испугал меня! Я задал какой-то банальный вопрос, но он не ответил. Он все смотрел на меня и кивал, будто отмечая биение некоего странного, доступного лишь ему одному ритма. Вне всяких сомнений — безумец!
Потому-то черный чемодан, бывший при нем, привлек мое внимание не сразу — слишком уж поразил меня этот призрак прошлого с его четким, словно подчиненным метроному, нервным тиком. Впрочем, он сам вскоре привлек мое внимание к нему — поставив на пол и завозившись с замками.
— Роджер, — сказал он, ты был единственным моим способным учеником, и потому я пришел к тебе. Хочешь знать, что это? Уже двадцать лет я работаю над усовершенствованием этой машины — я буду величать ее машиной, ибо пока нет такого слова, что годилось бы ей в название, отражая полностью суть! Да и «машина», признаться, плоха — ибо в ней нет ничего механического. Они на смех меня поднимают, Роджер — всякий раз, когда я говорю им о своей работе. Они заперли меня в сумасшедшем доме — думали, я достаточно глуп, чтобы не найти способ его покинуть. Гляди-ка сюда!
Я взглянул внутрь чемодана. Рычаги начала и завершения записи, игла, набор пластинок.
— Это ведь фонограф. Звукозаписывающий прибор.
Густав Фрай кивнул — все еще во власти неведомого ритма.
— И как же происходит запись звука? — спросил он.
— Ну… все очень просто. От неожиданности я даже запнулся.
Мне неведома техническая сторона вопроса, но — вы говорите в микрофон, звуковые волны вашего голоса электрически фиксирует записывающее устройство. Все упирается в простые вибрации, запечатленные на поверхности пластинки, вот и все. Проигрывая его в обратную сторону, вы слышите запись своего — или чужого, смотря что вы записывали, — голоса.
Густав Фрай усмехнулся. Даже его смешок, казалось, акцентировал ритм, отбиваемый его невротически подергивающейся головой.
— Очень хорошо! Ума тебе всегда было не занимать, Роджер. В одном ты не прав. Это не просто фонограф. Он записывает не голоса, а души.
Я уставился на него.
— Души?
— Именно. — Он смотрел на меня столь искренне, что я почти испытывал жалость — к нему и к его безумным заблуждениям. — Вибрация, как ты верно отметил, является источником жизни. Атомы и молекулы твоего тела — все они двигаются, вибрируют в определенном заданном ритме. Они производят электрические импульсы — волны определенной длины, которые могут быть записаны. Как биение сердца… или мозга. Но что, если бы удалось изобрести машину, которая улавливала бы вибрации души, а не тела — не физическую суть, но жизненную эманацию?
— Невозможно, — качнул головой я.
— Именно такая машина перед тобой, — заверил Густав меня. — Машина для захвата человеческой души. Захвата — и записи.
Как же я потом над ним смеялся! Наверное, если бы старик ведал, сколь скептичен мой настрой, он бы оборвал свою тираду и удалился. Но он пустился в пространные убеждения. Он сказал, что всегда пытался ухватить колебания души посредством музыки, но у него никогда не получалось. Именно поэтому им и была изобретена эта машина, объяснить принцип которой он не решался — из опасений, что я украду его секрет.
Что за вздор, подумал я — и, не удержавшись, сказал ему это в лицо.
Густав упрямился. Он настаивал на том, чтобы продемонстрировать свое изобретение в работе — на Пантере, моей кошке.
Что я мог противопоставить безумцу? Быть может, это был единственно правильный шаг — пусть сам увидит, что слова его действительности никак не соответствуют. Да и потом — мне было даже интересно, как он себе это видел. И я позволил ему. Зря. Зря.
Я позволил ему поставить микрофон для записи перед камином. Самый обычный на вид микрофон — не отмеченный, правда, маркой производителя. Я невольно задумался, где же Густав раздобыл его.
Он подключил микрофон к машине, поставил пустую пластинку, проверил, работает ли рычажок записи. Я подметил полное отсутствие контроллеров громкости звука. От микрофона тянулся шнур, и когда Густав укрепил его на подставке, я увидел маленький красный огонек, горевший где-то внутри микрофонной головки.
И это все при том, что сама машина даже не была включена в розетку! Видимо, ей электрический ток не требовался — хотя, от чего же, в таком случае, она работала?
Любые разумные вопросы с моей стороны вызывали лишь новый поток псевдонаучного бреда — с его. В итоге я сдался и замолчал. Мне хотелось, чтобы эта бессмысленная демонстрация поскорее кончилась — до того, как Мазин вернется. Не хотелось пускаться перед ней в неловкие объяснения — как бы я ни уважал бывшего Густава Фрая, Густав Фрай-нынешний не стоил того.
И потому я подхватил Пантеру, корчащуюся в моих руках, и встал перед ним — так, чтобы он мог поднести микрофон к голове кошки. Красный огонек внутри вспыхнул чуть ярче, и Пантера яростно зашипела.
Густав Фрай опустил рычажок записи.
Пантера завывала в микрофон.
Потребовалось всего минута.
После старый Фрай поднял рычаг и поставил запись на проигрыш.
Вопли Пантеры приобретали на ней какую-то совершенно ненормальную, зловещую тональность. От этого исполненного ярости звука у меня по спине пополз холодок. Я попросил Фрая приостановить воспроизведение. Он, пожав плечами, отнял иглу от дорожек пластинки.
Пантера больше не рвалась у меня из рук.
Кошка умерла.
Они все еще раздаются в моем сознании — те злые смешки Фрая, что послужили ответом на мой внезапный, яростный протест.
— Конечно, зверюга умерла, — отвечал он, — ну так разве я не говорил, что моя машина захватывает душу — и обращает ее в запись? Неожиданный шок от перехода в вибро-форму — вот что убило ее. Пойми же, эта запись — не голос кошки. Это ее душа!
После этих слов я выгнал его взашей. Буквально вышвырнул. Старый лунатик напугал мою кошку до смерти — да и меня, признаться, тоже. Надо же дойти до такого вздора — душа, положенная на грампластинку! Он протестовал с видом сумасшедшего — ну, собственно, таковым он и был.
— Я сделал тебя богатым и знаменитым! — кричал Фрай. — Теперь я прошу тебя о малом — защити меня от нападок, чтобы я смог наконец-то улучшить эту машину! Клянусь, ты не пожалеешь — ты станешь еще известнее!
— Пойдите прочь! — окончательно вышел я из себя. — Вы безумны, Густав!
И он проклял меня.
Назвал меня неблагодарным змием.
Осыпал меня проклятиями — и поклялся отомстить.
Я едва ли слушал его — слишком уж был занят, выталкивая его на лестницу. И вот он ушел — с чемоданом под мышкой, с покачивающейся в такт неведомой музыке головой, с угрозами, выдаваемыми хриплым голосом.
— Даже не вздумайте сюда возвращаться! — крикнул я на прощание.
Но он вернулся. Да-да, вернулся.
Я узнал об этом на следующий же день.
Видите ли, я не рассказал Мазин о визите сумасшедшего. Ее бы это только попусту растревожило. Я избавился от тела бедной Пантеры тем же вечером, до ее прихода, и никак не прояснил этот инцидент.
Следующим днем, вернувшись с послеобеденной прогулки, я поднялся в нашу квартиру-студию, отпер дверь — и услышал ее крик.
— Роджер? — вскрикнула Мазин. — Роджер! Роджер!
Я бросился внутрь. Она была там — на полу, бледная, безжизненная.
Но как же так? Я же слышал ее голос! Даже тогда — слышал!
— Роджер! Роджер! Роджер!
Она выкрикивала мое имя снова и снова, не меняя тона — зацикленной агонизирующей литанией.
И я все понял. Я увидел этот проклятый фонограф на столе, кружащуюся под иглой пластинку… и понял.
Опустившись на колени рядом с телом Мазин, я поцеловал ее холодные, мертвые губы. А запись продолжала заходиться вечными муками:
— Роджер! Роджер! РОДЖЕР!
Я недооценил Густава. Он сдержал свое обещание. Он отомстил.
Пока меня не было, он заявился в наш дом и заговорил с Мазин. Наверное, произвел на нее хорошее впечатление — все же некогда он был человеком с мировым именем. Наверное, он убедил ее испробовать фонограф забавы ради. Сделать пробную запись — или что-то вроде того. Фрай уговорил ее… и лишил души.
Поднявшись, я вытащил пластинку из-под иглы. Обычный черный диск с изборожденной канавками поверхностью. Я держал его в руке — он был холоден, холоден, как тело Мазин. Я потерял способность мыслить. Я не мог понять, как такое возможно. Я застыл надолго — когда сумерки вползли в комнату, я все еще стоял, держа пластинку, смотрел в сгущающуюся тень и пытался думать. Что я мог сделать?
Вздумай я обратиться в полицию — меня бы подняли на смех. Сама суть преступления Фрая казалась невероятной. Может, стоило сначала уничтожить фонограф, а потом попытаться отыскать его самого. Но разве это могло вернуть мне Мазин? А могло ли вообще хоть что-то теперь вернуть ее мне?
Я не заметил, как мои сломленные думы перетекли в сон. Да, я заснул. И тогда Фрай пришел еще раз.
Я почти вижу его… вижу, как он отворяет дверь, которую я так и не запер, вижу, как в сумерках он входит на цыпочках в комнату, покачивая головой в этом дьявольском ритме. Я вижу, как он вздрагивает, когда слышит мой голос… но потом понимает, что я сплю… и наносит последний удар.
Пользуется моей же слабостью.
Я ведь вам так и не сказал, да?
А вот Мазин говорила мне не раз. Она говорила: милый, ты очень часто разговариваешь во сне. Это так забавно!
Конечно же, ему не составило труда поднести микрофон к моим губам — и щелкнуть рычажком записи.
…Вы меня слышите? Слышит ли меня хоть кто-нибудь? Если да — сделайте хоть что-то!
Найдите этого человека.
Найдите Густава Фрая, где бы он ни был, и разберитесь с ним. И, конечно же, уничтожьте этот адский фонограф, пока он не натворил бед. И, пожалуйста, сделайте что-нибудь. Попробуйте как-нибудь вытащить меня с этой записи.
Да, вытащите меня с этой записи, вы слышите?
Вытащите меня! Вытащите меня! ВЫТАЩИТЕ МЕНЯ!..