Отец лежит в «Аллее роз» [6] , Уже с усталостью не споря, А сына поезд мчит в мороз От берегов родного моря… Жандармы, рельсы, фонари, Жаргон и пейсы вековые, — И вот — в лучах больной зари Задворки польские России… Здесь всё, что было, всё, что есть, Надуто мстительной химерой; Коперник сам лелеет месть, Склоняясь над пустою сферой… «Месть! Месть!» — в холодном чугуне Звенит, как эхо, над Варшавой: То Пан-Мороз на злом коне Бряцает шпорою кровавой… Вот оттепель: блеснет живей Край неба желтизной ленивой, И очи панн чертят смелей Свой круг ласкательный и льстивый… Но всё, что в небе, на земле, По-прежнему полно печалью… Лишь рельс в Европу в мокрой мгле Поблескивает честной сталью. Вокзал заплеванный; дома, Коварно преданные вьюгам; Мост через Вислу — как тюрьма; Отец, сраженный злым недугом, — Всё внове баловню судеб; Ему и в этом мире скудном Мечтается о чем-то чудном; Он хочет в камне видеть хлеб, Бессмертья знак — на смертном ложе, За тусклым светом фонаря Ему мерещится заря Твоя, забывший Польшу, боже! — Что здесь он с юностью своей? О чем у ветра жадно просит? — Забытый лист осенних дней Да пыль сухую ветер носит! А ночь идет, ведя мороз, Усталость, сонные желанья… Как улиц гадостны названья! Вот, наконец, «Аллея Роз»!.. — Неповторимая минута: Больница в сон погружена, — Но в раме светлого окна Стоит, оборотясь к кому-то, Отец… и сын, едва дыша, Глядит, глазам не доверяя… Как будто в смутном сне душа Его застыла молодая, И злую мысль не отогнать: «Он жив еще!.. В чужой Варшаве С ним разговаривать о праве, Юристов с ним критиковать!..» Но всё — одной минуты дело: Сын быстро ищет ворота (Уже больница заперта), Он за звонок берется смело И входит… Лестница скрипит… Усталый, грязный от дороги Он по ступенькам вверх бежит Без жалости и без тревоги… Свеча мелькает… Господин Загородил ему дорогу И, всматриваясь, молвит строго: «Вы — сын профессора?» — «Да, сын…» Тогда (уже с любезной миной): «Прошу вас. В пять он умер. Там…» Отец в гробу был сух и прям. Был нос прямой — а стал орлиный. Был жалок этот смятый одр, И в комнате, чужой и тесной, Мертвец, собравшийся на смотр, Спокойный, желтый, бессловесный… «Он славно отдохнет теперь» — Подумал сын, спокойным взглядом Смотря в отвóренную дверь… (С ним кто-то неотлучно рядом Глядел туда, где пламя свеч, Под веяньем неосторожным Склоняясь, озарит тревожно Лик желтый, туфли, узость плеч, — И, выпрямляясь, слабо чертит Другие тени на стене… А ночь стоит, стоит в окне…) И мыслит сын: «Где ж праздник Смерти? Отцовский лик так странно тих… Где язвы дум, морщины муки, Страстей, отчаянья и скуки? Иль смерть смела бесследно их?» — Но все утомлены. Покойник Сегодня может спать один. Ушли родные. Только сын Склонен над трупом… Как разбойник, Он хочет осторожно снять Кольцо с руки оцепенелой… (Неопытному трудно смело У мертвых пальцы разгибать). И только преклонив колени Над самой грудью мертвеца, Увидел он, какие тени Легли вдоль этого лица… Когда же с непокорных пальцев Кольцо скользнуло в жесткий гроб, Сын окрестил отцовский лоб, Прочтя на нем печать скитальцев, Гонимых пó миру судьбой… Поправил руки, образ, свечи, Взглянул на вскинутые плечи И вышел, молвив: «Бог с тобой». Да, сын любил тогда отца Впервой — и, может быть, в последний, Сквозь скуку панихид, обедней, Сквозь пошлость жизни без конца… Отец лежал не очень строго: Торчал измятый клок волос; Всё шире с тайною тревогой Вскрывался глаз, сгибался нос; Улыбка жалкая кривила Неплотно сжатые уста… Но разложенье — красота Неизъяснимо победила… Казалось, в этой красоте Забыл он долгие обиды И улыбался суете Чужой военной панихиды… А чернь старалась, как могла: Над гробом говорили речи; Цветками дама убрала Его приподнятые плечи; Потом на ребра гроба лег Свинец полоскою бесспорной (Чтоб он, воскреснув, встать не мог). Потом, с печалью непритворной, От паперти казенной прочь Тащили гроб, давя друг друга… Бесснежная визжала вьюга. Злой день сменяла злая ночь. По незнакомым площадям Из города в пустое поле Все шли за гробом по пятам… Кладбище называлось: «Воля». Да! Песнь о воле слышим мы, Когда могильщик бьет лопатой По глыбам глины желтоватой; Когда откроют дверь тюрьмы; Когда мы изменяем женам, А жены — нам; когда, узнав О поруганьи чьих-то прав, Грозим министрам и законам Из запертых на ключ квартир; Когда проценты с капитала Освободят от идеала; Когда… — На кладбище был мир. И впрямь пахнуло чем-то вольным: Кончалась скука похорон, Здесь радостный галдеж ворон Сливался с гулом колокольным… Как пусты ни были сердца, Все знали: эта жизнь — сгорела… И даже солнце поглядело В могилу бедную отца. Глядел и сын, найти пытаясь Хоть в желтой яме что-нибудь… Но всё мелькало, расплываясь, Слепя глаза, стесняя грудь… Три дня — как три тяжелых года! Он чувствовал, как стынет кровь… Людская пошлость? Иль — погода? Или — сыновняя любовь? — Отец от первых лет сознанья В душе ребенка оставлял Тяжелые воспоминанья — Отца он никогда не знал. Они встречались лишь случайно, Живя в различных городах, Столь чуждые во всех путях (Быть может, кроме самых тайных). Отец ходил к нему, как гость, Согбенный, с красными кругами Вкруг глаз. За вялыми словами Нередко шевелилась злость… Внушал тоску и мысли злые Его циничный, тяжкий ум, Грязня туман сыновних дум. (А думы глупые, младые…) И только добрый льстивый взор, Бывало упадал украдкой На сына, странною загадкой Врываясь в нудный разговор… Сын помнит: в детской, на диване Сидит отец, куря и злясь; А он, безумно расшалясь, Вертится пред отцом в тумане… Вдруг (злое, глупое дитя!) — Как будто бес его толкает, И он стремглав отцу вонзает Булавку около локтя… Растерян, побледнев от боли, Тот дико вскрикнул… Этот крик С внезапной яркостью возник Здесь, над могилою, на «Воле», — И сын очнулся… Вьюги свист; Толпа; могильщик холм ровняет; Шуршит и бьется бурый лист… И женщина навзрыд рыдает Неудержимо и светло… Никто с ней не знаком. Чело Покрыто траурной фатою. Чтó там? Небесной красотою Оно сияет? Или — там Лицо старухи некрасивой, И слезы катятся лениво По провалившимся щекам? И не она ль тогда в больнице Гроб вместе с сыном стерегла?.. Вот, не открыв лица, ушла… Чужой народ кругом толпится… И жаль отца, безмерно жаль: Он тоже получил от детства Флобера странное наследство — Education sentimentale. От панихид и от обедней Избавлен сын; но в отчий дом Идет он. Мы туда пойдем За ним и бросим взгляд последний На жизнь отца (чтобы уста Поэтов не хвалили мира!). Сын входит. Пасмурна, пуста Сырая, темная квартира… Привыкли чудаком считать Отца — на то имели право: На всем покоилась печать Его тоскующего нрава; Он был профессор и декан; Имел ученые заслуги; Ходил в дешевый ресторан Поесть — и не держал прислуги; По улице бежал бочком Поспешно, точно пес голодный, В шубенке никуда не годной С потрепанным воротником; И видели его сидевшим На груде почернелых шпал; Здесь он нередко отдыхал, Вперяясь взглядом опустевшим В прошедшее… Он «свел на нет» Всё, что мы в жизни ценим строго: Не освежалась много лет Его убогая берлога; На мебели, на грудах книг Пыль стлалась серыми слоями; Здесь в шубе он сидеть привык И печку не топил годами; Он всё берег и в кучу нес: Бумажки, лоскутки материй, Листочки, корки хлеба, перья, Коробки из-под папирос, Белья нестиранного груду, Портреты, письма дам, родных И даже то, о чем в своих Стихах рассказывать не буду… И наконец — убогий свет Варшавский падал на киоты И на повестки и отчеты «Духовно-нравственных бесед»… Так, с жизнью счет сводя печальный, Презревши молодости пыл, Сей Фауст, когда-то радикальный, «Правел», слабел… и всё забыл; Ведь жизнь уже не жгла — чадила, И однозвучны стали в ней Слова: «свобода» и «еврей»… Лишь музыка — одна будила Отяжелевшую мечту: Брюзжащие смолкали речи; Хлам превращался в красоту; Прямились сгорбленные плечи; С нежданной силой пел рояль, Будя неслыханные звуки: Проклятия страстей и скуки, Стыд, горе, светлую печаль… И наконец — чахотку злую Своею волей нажил он, И слег в лечебницу плохую Сей современный Гарпагон… Так жил отец: скупцом, забытым Людьми, и богом, и собой, Иль псом бездомным и забитым В жестокой давке городской. А сам… Он знал иных мгновений Незабываемую власть! Недаром в скуку, смрад и страсть Его души — какой-то гений Печальный залетал порой; И Шумана будили звуки Его озлобленные руки, Он ведал холод за спиной… И, может быть, в преданьях темных Его слепой души, впотьмах — Хранилась память глаз огромных И крыл, изломанных в горах… В ком смутно брезжит память эта, Тот странен и с людьми не схож: Всю жизнь его — уже поэта Священная объемлет дрожь, Бывает глух, и слеп, и нем он, В нем почивает некий бог, Его опустошает Демон, Над коим Врубель изнемог… Его прозрения глубоки, Но их глушит ночная тьма, И в снах холодных и жестоких Он видит «Горе от ума». Страна — под бременем обид, Под игом наглого насилья — Как ангел, опускает крылья, Как женщина, теряет стыд. Безмолвствует народный гений, И голоса не подает, Не в силах сбросить ига лени, В полях затерянный народ. И лишь о сыне, ренегате, Всю ночь безумно плачет мать, Да шлет отец врагу проклятье (Ведь старым нечего терять!..). А сын — он изменил отчизне! Он жадно пьет с врагом вино, И ветер ломится в окно, Взывая к совести и к жизни… Не также ль и тебя, Варшава, Столица гордых полякóв, Дремать принудила орава Военных русских пошляков? Жизнь глухо кроется в подпольи, Молчат магнатские дворцы… Лишь Пан-Мороз во все концы Свирепо рыщет на раздольи! Неистово взлетит над вами Его седая голова, Иль откидные рукава Взметутся бурей над домами, Иль конь заржет — и звоном струн Ответит телеграфный провод, Иль вздернет Пан взбешённый повод, И четко повторит чугун Удары мерзлого копыта По опустелой мостовой… И вновь, поникнув головой, Безмолвен Пан, тоской убитый… И, странствуя на злом коне, Бряцает шпорою кровавой… Месть! Месть! — Так эхо над Варшавой Звенит в холодном чугуне! Еще светлы кафэ и бары, Торгует телом «Новый свет», Кишат бесстыдные троттуары, Но в переулках — жизни нет, Там тьма и вьюги завыванье… Вот небо сжалилось — и снег Глушит трескучей жизни бег, Несет свое очарованье… Он вьется, стелется, шуршит, Он — тихий, вечный и старинный… Герой мой милый и невинный, Он и тебя запорошит, Пока бесцельно и тоскливо, Едва похоронив отца, Ты бродишь, бродишь без конца В толпе больной и похотливой… Уже ни чувств, ни мыслей нет, В пустых зеницах нет сиянья, Как будто сердце от скитанья Состарилось на десять лет… Вот робкий свет фонарь роняет… Как женщина, из-за угла Вот кто-то льстиво подползает… Вот — подольстилась, подползла, И сердце торопливо сжала Невыразимая тоска, Как бы тяжелая рука К земле пригнула и прижала… И он уж не один идет, А точно с кем-то новым вместе… Вот быстро пóд гору ведет Его «Кракóвское предместье»; Вот Висла — снежной бури ад… Ища защиты за домами, Стуча от холода зубами, Он повернул опять назад… Опять над сферою Коперник Под снегом в думу погружен… (А рядом — друг или соперник — Идет тоска…) Направо он Поворотил — немного в гору… На миг скользнул ослепший взор По православному собору. (Какой-то очень важный вор, Его построив, не достроил…) Герой мой быстро шаг удвоил, Но скоро изнемог опять — Он начинал уже дрожать Непобедимой мелкой дрожью (В ней всё мучительно сплелось: Тоска, усталость и мороз…) Уже часы по бездорожью По снежному скитался он Без сна, без отдыха, без цели… Стихает злобный визг метели, И на Варшаву сходит сон… Куда ж еще идти? Нет мочи Бродить по городу всю ночь. — Теперь уж некому помочь! Теперь он — в самом сердце ночи! О, черен взор твой, ночи тьма, И сердце каменное глухо, Без сожаленья и без слуха, Как те ослепшие дома!.. Лишь снег порхает — вечный, белый, Зимой — он площадь оснежит, И мертвое засыплет тело, Весной — ручьями побежит… Но в мыслях моего героя Уже почти несвязный бред… Идет… (По снегу вьется след Один, но их, как было, двое…) В ушах — какой-то смутный звон… Вдруг — бесконечная ограда Саксонского, должно быть, сада… К ней тихо прислонился он. Когда ты загнан и забит Людьми, заботой, иль тоскою; Когда под гробовой доскою Всё, что тебя пленяло, спит; Когда по городской пустыне, Отчаявшийся и больной, Ты возвращаешься домой, И тяжелит ресницы иней, Тогда — остановись на миг Послушать тишину ночную: Постигнешь слухом жизнь иную, Которой днем ты не постиг; По-новому окинешь взглядом Даль снежных улиц, дым костра, Ночь, тихо ждущую утра Над белым запушённым садом, И небо — книгу между книг; Найдешь в душе опустошенной Вновь образ матери склоненный, И в этот несравненный миг — Узоры на стекле фонарном, Мороз, оледенивший кровь, Твоя холодная любовь — Всё вспыхнет в сердце благодарном, Ты всё благословишь тогда, Поняв, что жизнь — безмерно боле, Чем quantum satis [7] Бранда воли, А мир — прекрасен, как всегда. . . . . . . . .

1910-1921