I
День 23 декабря 1872 года был отмечен в анналах семейства Зимлеров исчезновением огромного куска прекрасной солонины – подлинного шедевра домашней стряпни, – любовно замаринованной Сарой в честь приезда «банды Штернов» (по выражению Жюстена). Путем тщательных розысков удалось установить, что от кухонного стола, с которого было похищено мясо, следы вели в угол красильной, который облюбовал котенок, очевидно из-за его зловонных испарений.
Котенок, застигнутый на месте преступления, был обвинен в воровстве или по меньшей мере в укрывательстве краденого. Преступление обнаружила Лора. Это лукавое существо долго перебирало все доводы «за» и «против». В конце концов чувство клана взяло верх над чувством товарищества. Во имя оскорбленных прав собственности она решила поступиться переживаниями Жюстена, и котенка беспощадно разоблачили. Никому и в голову не пришло задаться вопросом, кто вор и кто соучастник.
Уже давно бабушка Сара питала отвращение к «этой мерзости». Происхождение «этой мерзости» отнюдь не являлось смягчающим обстоятельством – даже наоборот; словом, крик стоял большой. Котенок – теперь уже очаровательная ангорская белая кошечка с черными пятнами – был с бранью и проклятьями передан бродячему скорняку, которого судьба завела в этот час на фабрику Зимлеров.
Сара объявила эту новость за обедом. Жюстен, который только что вернулся из лицея и ничего не подозревал, замер от ужаса. Но, бросив взгляд на дядю Жозефа, племянник понял все: Жозеф покраснел, закусил губу, отвел глаза и, отпив большой глоток воды, упорно молчал. Мальчику удалось сдержать две горячие слезинки, выступившие на глазах, и выдать за весьма мужской кашель отнюдь не мужественные всхлипывания.
Штерны должны были прибыть на следующий день. в сочельник, с парижским пятичасовым поездом.
– Ты тоже пойдешь с нами на вокзал, – спокойно обратилась Сара к Жозефу.
– И я тоже, – живо вставил Жюстен, уже отпущенный на каникулы. Но его тут же осадили:
– Не мешайся не в свое дело.
Тем не менее Жюстен принял участие в этой экспедиции, и было бы очень жаль, если бы его не взяли. Хотя бы потому, что дядя Жозеф представлял нынче совсем особое зрелище. Прежде всего, когда они всей семьей вышли из ворот, дядя обернулся и внимательно оглядел фабрику. Трудно решить, враждебно или почтительно. Но эта хитрюга Лора, которая шла с Жозефом рядом, успела-таки расслышать, как он прошептал:
– В конце концов они правы. – Это сильнее всего.
Лора, конечно, ничего не поняла, но, будучи настоящей женщиной, почувствовала глубочайшее удовлетворение. Дядя Жозеф шагал впереди какой-то не своей обычной, а решительной, твердой походкой. По противоположному бульвару прошли дамы Лефомбер. Жозеф довольно небрежно снял перед ними шляпу, а шагов через сотню покровительственно сделал ручкой «милейшему Булинье». Жюстен готов был поклясться, что дядя Жоз даже насвистывал, и насвистывал носом, если, конечно, можно свистеть этим органом.
Поднявшись по насыпи до вершины холма, компания остановилась перед вокзалом и обернулась поглядеть на Вандевр. Было принято любоваться видом городка как раз с этого места. Во всяком случае, так советовал путеводитель, и правильно советовал.
В сгущавшихся декабрьских сумерках загорались первые огоньки. Меж берегов канала медленно текла черная густая вода. Из фабричных труб вырывались серые клубы, неясный гул стоял над скопищем фабрик, дыма и тумана.
Жюстен и Лора с увлечением начали свою любимую игру: они угадывали отсюда, чья какая фабрика. Обычно их споры разрешал Жозеф, и на сей раз Лора, а за ней и Жюстен, оба вне себя от возбуждения, бросились за помощью к дяде.
– Правда, это фабрика Юильри, вон та, с тремя трубами, направо от рынка? Да?
– Пф! – ответил дядя Жозеф. – Да бросьте вы вашего Юильри; его это фабрика или нет, какая вам разница? В самом ближайшем времени «Торговый дом Зимлера» пустит ко дну все эти прогнившие лодочки. Тогда вам незачем будет ломать себе голову – чья да чья эта фабрика!
Представители молодого поколения никогда не видели дядю Жозефа в таком воинственном настроении, никогда не слышали, чтобы он так странно говорил, как-то усекая концы слов, и очень удивились, когда он круто повернулся и быстро пошел вперед, не добавив ни слова.
Семейство Зимлеров догнало дядю только на вокзале и то лишь потому, что бабушка Сара прибавила шагу, услышав издали гневный голос Жозефа.
Действительно ли железнодорожный служащий надерзил Жозефу, или сам Жозеф слишком грубо спросил его насчет запаздывавшего парижского поезда – трудно было решить, тем более что сами противники, с багровыми лицами, стоя в кругу молчаливых слушателей, надрывались от крика, уже не помня, с чего началась ссора.
– Жозеф! – крикнула Сара, подбегая к сыну. У нее была наследственная боязнь всяких публичных скандалов.
Человек в белой фуражке властно раздвинул толпу.
– Ну-ка, Шофай, потрудитесь замолчать.
– Кто ему позволил говорить со мной, как с собакой? Видали мы таких пруссаков…
– Если вы сейчас же не заставите его замолчать…
– Ступайте немедленно в дежурную, Шофай, и чтоб я вас больше не слышал. Если у вас есть жалоба, доложите мне, когда успокоитесь.
– Какова наглость…
– Прошу вас, сударь, пройдемте в помещение. Там вы объясните мне, в чем дело.
– Нет, спасибо, я не собираюсь подавать на него жалобу. Но советую ему мне на глаза не попадаться.
– Как вам будет угодно, – согласился владелец белой фуражки, который за двадцать лет во всех тонкостях изучил науку угождать публике и покрывать своих служащих, – и все это за две тысячи франков в год.
Впрочем, Жозеф не придал особого значения своему торжеству. И когда Сара с Герминой стали вполголоса, но весьма ядовито поносить и железнодорожную компанию, и ее служащих, и вообще весь Запад, Жозеф раздраженно повернулся к ним спиной.
Это позволило ему увидеть два зажженных фонаря – предвестников знакомого фаэтона. По счастью, длинный свисток возвестил о приближении поезда. Шофай пробежал к противоположному краю платформы, нагнулся и перевел стрелку. Вдоль всего перрона прозвучал гудок локомотива, и, откликаясь на его камертон, заплясал в своей стеклянной клетке колокольчик.
– Я же тебе говорил, что мы опоздаем, – прогнусавил разъяренный голос где-то у входа на перрон, легко покрыв собой все вокзальные шумы. В ответ раздался звонкий смех, и Жозефу очень захотелось, чтобы здесь каким-нибудь чудом появился сам дьявол и уволок в преисподнюю весь вокзал вместе с публикой.
Паровоз медленно шел вдоль перрона, таща за собой с десяток маленьких вытянутых коробочек, высоко сидевших на своих осях. Кондукторы налегали на тормоза. И вдруг, будто от толчка, из вагонов градом высыпали закутанные пассажиры; они бросались к ожидавшим их родным, наполняя весь дебаркадер гулом голосов.
Пожалуй, не было никого, укутанного теплей, чем Элиза Штерн, по зато не было никого дороднее и свежее Элизы с ее пронзительным хохотком и непременным запахом орехового масла.
Жозеф не так уж был заинтересован этим зрелищем, чтобы не заметить худощавого верзилу, попавшего прямо из вагона первого класса в нежнейшие объятия господина Лепленье. Илэр, который вышел на перрон, очевидно по собственному почину, подбежал к хозяину и, заулыбавшись самой настоящей из всех своих неофициальных улыбок, быстро вскочил в вагон и появился на ступеньках, держа саквояж и два изящных чемодана свиной кожи, а также шашку в ножнах.
– Как мило, что ты сам пришел нас встретить, – просюсюкал в ухо младшему Зимлеру медовый голосок, а Жозеф в это время думал: «Ага! Так это Жюльен Лепленье!»
И беспричинная тоска, глодавшая Жозефа последние дни, чуть было не погнала его навстречу этому человеку. Зоркий глаз господина Лепленье-старшего заметил эльзасца. Когда оба столкнулись у выхода, старик сухо дождался поклона и ответил на него широким взмахом шляпы. Шествие Зимлеров привлекло неодобрительное внимание лейтенанта драгунского полка.
Как ни ухищрялся Жозеф пропустить вперед господина Лепленье, тот с неизменной своей вежливостью давал дорогу дамам, в результате чего у выхода из вокзала получился легкий затор. Возле тротуара стоял фаэтон, и сама мадемуазель Лепленье держала вожжи.
Хотя газовый рожок висел у входа скорее для надобностей железнодорожных служащих, чем для удобства пассажиров, все же тусклый его свет заливал весь узкий проход и не оставлял никакой надежды проскользнуть незамеченным. Элен приветствовала дам Зимлер с очаровательной любезностью. Ей ответил легкий, сдержанный взмах черных эгреток, украшавших шляпки Сары и Гермины. Целые полгода, обливаясь холодным потом, Жозеф старался припомнить, поклонился ли он мадемуазель Лепленье или просто по-хамски отвернулся, сам понимая, что заслуживает пощечины.
И надо же было случиться, чтобы Ипполит и Миртиль, неожиданно придя на вокзал, столкнулись с родными в этом самом месте, – тут же начались бесконечные объятия, замелькали воздетые к небесам руки, раздались поцелуи и громогласные восклицания, – и все это на глазах Элен. Что касается Элизы, то она, не скрывая животной антипатии к прекрасной незнакомке, поспешила подчеркнуть свои законные права на Жозефа. Когда фаэтон, увозивший на передней скамейке отца и дочь и на задней – Жюльена, промчался мимо эльзасцев, они даже не повернули головы. Илэр бегал взад и вперед, проходил, к великой своей гордости, закрытым для публики ходом, – ведь только он мог собрать и унести весь багаж лейтенанта.
Следует добавить, что две пары юных глаз вынесли из этой молчаливой сцены весьма поучительный урок.
Время, которое Жюльен Лепленье решил посвятить своим близким, истекало на следующий день в десять часов утра. Примерно около этого срока лейтенант уже прибыл к некоему господину, которого бури Четвертого сентября вернули в гражданский ранг, одели в штатское платье и принудили давать лошадей напрокат по часам. Господин Аптиньи преклонялся перед высокомерной осанкой Лепленье-младшего, равно как и перед его ненавистью к республиканскому правительству. И конечно тот не скрыл ничего, что лежало на сердце у него и у всего Вандевра. Запасшись нужными сведениями, Жюльен вскочил на коня и дал довольно большой крюк, чтобы взглянуть через монокль, презрительно топорща усы, на жалкую фабричку господ Зимлеров из Бушендорфа. Потом, полный самых свирепых замыслов, он поскакал в Планти.
Жюльен решил выбрать для разговора время, когда отец пойдет показывать ему своих гриффонов, – каждый приезд сыну приходилось отбывать эту не слишком благовонную повинность, – и он приступил к беседе с чисто драгунской простотой.
При первых же словах сына господин Лепленье остановился, взглянул на него и залился неподражаемым смехом.
Напрасно Жюльен выходил из себя, показывал груду анонимных писем, которые сыпались на него за последние месяцы, ссылался на общественное мнение, клялся, что ему противны рожи этих Зимлеров, что с такими людьми но водятся, отец только пуще заливался смехом и под конец величественно заявил:
– А почему бы и нет? Вполне порядочный малый. Но будь спокоен, он не посмеет.
«Чего это они так раскричались?» – думала Элен, глядя сквозь запотевшие стекла на споривших и жестикулировавших мужчин.
«Я должен поговорить с сестрой!» – подумал Жюльен все с той же драгунской решимостью.
Элен уже не надеялась больше. По своему характеру она была склонна надеяться до последней минуты, а по созданной ею самой системе жизни – не надеялась никогда. И система неизменно одерживала верх над темпераментом.
При первой же помехе она решила, что жребий брошен, что сохранить хоть малейшую надежду было бы безумием, даже больше того – преступлением. Она не страдала он уязвленной гордости. Мелкая злоба во всех ее проявлениях несовместима ни с подлинной страстью, ни с благородством натуры.
Но поскольку высшая преданность состоит в умении вовремя отойти от любимого существа и поскольку Элси немало своих молодых раздумий посвятила разрешению этого вопроса, то ныне она в равной мере чувствовала себя и связанной с Жозефом на всю жизнь и готовой освободить его от себя, если она хоть чуть ему в тягость.
Надо сказать, что до Зимлера Элен еще никогда в жизни не встречала людей, целиком отдававшихся какому-нибудь делу. Тем гибельнее была боль, которую должна была испытать, отказываясь от счастья, такая женщина, как Элен – сама молодость, бурлящая соками жизни.
Посещение Зимлеров, один-единственный взгляд, который она, дочь бывшего фабриканта, бросила на эту фабрику – неумолимого, глухого ко всему молоха, – решил все. Она запомнила, навсегда запомнила ту встречу. Элен знала теперь, что разделяет их, знала, какой ценой купил бы он свое счастье с ней. Подводя этот жестокий итог, она упустила только одно: ее, Элен, отделяло от Жозефа не меньшее расстояние и не меньше помех, чем Жозефа от нее.
Когда члены семьи Лепленье сидели за кофе, Жюльен и в самом деле коснулся этого вопроса.
– Знаешь ли, дорогая, – сказал он с не оставлявшей его в трудные минуты чисто драгунской откровенностью, – по городу о тебе ходят нелепые, я бы сказал, даже гнусные слухи. Надеюсь, ты разрешишь мне исхлестать в кровь физиономию первого же подлеца, который осмелится заговорить при мне о твоем браке с этим… как его… Зимлером?
– Не думаю, чтобы господин Зимлер имел такие намерения, – возразила Элен. – Но если он в один прекрасный день сделает мне честь своим предложением, тогда я попрошу тебя объяснить, что препятствует браку Жозефа Зимлера с дочерью господина Лепленье. Мне любопытно будет это узнать…
Она захлопнула книгу и ушла к себе, оставив в столовой сраженного изумлением брата и господина Лепленье, переходящего от самого неумеренного веселья к весьма неумеренному негодованию.
II
«Руби якорный канат! – прорычал вдруг Джонатан Корсар, осыпая чудовищными проклятиями юного своего помощника, кавалера де Линдэ, и не спуская с него глаз. – Руби, говорят тебе, якорный канат! Так оно будет лучше Для брига, да и для тебя самого».
Маневр, рекомендуемый в столь энергичных выражениях «Голландским пиратом», нашел тем более восторженный отзвук в душе юного читателя, что странное судно Зимлеров, на котором Жюстен плавал юнгой, неоднократно осуществляло эту операцию. Маневр был испытанный. И хотя мгновенная слабость Жозефа, который чуть было не бросил якорь в тихой гавани Пасс-Лурдепа, стала теперь полузабытым воспоминанием, все же командиры «Торгового дома Зимлера» не раз перерубали якорные канаты.
Ничто не мешало всему вандеврскому флоту последовать этому благому примеру, но фабриканты сукна предпочитают отстаиваться в спокойных водах. Ну что ж, всякому свое!
Бриг Зимлеров пускался в плавание в любую погоду, ставя под угрозу судьбу всего экипажа, – здесь никто по считался с боем склянок, здесь не покидали палубы, не дремали на вахте и возвращались домой, только когда вода уже захлестывала судно и нос тяжело груженного корабля зарывался в прибрежный песок.
На другой странице «Голландского пирата» Джонатан Корсар обращался к своему бесстрашному, но изящному и чувствительному помощнику со следующими словами:
«Итак, птенец, ты решил вернуться в родные края, дабы вступить в брак? Как знаешь! Но я в тот же день вычеркну тебя из состава нашей команды. А я-то думал, что ты настоящий корсар. Подруга моряка – рыбачка, а пирату подруга – смерть. Ты мне не друг отныне!»
Что же удивительного, что после сто семьдесят третьей золотообрезной страницы «Голландский пират» вдруг перестал интересовать юного читателя, то есть с того самого момента, когда кавалер де Линдэ под влиянием благочестивой и благодетельной мадемуазель де Сэн-Люн покидает пиратский бриг, становится верным слугой короля, ведет его фрегат против корсаров и хладнокровно наблюдает, как на горящем корабле гибнут, богохульствуя и кляня его, бывшие товарищи по разбою.
В четырнадцать лет Жюстен уже знал, что в действительности подобные вещи происходят не совсем так – во всяком случае, не так захватывающе интересно, как в начале истории о корсарах, но зато и не так скучно, как в конце ее. Чтобы убедиться в этом, достаточно было поднять глаза: прямо перед окном высилось трехэтажное кирпичное здание новой прядильной, свежепокрытое ослепительно белой известкой. А стоило немножко высунуться и взглянуть налево – и метрах в двухстах паутина лесов и визг лебедок вполне недвусмысленно говорили о расширении главного здания фабрики. Бригу повезло. Он ушел в открытое море один, а назад вернулась целая эскадра.
– Жюстен! – раздались детские голоса.
– Ютьен! – пропищала самая маленькая. Дверь задрожала под ударами ног. Кавалер де Линдэ положительно становился нелюдимым. Жюстен бросил книгу и открыл дверь. Лора, прелестный и стройный чертополох, с пугливыми темными глазами, появилась на пороге, за ней следовала рыженькая толстушка лет трех, живой портрет Элизы. Она ухватила «Ютьена» за рукав и потащила в тенистый дворик.
– Давай игьять, Ютьен.
Четырехугольный, посыпанный гравием и обсаженный лавровишневыми кустами и жасмином дворик лежал между северным и южным полюсами, и на его пятидесяти квадратных метрах помещались Старый и Новый Свет, с пяток самых настоящих необитаемых островов, индийские джунгли, пампасы, африканские леса, сибирские степи и бушующая стихия океана. Ворота – по большей части Магелланов пролив – вели на смежный двор, где жили дядя Жозеф с тетей Элизой. Тетя Элиза не любила ни деревьев, потому что, как всем известно, они во множестве привлекают мошкару, ни вьющихся растений, потому что в них гнездятся мыши, и дворик ее был гладко вымощен камнем. Он представлял собой цивилизацию, которая граничила с наводящей ужас первобытностью джунглей и пампасов.
– Посмотри, Ютьен, – торжествующе прошепелявил мальчуган с румяной доверчивой мордашкой. Он нацепил себе на голову бумажную треуголку, потом живо, как котенок, прикрыл свое пухлое личико белой бумажной маской и высунул в отверстие язык.
– Опять тебе влетит, – недовольно сказал Жюстен. Он сорвал с малыша треуголку, быстро развернул бумагу. – Вот дурак-то! – закричал он, заметив на одном из сгибов священные слова:
Черное сукно
Сукна для духовных особ, офицеров и т. д.
Контора и склад: Париж, улица Клери, № 76
Зимлер и K° в Вандевре (Бывший Торговый дом в Бушепдорфе, Верхний Рейн)
Вандевр, 187… год
А. и Я. Штерн.
Шутить с фирменными бланками не полагалось, и Жюстен охранял их не только из-за официального запрета, но и потому, что сам питал к ним глубокое уважение. Он знал, что эти жирные и тоненькие знаки, эти черные заглавные буквы, эти шрифты и эти курсивы нечто большее, чем просто печатный бланк.
До сих пор в его ушах звучал мощный, как вздох кузнечных мехов, возглас Ипполита: «Наконец-то!» Это было сказано как-то зимним вечером в столовой старого дома. Ни Жюстен, ни Лора сначала не поняли, что означало это «наконец-то», но последствия его не замедлили развернуться у них на глазах: растерянный, багровый и задыхающийся дядя Жозеф вышел из гостиной, где через полуоткрытые двери виднелась распростертая в полуобмороке Элиза, рыдания которой заполняли весь дом, – как будто где-то совсем рядом резали корову. Затем толстушка бросилась в объятия Минны, потом Гермины и наконец, с особо громогласными рыданиями, в объятия решительной, но сдержанной Сары.
С того самого вечера обеды и ужины утратили свою похоронную мрачность. Прекратились ежедневные переговоры со Штернами. «Теперь мы связаны на жизнь и на смерть», – заявил дядя Абрам все в тот же вечер за обедом, поднявшись с бокалом в руке. И, ей-богу же, все вдруг заплакали, а Лора – так та прямо изошла слезами на трепещущей груди Элизы.
В течение целых двух недель Гермина сразу же после завтрака надевала шляпку и уходила куда-то с Элизой, по-особенному улыбаясь. Они возвращались только под вечер, разбитые усталостью, с покрасневшими веками, но преисполненные самых возвышенных и нежных чувств.
Наконец всем домочадцам предложили пойти вместе с дамами полюбоваться на их успехи. Бегали целый день. осмотрели с десяток сдающихся домов и громко спорили, сгрудившись у заржавленной кухонной плиты, пока дядя Жозеф вышагивал по комнатам, вымеряя их длину. Иногда он исчезал на верхнем этаже, и оттуда доносился приглушенный смех, несомненно, Элизин.
Вернувшись домой, они застали в столовой дедушку, дядю Миртиля и двух Штернов. Старики склонились над большим листом бумаги, где вместо прежнего заголовка «Торговый дом Зимлера» было выведено «Зимлер и K°» в самых различных вариантах.
В те дни повсеместно говорили о нотариусах, товариществах, акционерных обществах. Роскошные обеды, которыми был отмечен тот период, проходили под торжественный гул этих новых тогда слов.
Затем до самого переезда не случилось ничего замечательного. Только однажды Жюстен, возвращаясь из лицея, замер от изумления: прибитая к воротам позолоченными гвоздями доска черного мрамора извещала золотыми крупными буквами, что здесь живут и работают:
Зимлер и Ко
Бывшая фабрика Зимлера (Из Бушендорфа).
Верхний Рейн.
Вандевр – Париж.
В сущности, от переселения остались более яркие впечатления, нежели от свадьбы. От свадьбы запомнились только впервые отведанное клубничное мороженое и еще одна гастрономическая новинка – маленькие корзиночки с нугой. Но когда сыновья покинули старое жилище, где остались теперь только дедушка и бабушка с дядей Миртилем, Жюстен и Лора, ступая в новый семикомнатный мир, волновались не меньше, чем Васко де Гама, когда он огибал мыс Бурь.
А вскоре в соседнем домике начались первые семейные сцены, первые истерические припадки тети Элизы; ее крики, когда муж запаздывал с возвращением из Парижа, оглашали весь дом. а дядя Жозеф яростно хлопал дверьми. Но так как эти вспышки перемежались более приятными эпизодами – поездками за город или музыкальными вечерами, – они вскоре утратили всякий интерес в глазах юного поколения.
Впрочем, Элиза свято выполняла пункты брачного контракта и вполне обеспечивала долголетие нового торгового дома. Так, она зачала и произвела па свет, вопреки припадкам рвоты, обморокам и рыданиям, но благодаря мощному аппетиту и несокрушимому здоровью, рыжую Эрманс и огненно-рыжее восьмифунтовое сокровище, носившее с первого дня рождения бремя иудейско-христианской серии имен: Моисей-Вениамин-Луи.
Вряд ли стоит говорить, что шустрые представители молодого поколения сумели извлечь из этих событий кое-какие философские выводы. Так, четырнадцатилетний Жюстен, с оскорбленным видом разглаживавший смятую его преступным кузеном святыню дома Зимлеров, довольно скоро постиг, что новая вывеска предполагает наличие многочисленных обстоятельств, из коих не последним является приток свежих капиталов. Заметил он также, что возведение жирной Элизы в сап тетки удвоило попечение Штернов о преуспеянии Зимлеров.
Какой бы ни была бурной смена причин и следствий, исходной точкой отнюдь не являлась безумная страсть дяди Жоза к своей кузине, по зато конечным пунктом были многие наинужнейшие перемены, бесспорно улучшавшие жизнь, и, наконец, срочно принятое решение приобрести фабрику Юильри со всеми машинами и сырьем, перемещение аппретурной и прядильной мастерских в заново отремонтированные здания и годовой оборот в три миллиона франков.
Четырнадцатилетний Жюстен имел еще одно преимущество перед тем наивным мальчуганом, каким он некогда был, – он знал теперь, что уединение сельского жителя несовместимо с деятельностью мужчины. Пронзительный хохот кузины Элизы – тогда она не была еще тетей Элизой – в ответ на робкий вопрос дяди Жозефа о Пасс-Лур-дене, куда он повел ее как-то с Жюстеном, был достаточно ясным указанием для наблюдательного ума. Этот случай упразднил Пасс-Лурдеи, а также и прогулки дяди с племянником.
Ученик третьего класса не мог без смеха вспомнить мальчика в светло-желтых шелковых носках, который думал по-еврейски и чуть было не потерял головы при виде лужайки, лавровишен и сосен.
Вскоре были искоренены и многие другие привычки. Имея под боком Гермину, изнемогающую от трудов, но беспощадную домоправительницу, Элиза заняла вакантное место хорошенькой женщины. Частые беременности и вспышки ревнивого гнева только украшали ее тиранию. Сделавшись тетей Элизой, она не преминула в один прекрасный вечер заявить, что больше всего на свете ее раздражают звуки флейты.
И с этого вечера флейта умолкла навсегда.
Так драгоценнейший опыт дополнил и с пользой для Жюстена обновил познания, приобретенные им за первый десяток лет его жизни.
Жюстен – Зимлер с головы до ног – не ошибался, меряя своей мерой упорство старших. И понятно, что если поездки в Париж участились и затягивались теперь на более долгий срок, чем того требовали коммерческие дела, то происходило это, вполне очевидно, потому, что человек должен вкушать от плодов дерева, которое он посадил. Если он не находит их у себя, он ищет их на стороне.
А кто осмелится утверждать, что свары, затеваемые Элизой, могли составить жизненный идеал для такого человека, как Жозеф, особенно после двухнедельного каторжного труда? Пусть бывшие владельцы маленькой заброшенной фабрички, укрывшиеся в своем поместье под сень фамильных портретов, утешаются, обманывая людей высокомерными повадками. Жюстену видны были из окон третьего этажа замшелые развалины фабрики Лепленье. Он знал, что в один прекрасный день они купят ее, когда им потребуется помещение под конюшню.
С тех пор как Зимлеры пошли в поход па Вандевр, они готовы были купить все. И кто же посмеет спорить с Жюстеном Зимлером в теперешнем 1876 году, что ради подобных перспектив стоит спокойно выносить кое-какие семейные драмы, живым олицетворением коих являлась тетя Элиза?
Существует только один закон – любой ценой первым достигнуть цели и любыми средствами стать the best man. И тогда мир распахнет перед тобой неистощимые свои богатства, тогда стоит жить.
Жюстен шестым чувством постиг это правило еще задолго до того, как удивил своего педагога, изложив ему по-латыни, устами отверженного Кориолана, свою житейскую мудрость. Преждевременное развитие Жюстена с его полувосточным умом, с его неутомимой жаждой знания – черта национальная – сбивало с толку лицейских рутинеров. Глядя на этого вундеркинда, вандеврские учителя испытывали смешанное чувство гордости и тревоги. «Ассоциация выпускников» подумывала даже об учреждении новой премии, которой следовало бы награждать по окончании младших классов.
– А во что же мы будем играть? – приставали Лора и Эрманс к Жюстену, стараясь вырвать из его рук треуголку Луи.
И со всей убежденностью, повинуясь внутренней логике, Жюстен, будущий глава фирмы «Зимлер и K°», поставив в ряд четыре садовых кресла, а в середине стол, ответил:
– Я буду оратор, а вы мои слушатели. Я сейчас скажу вам речь. Я скажу речь о… гм… об Истине, Красоте и Добре.
III
Если вы научились разбирать и собирать казенную часть пушки, если вам известна формула взрывчатого вещества, если вы ощутили тяжесть ядра и касались его ладонью, то вряд ли вас удивит ярмарочный тир.
Нечто подобное произошло и с Зимлерами. Когда все четверо пушкарей, воспользовавшись благоприятными условиями, навели орудия, они уже знали, что задуманная операция пройдет гладко.
Вот почему не так уж интересны подробные данные о сезонах 1872–1873 годов, вплоть до того момента, когда рок снова не потребовал своего.
Правда, им пришлось трудиться в поте лица, по они не кляли часа своего рождения и не оплакивали проклятия первородного греха. Работа их не пугала, каждая неделя приносила свои усилия, но и свои плоды – то, что было нужно этим людям.
Было бы несправедливо утверждать, что Зимлеры приписывали свои успехи только самим себе: эти люди, верившие, что они поклоняются безликому богу отцов, в действительности возносили хвалу только богу чугуна и шерсти, которому служили от зари до зари.
С того самого дня, когда Штерны, вступив в дело Зимлеров, взяли на себя все их долги и взамен получили акция нового акционерного общества, а приданое Элизы пошло на укрепление парижского филиала, весь Вандевр заволновался – и не без оснований: Запад не мог разобраться в том коммерческом механизме, действие которого они впервые наблюдали на фабрике у эльзасцев.
– У меня завелись кое-какие денежки, – дернул черт довериться г-на Лорилье старику Ипполиту. – Говорят, – добавил он небрежно, – что возле Мелля продается недурное поместье, но если вы мне можете присоветовать какие-нибудь бумаги или акции, гм… вы должны знать такие вещи, гм… гм… я бы с большой охотой… да… с большой охотой…
Ипполита прорвало:
– Какие акции? Какие поместья? Разве вы не прядильщик? Купите-ка лучше новые станки, господин Лорилье, купите новые машины! Вот ваше поместье, вот ваши акции.
– Из этого чертова еврея ничего не вытянешь, – рассказывал господин Лорилье своей супруге. Он решил сам найти достойное применение своим свободным капиталам, и, как человек проницательного ума, рассудил доверить их надежным заботам Генерального кредитного общества.
– Удивительные люди, просто удивительные, – весь вечер твердил старик Ипполит, не вдаваясь в дальнейшие объяснения. И когда он мысленно озирал свои владения, и глазах его зажигались огоньки.
Не следует думать, что метод Зимлеров заключался в том, чтобы выколачивать из своего предприятия по мере его роста как можно больше денег. Они действовали иначе. И Жозеф, если бы его спросили и если бы он дал себе труд порыться в воспоминаниях, сам Жозеф мог бы рассказать немало полезного о том, каким цементом они, не колеблясь, скрепляли основанное ими дело.
Три месяца спустя судьба, которая ничего не делает зря, свела этого хлюпика Лорилье с его собратом с бульвара Гран-Серф. Произошло это на военном плацу, где все начиналось и где все находило свой конец. С тех пор как стало ясно, что Зимлеры выходят в богачи, Вандевр не знал, как и чем им угодить.
– Дорогой господин Зимлер, боюсь, что вы станете меня ругать. Я, видите ли, не последовал вашему совету. Я положил деньги в банк.
– Что? Что? – медленно проговорил глава дома Зимлеров, остановившись перед Лорилье, и выкатил свои налитые кровью глазки, чтобы лучше разглядеть собеседника. – Что? Что ж, может быть, вы и правы.
«Еще бы, – подумал Лорилье, отходя от Ипполита. – Я и сам это знал».
– Эй, Лорилье, – окликнули его с террасы кафе, – зайдите-ка сюда, выпейте стаканчик-другой и расскажите нам, о чем это вы беседовали с Гиппопотамом?
– Всякий, имеющий уши, да слышит меня, господа, и каждый, имеющий разум, да поймет мои слова. Или у этих самых Зимлеров в банке миллионы, – и тогда они отпетые лгуны и нам не остается ничего другого, как складывать пожитки и сматываться отсюда. Или же они все свои сбережения вбухали в дело, – тогда им крышка.
Общество, восседавшее на террасе кафе, выслушало это сообщение с недоверием, что объяснялось отчасти репутацией господина Лорилье, а отчасти характером его рассказа.
– Вздор! Где доказательства? – закричал Никуло.
– Доказательства? Сколько угодно. Поглядите, пожалуйста, на его спину и скажите сами, так ли шествуют победители?
Господа на террасе, как по команде, повернулись и уставились на плечи и спину Ипполита.
– Верно! – прогремели они хором.
– И кто из вас видел когда-нибудь, чтобы Зимлеры вылезали из своей берлоги по будням? Помье и я, впрочем, на это плевать хотели. Ведь мы прядильщики, – ввернул сей любезнейший джентльмен. – Ваши заботы нас не касаются. Мы себе прядем и будем прясть потихоньку. Пусть Вандевр не покупает нашей пряжи. Ее купит Седан, Лувье, Эльбёф, Рубэ, сам черт и дьявол. А ваше черное сукно – хотите вы или нет – не идет, его берут только на похоронные дроги. Я лично считаю, что это товар конченый.
– Да, конченый, – многозначительно подкрепил Булинье.
– Выслушаем Булинье. Он наверняка что-нибудь знает.
– Да. Я кое-что знаю, да, да, господа. Пусть тот, кто может прилично свести баланс, сводит его поскорей и сбывает товары. Вот вам мой совет, господа.
– Ого! Когда крысы покидают корабль, пора и экипажу думать о спасении.
– Спасайся, кто может! Именно так, господа. Если хотите знать, я уже полгода не принимаю заказов и сам их не даю. Через неделю у меня на складе не останется ни клочка материи, даже вся моль передохнет с голодухи. А я уезжаю к зятю на открытие рыболовного сезона. Тэ-тэ-тэ. Сдается прекрасное помещение. Желающие есть?
Выпив еще по стаканчику аперитива, и на этот раз без всякого удовольствия, господа фабриканты прямо из кафе тяжело зашагали к холму перед вокзалом. Вой гудков, возвещающий об окончании рабочего дня, застал их на том же месте и в тех же позах. Опершись на коричневую решетку, они смотрели сверху на город, изредка обмениваясь скупыми замечаниями насчет потухших труб, маршала Мак-Магона и непостоянства судьбы.
И действительно, бурная деятельность лионских фабрик, ввоз английских сукон, так называемых «новинок», спрос на введенные в моду парижскими портными фуляр, шелка и светлые сукна для взрослых и шотландку для детей – все это положило конец тридцатилетнему владычеству Вандевра, короля черных тканей.
А ведь черное сукно было единственным козырем Вандевра. Зимлеры здесь ничего не могли поделать, так же как и их товарищи по несчастью.
Прости-прощай золотые россыпи ежедневных заказов! французская буржуазия одним махом скинула с себя черный сюртук господина Гизо. Проходив шесть лет в глубоком трауре, француженки решили, что с них довольно. Не было никакой возможности добиться трехмиллионного оборота на одних сутанах.
– Через три месяца будут работать только Морендэ, Сабурэ, Помье да я, – разглагольствовал этот хлюпик Лорилье перед двумя десятками безмолвных слушателей – рантье, чиновниками и лавочниками, собравшимися, по обыкновению, у вокзала на холме. – А через полгода – фюить! Конец Вандевру! Конец вандеврскому сукну! И евреев туда же, на свалку. Не забудьте, господа, моих слов! Когда-нибудь вы припомните их и скажете: «В тот вечер я сам лично слышал, как Лорилье предсказывал разорение Вандевру». А пока что, если вы не желаете попасться в лапы поджигателей и босяков, голосуйте за маршала Мак-Магона. И да здравствует все что угодно, только не эта проклятая республика!
Однако в пятницу Ипполит вышел на прогулку один, и к пяти часам, пошатываясь от усталости, добрел до белой ограды бульвара Гран-Серф. Его расстроила встреча с Лорилье, и он с огромным нетерпением поджидал возвращения Жозефа, уехавшего в Париж.
– Ну как? – задыхаясь от волнения спросили Ипполит, Миртиль, Гийом и дядя Блюм, когда Жозеф вошел на склад. Они просидели здесь, поджидая его, битых два часа.
– Дело дрянь. В Париже самое позднее через месяц – в мае – снова будет Коммуна. Сейчас идет только шелк, сукно «амазонка» и новинки. Сколько станков работает у нас в прядильной?
– Шесть.
– А в ткацкой?
– Девять.
– Хм… и на две недели работы.
Вряд ли проклятья помогают принять решение, но они хороши хотя бы тем, что можно отвести душу и поразмыслить. Господину Ипполиту удалось сделать и то и другое. Жозеф продолжал:
– Тесть прямо сказал мне, что они рыщут, где только могут. Сейчас Абрам отправился к Бальзану. Оттуда он решил проехать до Вьенна. Возможно даже, на обратном пути он заглянет в Эльбёф и Лувье, а может быть, и до Англии доберется. Штерны в отчаянии, но что делать с черным сукном и с нами – не знают.
– А что они все-таки тебе посоветовали?
– Разве советуют, когда сами не знают, как выйти из беды?
– Но разве вы не говорили, не обсудили?…
– Обсудили? Обсуждать легко, а вот найти выход трудно.
– И вы ничего не нашли?
– А вы?
– Об этом потом… мы здесь думали…
– Хорошо. Но давайте сначала пообедаем.
– Как, пообедаем?
– Да так. У меня живот подвело с голода. А натощак ничего хорошего не выдумаешь.
В пятницу вечером в старом доме собрались все Зимлеры. Обед прошел в молчании. Когда подали жаркое, Ипполит оттолкнул тарелку.
– Прямо кусок в горло не идет, – заявил он и, поставив локти на стол, спрятал в ладони лицо, что дало Элизо подходящий повод разрыдаться. Гермина и Сара молча переглянулись. Жозеф ел за двоих. Гийом, страдавший застарелым катаром желудка, нехотя клевал какие-то крошки. Дети боялись дохнуть. Эльзаска Фанни еще не успела убрать со стола, а Ипполит уже поднялся.
– Завтра, завтра. Я должен еще подумать. Завтра. – И он вышел на темную улицу.
Фабрика сукна – крайне капризное существо, ибо она причастна к тому, что метафизики называют потоком времени. Год здесь зависит от года. Сукно, из которого портной шьет клиенту зимнюю пару, было заказано еще полтора года назад, а выткано за зиму до того. В случае если сезон был тихий и сукно осталось на полках, кризис дойдет до ткацкой машины только через двенадцать месяцев и тут предательски поразит вас в спину. Еще не сданы взятые ранее заказы, а уже от тяжелых предчувствий вздрагивают ремни трансмиссий. Непонятное оцепенение охватывает цехи; и хотя беспокойная складка еще не бороздит чело хозяина, последний мальчишка, развозящий тележки с челноками, слышит, как вокруг говорят о том, что на будущий сезон надо подыскивать какую-нибудь другую работу.
Если вы учтете к тому же, что ткацкое дело не пользуется никакими привилегиями, что оно восприимчиво к малейшему дуновению политических бурь и к малейшим колебаниям, от которых зависят материальные процессы в жизни общества, вы должны будете признать сверхчувствительность этого механизма, при условии, конечно, что вы умеете читать его показания.
Беда нависла над фабрикой Зимлеров в начале осени. Бывают такие подкожные опухоли: они не ноют, не болят, но человек все время ощущает какую-то неловкость, какую-то помеху, а если надавить па опухоль пальцем, она отзовется во всем теле острой режущей болью.
Молодежь поначалу ничего не почувствовала. Но с первых дней октября 1876 года старые опытные рабочие, вслушиваясь в грохот станков, стали поговаривать, что в этом году «сезона не будет».
Многим из них уже доводилось работать до последнего момента, то есть до того, пока фабрику не опечатывали. Они знали, как начинаются такие дела.
Неопределенное положение продолжалось еще месяца три без видимого ухудшения. Кое-кто начал было надеяться. Но старики стояли на своем: «Этой зимой сезона не будет. Вот доживем до весны, тогда посмотрим».
Пока еще рабочих не увольняли и станков не останавливали. Зимлеровская фабрика работала на полный ход, и господин Жозеф, неунывающий коммерсант, регулярно курсировал между Вандевром и Парижем.
Но недуг становился общим. Многие фабриканты открыто говорили, что не продержатся до весны. То там, то здесь останавливали станки. Безработные бродили вдоль канала в надежде разгрузить баржу или узнать от приезжего, как идут дела в дальних департаментах.
Наступил апрель, по положение не улучшилось. Прошедшая зима была теплая, дождливая. Революционные вспышки озаряли окраины Парижа. Гамбетта разъезжал по Франции, произнося неистовые речи. Запахло новой войной с Пруссией. Золото припрятали.
Жозеф все чаще и чаще уезжал по делам из дома, и это было дурным знаком. В его метаниях была тревога быка, который, почуяв пожар в хлеву, тычется рогами в дверь. Пайю лучше других знал, что машины работают уже вхолостую. Еще неделя-другая, и угля совсем не потребуется. Станки работали теперь не больше восьми, даже шести часов в сутки; и ткачи каждое утро думали с тревогой, не начнется ли для них сегодняшний день так, как начался он у Лорилье, у Лефомберов, – коротким приказом мастера: «Момод, Лакрок, Бодеп, пройдите к господину Гийому».
И наконец еще одна страшная весть: черного сукна больше не носят, производство черного сукна умерло! Последние надежды отлетели от вандеврских фабрик.
В этот вечер Сара прождала мужа до половины двенадцатого. Детей услали спать, а маленький дядя Блюм, Бабетта и Миртиль сидели с ней в гостиной. И когда Ипполит, измученный астмой, уснул наконец тревожным сном, зарывшись лицом в подушки, она в первый раз, под покровом ночной тишины, измерила ужас настоящего привычной меркой прошлого.
Сначала маленькая белая фабричка под сенью развесистых каштанов, – не больше обыкновенной мастерской. Шум ее машин сливался с грохотом кухонной посуды. Ее ритм был своим, домашним. Она входила в жизнь наравне с заботами о паре коров, лошади и козе. Чтобы подвести годовой баланс, требовался час, а двухмесячная экономия окупала все расходы.
Потом – отдаленный конский топот, два коротких удара в дверь, не французская и не эльзасская речь, легкий свистящий скрип седла, с каким обычно кавалеристы соскакивают па землю.
…Долгий осенний дождь, память о промозглых унылых часах, проведенных в мерзостной сторожке, где им восьмерым негде было повернуться, а за окном – высокий костяк незнакомой фабрики, слепой и пустынной, двор без клочка зелени, без единого деревца. Жизнь ползла, как мокрица, бестолковые отъезды и приезды, тоска, усталость, сто раз на дню меняющиеся планы, ссоры, примирения, и это упорное, убийственное молчание четырех мужчин.
Но вот как-то утром что-то там сделали под землей – и все задрожало; послышался шум, тоже какой-то непривычный, – фабрика заработала, жизнь началась снова.
Шли месяцы, один за другим, бесконечной чередой. Робкая вначале надежда, которую так же легко было спугнуть, как летучую мышь, уцепившуюся когтем за складку гардины, крепла, росла, опережала время. Предчувствие неустоек и просроченных платежей омрачало каждый квартал. Позже эта болезнь возвращалась уже раз в год. Как раз тогда ее сын, ее Жозеф, спасся от этой змеи из Планти и капиталы Штернов хлынули в артерии фабрики.
Подводы привозили новые станки и машины. Шум все рос. Домашний очаг, некогда подчинявший все своему ритму, теперь уже стал простой дощечкой, скользящей по гребню волн. Грохот заполняет вселенную. Он ни на минуту не может замолчать. Иначе Зимлерам нет спасения.
И как раз в это время ее внимательное ухо впервые уловило подозрительный скрежет. Муж и сыновья еще ни слова не сказали. Но разве обманет чутье? В течение полугода старая женщина видит, как с каждым днем все больше и больше слабеет этот мощный организм.
«О Weh! Столько работать, и одни только страхи, одни страхи».
Сара чувствовала, что ближайший платеж будет последним платежом. Рядом с ней лежит человек, тяжелое астматическое дыхание подымает его ребра. Он немало прожил на белом свете. Она знает, что его левое веко не действует с того рокового вечера. Он отдал делу все свои силы. И силы его уходят вместе с мощью их фабрики. Но они уже не вернутся.
«О Weh!» Старуха садится в постели, придвигает к себе ночник, поправляет белоснежный чепчик, туже окутывает шалью худые плечи, достает из футляра очки, открывает библию; и в глубине ночи ее губы шепчут извечные слова, начертанные угловатыми буквами.
IV
На следующее утро рабочие наконец узнали ожидавшую их участь. За прутьями решетки, как тухнущий фонарь, бледным пятном маячило лицо Гийома. И когда хозяева, обойдя всю фабрику, собрались на складе, старшие мастера напраспо отдавали распоряжения, сами чувствуя свое бессилие.
Маленький дядя Блюм, поселившийся у Зимлеров накануне полного своего банкротства, теперь заменял на складе Жозефа. Припадая на больную ногу, он бойко лазил по стремянке. В это утро они собрались впятером – дядя Блюм держался несколько в стороне, – и Ипполит, не снимая цилиндра, как будто он находился в синагоге, открыл заседание:
– Думаю, что много говорить не приходится, да оно и к лучшему. Дела в упадке. Черное сукно больше не идет. Это может затянуться еще па десять – пятнадцать лет, и неизвестно, что будет потом. Все это знают, вся Франция узнала это сегодня. У нас нет ни средств, ни желания ждать целых пятнадцать лет. Так или не так?
Это «так или не так» не требовало ответа и не нуждалось в одобрении. Ипполит оглядел присутствующих.
– Продолжать работу с такими машинами, как наши, безумие. Через два года мы разоримся. Я не пошел бы на это даже в том случае, если бы в деле были только мои деньги и деньги Миртиля. А теперь об этом и вообще не может быть речи.
– Гм, – хмыкнул Миртиль. Старший брат многозначительно посмотрел на него.
– Значит, я предлагаю вам следующее. Мы ликвидируем дело.
И так как четверо его слушателей беспокойно задвигались, Ипполит продолжал тоном выше; он побледнел и старался пальцами левой руки приподнять парализованное веко над кроваво-красным белком.
– Повторяю, дело мы ликвидируем. В течение трех лет будем работать с четвертью наших станков и постепенно покроем расходы на оборудование. Тогда закроем лавочку, и фабрика будет про-да-на.
В наступившей тишине слышно было, как выбивают дробь зубы дяди Миртиля.
– Мы с Миртилем выходим из дела. Жозеф и Гийом справятся одни. Если ликвидация пройдет так, как мы рассчитываем, я куплю им в Париже банкирскую контору. Вот и все.
Все по-прежнему молчали, и тогда Ипполит прибавил, опустив парализованное веко и весь – от мощного затылка до подгрудка – налившись кровью.
– Замечу только, что я выхожу в тысяча восемьсот семьдесят седьмом году из дела гораздо более бедным, чем был в семидесятом году, но поскольку каждый из нас с тех пор выполнял свой долг, я не стану никого упрекать и не буду больше распространяться на эту тему. Бог дал, бог и взял, да будет благословенно его имя!
Ипполит поднял свою огромную руку, и четверо остальных увидели, что он вдруг улыбнулся. Но тут произошло нечто неожиданное. Дотронувшись случайно до полей цилиндра, Ипполит вспомнил, что он все это время простоял с покрытой головой. Его улыбка погасла, он резким движением швырнул цилиндр на стол и, нахмурив брови, с выражением безграничного презрения посмотрел на сыновей.
Сыновья, как загипнотизированные, следили за каждым жестом отцовской руки. И сказали в один голос:
– Нечего об этом и думать.
– Что?
– Нечего об этом и думать, – повторил увереннее Жозеф.
– Бросить фабрику? – просипел Гийом. – Нечего и думать об этом, отец.
Из всех речей, которые когда-либо слышал Ипполит от льстецов, ни одна не произвела на него такого действия. Не сдерживаясь больше, старик крикнул:
– Теперь ты видишь, Миртиль, как они с нами считаются?
Миртиль застыл на месте, точно статуя оскорбленного достоинства. Но Жозеф уже закусил удила:
– Крайние меры хороши только при начале дела, а никак не при конце. Прошу вас, разрешите мне попробовать. Ведь я уже говорил со Штернами. И разве Гийом п дядя Вильгельм не заинтересованы в том, чтобы наше дело продолжалось?
Ипполит с ворчанием отвернулся и неопределенно мотнул головой. Жозеф счел это знаком поощрения. Он быстро продолжал:
– Черное сукно больше не продается? Чудесно! Будем делать цветное. Если покупатель не хочет «амазонки», дадим ему последние новинки.
Ипполит живо повернулся к сыну, а Миртиль выпрямился во весь рост. У Гийома не созрело еще никакого решения – он решил только бороться за отвоеванные позиции. Однако при мысли, что борьбу отныне придется вести на неприятельской территории, он побледнел, как мертвец.
– Безумие! Я думал, что ты умнее, – обрел наконец Ипполит дар слова.
– А почему бы нам не выпускать такой же хороший товар, как в Рубэ или в Англии?
– Никаких «почему». Это не наш товар.
– Будет наш.
– Это не по моей части!
– Будет по твоей.
– Я отказываюсь рисковать всем.
– И все-таки придется рискнуть. Гийом и я еще молоды, нам рано записываться в биржевые зайцы. Об этом нечего и думать.
– Значит, вы выбрасываете нас вон? – загремел Ипполит, хватая со стола цилиндр и взглянув на брата.
– Кто об этом говорит? – начал Гийом. Он уже пришел в себя. – Предложение Жозефа заслуживает обсуждения, и мы еще можем…
– Ты говорил об этом со Штернами?
– Штерны покупают на два года вперед половину цветного сукна, которое мы будем выпускать на пробу.
– Не желаю. Я не умею делать цветное сукно, – закричал Ипполит.
Жозеф бросил на стол связку разноцветных образцов.
– Разве так уж трудно его делать? Пхе!
Тот, кто увидел бы лица и жесты четырех фабрикантов, жадно склонившихся над измятыми кусочками сукна, понял бы многое. В глубокой тишине, прерываемой шумным дыханием, хищные пальцы ощупывали, мяли, раздирали по ниткам кусочки сукна, надеясь открыть в хитросплетении основы и утка тайну конкурента.
– Саржа, – прошептал наконец дядя Миртиль, растягивая на суставе согнутого пальца кусочек голубого сукна.
– Ну что же, господа фабриканты? Видели? Хорошенько все разглядели? Разве это так уж трудно?
– А как красить? – прошипел Миртиль, с отвращением глядя на Жозефа, как на ящера в банке.
– Красильщики-то на что?
– Окраска, по-моему, не такое уж сложное дело, – пробормотал дядя Вильгельм.
Ипполит резко вскинул голову и повернулся к шурину:
– А ты, что бы ты сделал на моем месте?
– Я бы доверился им, – просто ответил Блюм.
Ипполит зашелся от гнева.
– Так я и знал, – и проворчал себе под нос: – Лотарингию сразу видать – любит деньги загребать…
– Решено, – воскликнул Жозеф, подкидывая на ладони образцы, – делайте себе потихоньку черное сукно, а мы с Гийомом попытаем счастья. Если через два года мы не заработаем четыре миллиона, можете назвать меня идиотом.
– Речь идет только об одноцветном? – спросил Ипполит, начиная сдаваться.
– Речь идет обо всем, что поможет нам выбраться из ямы и не стать менялами и ростовщиками, отец.
– Если они воображают, что мы будем спать на наших черных сукнах, как корова в навозе, так они ошибаются, – сказал Жозеф, когда за старшими Зимлерами захлопнулась дверь. – Сейчас не время останавливаться на полпути. Или все, или ничего – только так стоит вопрос. Папа правильно сказал, что сегодня утром вся Франция узнала об этом. Триста французских фабрикантов в этот самый час обсуждают, что им предпринять. Человек пятьдесят решат бороться. Из этих пятидесяти – десять добьются успеха. Мы должны быть в числе этих десяти. Рынок будет принадлежать тем, кто вырвется в гандикап. Ну скажи, Гийом, разве плохо получается? Ждал ли ты такого оборота?
Кровь горячей волной прилила к смуглому лицу Гийома. И маленький дядя Блюм, пусть он был не самый рассудительный из них троих, дал не один полезный для будущих дел совет.
Вся фабрика видела, как два старика Зимлера вышли из склада. Их смущенный и озабоченный вид не предвещал ничего доброго. Ипполит при первой же возможности ушел домой и заперся с Сарой. В половине двенадцатого весь Вандевр уже знал, что Зимлерам тоже не удалось ничего изобрести для своего спасения и общий крах немиуем.
Целых три дня шли бесконечные нудные споры, пока наконец папаша Ипполит не сдался, и целых три дня Элиза то томно склонялась в объятия Жозефа, то рыдала на груди Гермины. Жюстен даже похудел от волнения.
Между Вандевром и Парижем опять стал курсировать сам Яков Штерн. Вновь началась полоса тайных переговоров. Как из-под земли появились какие-то незнакомцы, они ходили по фабрике, глубоко засунув руки в карманы, с жадным блеском в глазах. Они говорили о затруднениях коммерческой жизни Запада, и все триста шестьдесят три депутата весьма удивились бы, узнав, каких только пороков и преступлений им не приписывают.
Как-то утром наемный экипаж заехал за Жозефом, и при разлуке было пролито столько же горьких слез, как и в доброе старое время. Перед отъездом Жозеф получил материнское благословение. Сейчас снова Зимлеры уезжали из родного дома на поиски фортуны.
Гийом, покусывая ус, не отходил от брата. Он не верил, что брату, одному, без него, удастся добиться успеха. Улучив минуту, он приблизился к Жозефу.
– Значит, ты можешь обойтись без моей помощи? – спросил он Жозефа, и в голосе его прозвучало обычное беспокойство и неверие в собственные силы.
– Конечно же ты мне понадобишься, Гийом. Но один из нас должен остаться здесь, старики окончательно потеряли голову.
Рука Жозефа нашла иссохшую руку брата, и пожатие сказало больше, чем слова.
Экипаж двинулся, подпрыгивая па булыжнике мостовой, но метров через четыреста Жозеф приказал кучеру остановиться.
– Господин Гектор еще не вставали, – сказал лакей, выскочивший на повелительный звонок гостя. – Но если вы, господин Жозеф…
Жозеф, не слушая, взбежал на крыльцо и, перепрыгивая через две ступеньки, обитые толстым ковром, поднялся по лестнице. Вот и знакомая дверь. Жозеф повернул ручку и произнес от всей души:
– Гектор, дорогой мой…
Спустив на коврик голые ноги, Гектор Лефомбер неподвижно сидел на кровати, весь погрузившись в созерцание собственной руки, – прижав к боку локоть, он смотрел на правую кисть, свисавшую из-под засученного рукава ночной рубашки.
Не удивившись приходу Жозефа, он поднял к нему па минуту свое правильное, немного лошадиное лицо и снова погрузился в прежнее занятие.
– Надеюсь, у вас рука не дрожит? Запыхавшийся от быстрого бега Жозеф ничего не ответил.
– Не дрожит? Вам везет, друг мой. Посмотрите-ка, болтается, как тряпка. Целых полчаса я стараюсь у-у-унять ее. Ясно как апельсин – я конченый человек.
Рука с красивыми бледными тонкими пальцами действительно дрожала мелкой, почти неприметной дрожью. И видеть это судорожное движение было мучительно больно.
– Полюбуйтесь-ка! Вы-то не Лефомбер. Не голубая кровь. Вернее – полуголубая. Взгляните, как ее трясет, а? Ее не остановить за все сокровища Вандевра. Быть здоровым, никогда ничем не болеть, беречься с юности, как пятидесятилетний старик, и в результате – вот вам. Зато мой папаша разыгрывал из себя денди вместе с Барбэ д'Орвильи, а дед был первым хлыщом в императорской гвардии. Внук может гордиться. Смотрите! Смотрите! Забавно? А у вас не дрожит? Хотя у вас в жилах только зимлеровская кровь.
Гектор по-прежнему не отводил глаз от своей руки и даже не взглянул на гостя. Жозеф машинально хотел было тронуть свою кисть, но застыдился и засунул обе руки глубоко в карманы.
– Гектор, Гектор, дружок, да бросьте вы эти глупости. У кого из нас не дрожали руки хоть раз в жизни? Вы просто вчера немножко кутнули.
– Клянусь вам, нет! – воскликнул молодой Лефомбер, быстро вскинув на гостя глаза… – Клянусь вам, что с того самого раза… вы помните…
Жозеф покраснел.
– Помню… В конце концов эта самая дрожь не помешает вам дожить до ста лет, да и вообще чему она может повредить? Рука папаши Зимлера тоже дрожит…
– Да, но она не дрожала, когда ему было двадцать восемь лет.
– Должно быть, не дрожала. Но он плотничал, и еще как. Послушайтесь-ка моего совета, Гектор… Вставайте в пять часов утра и перепилите вязанку дров, прежде чем идти на фабрику; ручаюсь, что через месяц вы и думать забудете обо всех этих пустяках.
Гектор пожал плечами, и вдруг голос его сорвался, он почти завизжал:
– Вы, стало быть, не понимаете, что это значит? Не понимаете? А это значит следующее: через десять лет – палата для буйнопомешанного или колясочка, и лакей будет утирать мне платочком слюни. Тут расплата за все. И за моих блестящих предков, передавших мне дурную кровь, и за проказы их во времена Реставрации, за пригородные балы в Со и за кутежи Второй империи. Я конченый человек, – повторил он уже спокойнее. – Хватит об этом. Тема не из приятных. Кто вспомнит обо мне через сотню лет? Присядьте, мой друг. Я битый час продержал вас на ногах. И скажите, какой добрый ветер принес вас сюда в столь необычное время?
Гектор дружески пожал руку гостя и усадил его на стул. Он встал; из-под длинной ночной рубашки торчали худые белые волосатые ноги. Не будь на нем этого поистине комического наряда, самого нелепого из всех, что носят сыны Адама, – вид и манеры молодого Лефомбера сделали бы честь самому требовательному салону.
– Нет, спасибо, я не сяду. Я, видите ли, пришел… Хотя сейчас не время об этом говорить.
– Вот, ей-богу, чудак! Садитесь и рассказывайте.
– Я тороплюсь. Меня ждет экипаж.
– Вы уезжаете? В понедельник утром?
– Да, уезжаю – в Лондон.
– Что за нелепица!
– Вы совсем успокоились? Тогда я вам сообщу одну вещь… Только вам одному – этого никто не должен знать, кроме нас двоих: Вандевр пропал.
– Действительно, новость!
– Ладно. Подождите. Мы перестраиваем дело.
– Что? А-а… Чудесно. Вы совершенно правы. Как всегда, верны себе. Другого выхода, впрочем, нет. Но надо еще смочь.
– Вернее – захотеть.
– Правильно!
– Послушайте меня, мой дорогой, давайте кончим. Все эти тонкости мне надоели и, признаюсь, даже смущают меня. Как говорит мой папаша: «Это не по моей части». Я забежал к вам на минутку сообщить, что я уезжаю в Англию, приходится так или иначе выкручиваться. А выкрутиться можно, только выпуская цветные сукна, всякие новинки, черта, дьявола. Я хочу подобрать небольшую коллекцию английских образцов, хоть из-под земли выкопать опытного и знающего человека и постараться сделать все, что возможно в теперешнем положении. Хотите быть моим, так сказать, компаньоном? На двоих места хватит и… и… мне просто больно смотреть, как вы идете ко дну.
Гектор Лефомбер поднялся.
– Дорогой мой Зимлер, вы действительно изумительный человек. Тайну вашу я сохраню, будьте спокойны. Буду все время думать о вас и никому не скажу пи слова. Поезжайте в ваш Лондон и не заботьтесь о нас.
Жозеф не знал, что делать, – обижаться или негодовать.
– Вы бредите.
– Ничуть. Это страшно просто, и вы сейчас все поймете. Вы молоды…
– Я моложе вас? – воскликнул Жозеф, с удивлением взглянув на худощавого Гектора.
– Да, дорогой мой, моложе; все вы моложе – и папаша Зимлер, и ваш дядюшка с буро-красной физиономией, – видите, я и его не забыл, – и ваш брат, мрачный Гийом. Вы ловите удачу. И вы правы. Поверьте мне, на вас приятно смотреть. Хватайте удачу, пока вам благоприятствует случай. Вы правы, что торопитесь. Кто знает, сколько еще времени вам удастся продержаться на гребне. Волна спадет. Но пока – ваш час. Это ясно. Не нужно только тащить за собой еще и пас. Одни и те же причины не порождают одних и тех же следствий. Кое-кто утверждает, что будь блоха величиной с человека, она бы прыгала выше собора Парижской богоматери. Какая чушь! Блоха с нас размером прыгала бы всего на три фута, да и то еще неизвестно. Бывают такие минуты и такие положения, когда человек выявляет всю силу, заложенную в нем. А когда эта минута проходит – остается одно: хиреть. Вот что происходит с нами. Да не только с одними нами. Вот уже сто лет или полстолетия, как мы проживаем все деньги, которые зарабатываем, а иногда и сверх того. Вы видите мою руку. Я единственный представитель мужской линии Лефомберов. Две мои сестры собираются в монастырь. У младшей мало шансов выйти замуж без приданого: она не особенно красива. Вы себе не можете даже представить, до чего у них обеих изысканные, изощренные чувства. Это, так сказать, вершины цивилизации. Но все эти достоинства ни к чему, когда дело касается коммерческой конкуренции. Мой батюшка был знаменитейшим денди сороковых годов, хотя сейчас он скучен и добропорядочен, как ночной колпак. Это самый великий идеалист нашего времени. Вы его просто не знаете! Его коммерческие формулы так же великолепны, как его поклоны, и он дорожит нашими старыми станками, как томиком Монтеня. После пожара мы отстроились точно по старым планам и всякий раз набиваем себе шишки о те же углы. Не вздумайте говорить ему о вашем проекте. Он выслушает вас с отменной любезностью, а в душе сочтет самым опасным человеком на свете.
– Боже мой, боже мой, – простонал Жозеф, нервно поправляя очки, – и подумать только, что вы живете в этой…
– Что я? А не пора ли мне надеть кальсоны, как по-вашему? Что я? Меня хватит еще лет на пятнадцать, может быть на десять, и то если я буду беречься; и все это время – неудержимый страх перед любым нарушением раз заведенного порядка, перед любой неприятностью.
– А ваши помощники? – произнес Жозеф уже менее уверенно. Он знал, что фабрика Лефомберов вскормила целую плеяду служащих, почти столь же многочисленную, как в любом государственном учреждении.
– С каких пор можно что-нибудь сделать с помощью этих людей, а не вопреки им? Дайте же нам спокойно пойти ко дну. Отец ничего не заметит, а если и заметит, то у него останется утешение – обвинять во всех грехах республику. Я же достаточно богат, чтобы безбедно дожить до конца. А если я полезу в коммерческие аферы, то и того не будет. Да, кстати, мы приглашены сегодня к Лепленье… До свиданья, друг мой, уже скоро семь, вам пора.
V
Поездка действительно получилась удачной. И настроение Жозефа было бы под стать ей, если бы напоминание о Лепленье не испортило ему первый день путешествия.
Есть вещи, которые уважающий себя человек не может припоминать безнаказанно. Целый день Жозеф спрашивал себя, на манер корнелевского героя, есть ли у него мужество, и, не умея ответить на этот столь неудачно поставленный вопрос, забился в угол купе, обтянутого синим сукном, надвинул фуражку на глаза и обозвал себя скотиной, грубой скотиной.
Но двусмысленные, еще не окончательно устаревшие остроты Густава Дроза, равно как и очаровательный переезд через Ла-Манш, пробудили в нем новые чувства, и мир показался ему полным всяческих чудес.
В Англии следы Жозефа затерялись. Сам он никогда не рассказывал об этом периоде своей жизни, разве только отдаленными полунамеками, сдержанной шуткой. Известно, впрочем, что он добрался до Лидса и даже до Манчестера, что не всегда он ездил в первом классе, не всегда останавливался в фешенебельных отелях, но что с помощью одного ньюкестлского фабриканта станков ему удалось, под видом немецкого мастера, господина Митмахера, посетить почти все крупные ткацкие фабрики. Известно также, что полнейшее незнание английского языка как будто не помешало ему наладить многочисленные связи; что он посещал самые различные бары в самой разношерстной компании; что, например, он зашел как-то во второразрядный кабачок в Тоттенхэме вместе с каким-то субъектом, по всей видимости коммивояжером, и вскоре вышел оттуда с основательным тючком под мышкой и радостной улыбкой на лице.
Жозеф все так же сиял, когда совершенно неожиданно, возвращаясь в Вандевр, очутился на Булонской набережной в родственных объятиях Абрама Штерна. То, что он сообщил и показал дяде, ехавшему по делам в Фолькстон, в высшей степени заинтересовало этого достопочтенного коммерсанта.
Дней через шесть три огромных чемодана – из них два совершенно новых – были внесены в склад и водружены на стол. Когда Жозеф распаковал их, они оказались набитыми доверху кусочками разноцветных сукон, частью нашитых на картон, частью наклеенных на раскладные листы, на манер детских книжек, а то и просто врассыпную. Портфель Жозефа, когда он решился наконец его открыть, тоже изобиловал чудесами. Целых тридцать страниц были исписаны его мелким, неровным и затейливым почерком. Чтение этих записей потребовало два полных дня, в течение которых не раз поднималась буря, если судить по рычанию старика Ипполита, и по прошествии которых весь Вандевр узнал, что Зимлеры рабочих рассчитывать не будут и переворачивают на своей фабрике все вверх дном.
Само собой разумеется, папки с образцами, особенно с образцами новинок, не предназначены для публичного обозрения. Всякому понятно, что заглянуть в них, и тем более изучить, равносильно тому, что проникнуть в тайну соседа: искушенный коммерсант без труда может сделать весьма ценные для себя выводы. Мануфактуристы знают это и посему стараются всячески оградить себя от любых случайностей. Но что поделаешь, если иной человек не может устоять против стакана пунша, виски, да мало ли еще есть на свете более веских аргументов.
Через неделю в Вандевр прибыл странный тип, до крайности замкнутый и немногословный. На вокзале его встретил сам Жозеф, и встретил весьма любезно. Прибывшего поселили в маленькой комнатке, подле аппретурного цеха, освободив ее наспех от тюков шерсти и машинных частей. Младшие Зимлеры запирались с приезжим на целые дни. Да и старики заходили сюда чаще, чем того можно было ожидать. Потом туда как-то пригласили Зеллера, дядю Блюма и двух-трех старших мастеров.
Приезжему было разрешено являться на работу часом позже других и уходить на час раньше. Свободное время он проводил на берегу канала, где, покуривая коротенькую трубку, с величайшим равнодушием смотрел из-под козырька фуражки на все, что попадалось ему на глаза. С первого же дня он узнал, что в этом варварском городе нет ни одного бара. Ничего его больше не интересовало, все свои чувства он выражал коротким «О-о! о!», и кроме этого «О-о!» никто от него ничего не слыхал.
Эльзаска Фанни носила самые изысканные блюда прямо к нему в комнату. Как-то Жюстен проскользнул вслед за ней. Первое, что он увидел, были два ручных станка, до смешного узкие, но непомерно высокие, вправленные в крепкую дубовую раму; нитки основы проходили сквозь разлинованный квадратиками картон со множеством отверстий; станки казались допотопными, нелепыми. Со временем Жюстен постиг тайну производства новинок и узнал даже, что дедушка Ипполит чуть было не разнес эти станки вдребезги, когда впервые явился к мастеру с короткой трубкой.
Чем меньше приезжий обращал внимания на жителей Вандевра, тем сильнее распалял их любопытство. Он работал с точностью механизма, потреблял огромное количество воды для омовения и каждую субботу напивался до положения риз.
Прошло еще пять недель. Жозеф, немного похудевший от волнений, выложил перед Штернами первую партию образцов собственной композиции. При виде их затрепетали сердца даже этих многоопытных коммерсантов. Были поспешно оповещены все клиенты и получено немало заказов и на новинки и на «амазонку». Зимлеры лихорадочно взялись за работу и не заметили, как наступила весна.
Первая штука гладкой «амазонки» и первая штука разноцветных новинок вышли из-под пресса почти одновременно, в душный летний день. Лиловая «амазонка» – личное творчество Гийома – была, пожалуй, чересчур ядовитого оттенка. Серые в красно-зеленую прожилку новинки тоже не вполне соответствовали идеалу английского сукна.
Тем не менее они вызвали целую бурю умиления. Мало-помалу все эльзасцы, работавшие на фабрике, собрались на складе. Каждому хотелось поглядеть на сукно, пощупать его, помять с видом знатока между пальцами. Пригласили и мастера Смита. Его гладко прилизанные белокурые волосы мелькнули в кружке энтузиастов, обступивших Зимлеров.
Вдруг Гийом почувствовал, как кто-то потянул его за рукав, и дядя Блюм прошептал ему на ухо:
– Мне кажется, Гийом, лучше… лучше… увести отсюда папу.
Гийом обернулся к отцу. Маска смерти уже легла на его лицо. Парализованное левое веко свисало на щеку, как уродливый нарост. Бессмысленная улыбка кривила угол рта. Затылок и виски вдруг стали мертвенного, мелового цвета. Правый глаз пристально смотрел куда-то в угол, как будто там открылось ужасное видение, и кусок лилового сукна медленно выползал из скрюченных пальцев.
– Тебе говорят, уведи папу!
Ни Сара, ни остальные присутствующие ничего не заметили. Один Гийом не отрываясь смотрел на страшное лицо, боясь поверить случившемуся.
Он обогнул стол и тронул отца за руку. Господин Ипполит, казалось, почувствовал прикосновение, и неподвижная улыбка, искривившая левый угол рта, стала еще заметнее.
– Папа, папа!
– Аб… аб… аб… – пробормотал отец.
Сара обернулась на голос Ипполита. Молча, не вскрикнув, она протянула вперед обе руки и, напрягшись всем телом, отвела голову мужа, иначе при падении он неминуемо бы ударился виском о край дубового стола.
– Ой, ой! Что там такое? – закричал Миртиль.
Как только Ипполита усадили в кресло, среди громких восклицаний и плача вдруг отчетливо послышалось его свистящее дыхание. Детей выпроводили из комнаты, – они, притихнув, стояли во дворе, прислушиваясь, как замирали и вновь усиливались крики, прерываемые каким-то странным бульканьем.
Смертельно бледная Сара приподняла и прижала к груди голову мужа. Один из мастеров сорвал с хозяина воротничок и галстук. Шея мелко вздрагивала, а мощная грудь кирпично-красного цвета высоко поднималась и резко опадала. Правый глаз, по-прежнему широко открытый, смотрел в угол, на страшное виденье.
– Нужно унести его домой, – сказал кто-то.
Жозеф и Гийом совсем растерялись. Они оба склонились над креслом, пытались что-то сделать, чем-то помочь, суетились, переговаривались хриплыми от волнения голосами.
Ипполита подняли и понесли. И когда Элиза вдруг пронзительно завизжала: «Боже мой, боже мой!», грузная земная оболочка старика Зимлера уже проплывала над порогом. Передние немного замешкались в дверях, колени умирающего вдруг согнулись, и левая рука бессильно свесилась до земли. Гийом подбежал, схватил руку отца и, зажав ее в своих ладонях, обвел присутствующих растерянным, недоумевающим взглядом. Голова Ипполита тяжело перекатывалась в руках Каппа.
Мистер Смит вынул из кармана руку. И повернулся к Дяде Блюму.
– О-о! О! – сказал он. – Кажется, старый джентльмен чувствует себя не совсем хорошо. – И покачал головой.
Работницы бросились к окнам, по этажам пронесся гул голосов, и фабрика разом смолкла. Но дядя Миртиль свирепо поднял забрало нависших бровей, и женщины мгновенно заняли свои места. Снова застучали и загудели во весь голос станки. Кое-кто из мастеров эльзасцев повернул обратно и твердым шагом вошел в цех.
Удушливой ночью началась агония старика Зимлера. Даже сквозь закрытые ставни проникала июльская жара. Ипполит лежал на широкой кровати красного дерева, и каждый невольно отметил про себя, какое непомерно большое место занимает это полуобнаженное тело. Двери нарочно не закрывали, слышался приглушенный скрип шагов, и тошнотворный запах лекарств разносил по всем закоулкам дома весть о том, что чья-то жизнь подходит к концу.
Отдавали шепотом распоряжения, принесли медицинские инструменты. Ланцет вошел в тело больного, и всем показалось, что они услышали страшный звук вспарываемой кожи. Тяжелые, медленные капли крови лениво забарабанили о дно металлического тазика, – так первые капли дождя размеренно стучат в железную крышу веранды.
Вдруг у постели раздались тихие, непонятные, слабые звуки, как будто в углу пискнула мышь. Это заплакала Сара.
– Наука здесь бессильна, – заявил врач Гийому и Гермине, с любопытством оглядывая комнату. – Организм еще крепок, но сил, сил не хватает. Мужайтесь. Не исключена возможность, что агония затянется. Я еще загляну.
И когда, согласно приказу доктора, воцарилась полнейшая тишина и только грохот станков сотрясал стены дома, началась последняя битва:
– Ай, ай, ай! Свет! Потушите свет! Сара! Потуши фа-фа-брику! Нужно выполнить заказы. Яков писал? Миртиль, Миртиль! Написали на ящиках – «Базель»? Лишь бы они не узнали, что это для армии Бурбаки, для Бурбии-бармаки. Бедный Яков! Он приехал? Я ничего не видел, господа немцы. Восемьсот штук сукна? Но это для Базеля, а не для Баки, господа офицеры. Сара, скажи им, что Яков прислал письмо и что он в Лили-оне! Я устал… я очень устал.
Затем неприметно французский язык сменился еврейским и вместе с дуновением предрассветного ветерка, игравшего ветвями тополей, в ушах Ипполита зазвучал свежий детский голос.
– Сокровище мое, мой Ипполит, – лепетала Сара, стараясь осторожно удержать метавшееся в бреду тело. Но он не слышал слов жены, ибо душа его уже отошла от всего земного и в последнем борении постигала суть вещей:
– Мама, мама, почему Миртиль съел все вишни? Не давай ему больше вишен, мама… Клементина, смотри, белая лошадка, настоящая белая лошадка. Это папа купил ее мне и Миртилю. Мы поедем в Кольмар на лошадке, а Клементина останется дома. Я сам съем все гусиные шкварки. Какой свет! Уберите этот свет! Папа будет сердиться. Как больно глазам. Свет пляшет. Я тоже буду вечером плясать. Я тоже умею читать молитвы.
Гнусавые песнопения пришли на смену еврейскому языку. Ипполит бормотал самые древние псалмы, плач отчаянных жалоб Судного дня, пронзительные пасхальные напевы, торжественные новогодние песнопения. Но вот заупокойные молитвы привели обманутую в своих надеждах душу в Бушендорф, где снова разгневанная тень отца начала терзать сына. И снова в памяти меркли, едва вспыхнув, как этот свет, жестоко ранивший левый глаз, образы умершей в детстве сестры Клементины, многочисленной родни, воспоминания о прогулках по эльзасским снегам. Но ни один из этих образов не приносил отпущения. А душа знала, что час уже близок.
– Ипполит, родной мой, успокойся, – рыдала Сара, когда распростертое на кровати тело пыталось со стоном повернуться. Она склонялась над умирающим, но не могла проникнуть в тайну его предсмертной исповеди.
– Он мучается, он чего-то ищет, хочет. Скажите же вы, чего он хочет? Скажите, – шептала Сара, обращаясь к сыновьям.
Спустились сумерки. В этот вечер гудок молчал. Рабочие тихо расходились по домам. Но вскоре многие вернулись. Кое-кто остался здесь на ночь, и мрак, укрывший город, укрыл и их – теплый, умиротворяющий мрак, напоенный ароматом глициний.
– Он беспокоится, – говорила Сара врачу. – Я это чувствую. Почему он так беспокоится, господин доктор? Ведь он заслужил спокойной смерти.
– Ни один человек, сударыня, не заслужил ее. Когда больной проснется, дадите ему три капли этого лекарства на куске сахара. Смерть, сударыня, не такая уж легкая и милосердная вещь. Лед у вас есть? Для головы! Прекрасно. Меняйте лед каждые два часа, сударыня. Я ночью еще загляну, в два-три часа. Только дети, сударыня, умирают тихо.
– Бог мой, но разве он не отстрадал своего при жизни?
– Если пульс будет чаще ста двадцати, немедленно пришлите за мной. Видите ли, сударыня, человек перед смертью должен подвести свой внутренний баланс – иначе душа не умрет спокойно. А душа должна умереть, – тогда спокойно умрет и тело. Мои слова, быть может, покажутся вам не особенно правоверными. Но ничего не поделаешь. Именно так оно и происходит. Следите, чтобы больной не раскрывался. Если он пропотеет, это не плохо, только тут же смените белье. В эти часы, сударыня, ваш муж взвешивает все «за» и «против». Если ему удастся подвести итог, он умрет тихо. Вот почему мы, врачи, стараемся, насколько это в наших силах, продлить жизнь умирающему. Второе промывание, сударыня, ровно в десять часов. Это очень важно.
Но в эти сутки Ипполит так и не подвел последнего итога. Только после двух дней и двух ночей непрерывных поисков, отчаявшись найти то искомое, которое уравновесило бы баланс, он возжелал отдохновения и отдался потоку, увлекавшему его к цели.
В доме снова захлопали двери. Возле кушетки, на которой тревожным сном забылись дети, вдруг появился Гийом.
– Скорее идите попрощаться с дедушкой. Только тихо! Тихо!
Жюстен и Лора испуганно вскочили; их поразила наставшая в доме тишина – затихли сиплые и сердитые звуки. Целые сутки этот хриплый свист испорченного насоса то замирал, то снова набирался сил.
Дедушка полулежал, откинувшись на груду подушек, и молча смотрел на вошедших. Его голый череп блестел, голова все время падала на грудь, нижняя губа свисала на запавший подбородок, что придавало лицу выражение бесконечного сострадания. Звук насоса был здесь еще слышен: хриплые судорожные вздохи, прерываемые долгим молчанием. В углу кто-то плакал. Сара, в черной шапочке на аккуратно уложенных волосах, стояла у изголовья и сухими, лихорадочно блестевшими глазами не отрываясь смотрела на мужа.
А он из-под опущенных век следил за приближавшимися к постели детьми. Накрахмаленная рубашка вдруг заходила на груди, и старик, подняв руку с обвисшей кожей, указал на детей:
– Де-де-дети!
Правый, непарализованный, глаз вдруг тревожно забегал, желтая пленка покрыла роговицу. Сара нагнулась над умирающим. Нужные слова наконец нашлись.
– Дети… фабрика… Миртиль, честные хорошие дети… работа… богатство… нет… не надо… остерегайтесь… Деньги… нет не надо… помните… Сара, любовь моя!
Все бросились к постели, толкая друг друга.
– Уходите! – крикнул кто-то детям, и они очутились на лестнице.
Душа Ипполита Зимлера нашла наконец то, чего искала, и, подведя последний итог, покинула тело, которое теперь, без нее, должно было вернуться в обширный мир вещей.
VI
– Эге, да они даже не дали покойничку окоченеть как следует!
На другой день после похорон Ипполита весь Вандевр чувствовал себя скандализованным. Очевидно, Зимлерам суждено было удивлять своих сограждан. Но в этот вечер они удивили даже Сару. Когда вой фабричного гудка разорвал тишину, старуха закрыла лицо руками, стараясь не видеть и не слышать такого кощунства. А когда Жозеф и ее любимец Гийом пришли позвать ее па заупокойную молитву, они увидели застывшее лицо и плотно сжатые губы матери.
– Вы! Бесстыдники! Даже двенадцати часов не молились за покойного отца!
Но когда дядя и племянники, раскрасневшиеся, охрипшие от слез, решили отправиться на фабрику, наступил черед удивляться Жозефу и Гийому. Дядя Миртиль твердым шагом вошел в ткацкую мастерскую и, подозвав кивком Зеллера, двинулся в утренний обход по фабрике вместо покойного Ипполита.
В половине двенадцатого дядя Миртиль уже сидел в застекленной будке Ипполита на его кресле. Увидев племянников, он нахмурился всем своим трехступенчатым лицом, схватил со стола пачку писем и бросил на Жозефа ядовитый взгляд:
– Что это такое, а? Вот, не угодно ли? Вернейль пишет, что в последней партии два куска сукна были плохо стачаны! Кто у нас на этой операции?
Младшие Зимлеры знали, что время не ждет. Речь шла о жизни или смерти. Новому оборудованию не было дела до их семейных драм. Или Зимлеры выполнят заказ, привезенный Жозефом из Парижа точно в назначенный срок, или им не останется ничего другого, как вручить ключи от фабрики господину Габару, вандеврскому маклеру.
Они тоже были охвачены ужасом, как и Сара. В том, что отец умер, а земля вращается по-прежнему – не было никакого чуда. Но то, что фабрика работала прежним ходом, повергало их в тоску.
Если бы Зимлеры, воспользовавшись этим случаем, дали себе роздых, постарались бы осмыслить то, что случилось, – вероятно, они были бы лучше вооружены против грядущих неожиданностей. Поняли бы кое-что. Но они не позволили себе отдохнуть. Ни в эти дни, ни на будущей неделе, ни в последующие годы. У Зимлеров не было привычки даже говорить об отдыхе.
Правда, иногда Гийом, оставшись один в своем чуланчике, примыкавшем к прядильной мастерской, с трудом подымал от работы голову, чувствуя, как от беспрерывного хода машин дрожат стены, полы, потолки, и спрашивал себя:
– Если я покончу с собой, фабрика останется?
Он замирал в кресле, опустив голову на грудь, бессильно, как мертвец, уронив руки, прислушиваясь к судорожному биению сердца. Но невозмутимый грохот – как будто огромный медный шар катился по листу железа – не знал жалости. Тогда Гийом, красный от стыда и страха, выбегал из конторки, носился по цехам, торопил старших мастеров, стараясь уцепиться за жизнь, которая, как он понял теперь, более длительна и прочна, чем его собственное существование. Вечерами он поглядывал на Жюстена и почти машинально твердил:
– Торопись, Жюстен, место тебе готово. Ты нам нужен.
Не удивительно, что пятнадцатилетний юнец возымел слишком высокое мнение о своем предназначении. С 1879 года в бухгалтерских книгах вновь стали появляться внушительные цифры, как в добрые предкризисные годы. Этого было достаточно, чтобы подхлестнуть Жюстена, и он старался пронести свою драгоценную особу через все лицейские экзамены с особым блеском.
Девятого июля 1880 года баланс снова дал резкий скачок и достиг миллиона двухсот пятидесяти тысяч франком. Общий оборот перешагнул, таким образом, за пять, миллионов и даже прихватил целую четверть шестого.
Двенадцатого июля Гийом неожиданно пришел домой с фабрики в восемь часов утра, держа в дрожащих руках какую-то бумагу. Жюстен, в белых фланелевых панталонах, в пиджаке из светлого альпака, в изящной соломенной шляпе па крупной и шишковатой голове, собирался уходить: они с друзьями решили посвятить этот день водному спорту – слабое подражание знаменитым лодочным гонкам на Марне. Лора сидела этакой кошечкой, облизывающейся над блюдцем с молоком; закапчивая завтрак, она бросала на брата весьма язвительные взгляды. На зов мужа прибежала Гермина в халате и в ночных туфлях. В руках у нее, по обыкновению, была пыльная тряпка.
– Послушайте только, – кричал, задыхаясь, Гийом. – Это письмо я обнаружил среди деловой корреспонденции. Оно случайно попало на фабрику. – И он с пафосом прочел письмо, не забыв даже заголовка: —
ВАНДЕВРСКИЙ ЛИЦЕЙ
Вандевр, 11 июля 1880 г.
Директор лицея
Милостивый государь,
Имею честь принести Вам самые искренние поздравления по поводу блестящего окончания учебного курса Вашим сыном Жюстеном Зимлером. Он выдержал все экзамены с наиболее высокими отметками, кои когда-либо были получены учениками нашего лицея. Господин ректор соблаговолил сообщить мне. что господин декан факультета естественных наук в своем докладе господину министру народного просвещения весьма лестно отозвался о нашем бывшем воспитаннике.
Мне будет чрезвычайно приятно собственноручно вручить Вам копию этого документа, которым вправе гордиться возглавляемое мною учебное заведение и который будет храниться в наших архивах.
Мы привыкли считать Жюстена Зимлера лучшим нашим воспитанником, и его пример лишний раз убеждает вас в превосходстве методов обучения, составляющих традицию лучших учебных заведений Франции. Последние три года Ваш сын был трижды отмечен за успехи в науках – успехи, свидетельствующие о его разнообразных способностях как в области словесности, так и в области точных наук: и мы не перестанем сожалеть о том, что нас покидает ученик, чей пример останется, впрочем, навсегда перед глазами наших воспитанников: с начала нового учебного года имя его будет выгравировано золотыми буквами на Большой доске Почета в нашей приемной.
Но мое обращение к Вам, милостивый государь, имеет целью не только принести Вам мои поздравления; мы полагаем, что Ваш сын должен посвятить себя наукам, в изучении которых он проявил столь редкостное дарование. Какую бы область знания он ни избрал, мы смело предсказываем ему блестящую будущность. Двери Нормальной школы открыты перед ним. Льщу себя надеждой получить незамедлительно Ваше на сей счет согласие. Именно это и заставляет меня просить личной с Вами встречи.
Примите…» и пр.
Какой еврей не продаст последнюю рубашку, лишь бы научить детей грамоте? Он откажется от куска хлеба, но даст им образование. Вспомним, что единственно перед чем способны преклоняться эти люди – это перед репутацией ученого; вспомним, что у них нет священников, зато есть врачи; вспомним, что для них наука сводится к историческим и филологическим диспутам; вспомним, наконец, что, привыкнув по необходимости все покупать, они видят в науке единственный предмет, который нельзя купить за деньги. Вспомним все это, и мы легко представим себе, как письмо директора лицея точно громом поразило семейство Зимлеров.
К вечеру этого дня жители Вандевра, которым все уши прожужжали талантами господина Зимлера (Жюстена), читали и перечитывали документ, датированный 11 июля.
Незадолго до полудня явился Жозеф с сияющим от гордости лицом и крепко обнял племянника. Даже в глубоко запавших глазах Миртиля блеснула искра благородного торжества.
Что касается Лоры, то она была просто поражена, подметив, что рыженькая Эрманс поглядывает на Жюстена точь-в-точь с таким выражением, с каким тетя Элиза еще не так давно глядела на дядю Жоза.
Сам виновник торжества был бесстрастен, как того требовал хороший джентльменский тон. По юная душа его преисполнилась самодовольства.
Впрочем, ничего нового Жюстен из этого письма не узнал, разве только то, что напыщенная глупость академического стиля не знает предела. Чтобы понять настоящую меру вещей, достаточно было вспомнить, что напускная важность директора, как обычно, скрывала неудачника университетской карьеры. Впрочем, директор играл здесь роль посредника. За ним стояли инспектор академии – тоже не бог весть какая персона, ректор – этот уже рангом повыше, два декана (филологического и естественного факультетов), главный инспектор, который внимательно приглядывался к Жюстену во время двух своих последних посещений лицея, за ним – управление средних школ, высший совет, кабинет министерства народного просвещения и наконец сам министр Жюль Ферри, – другими словами, весь механизм французской администрации, снизу до самого верху. Каждая из этих особ, не считая классных наставников, надзирателей, секретарей и начальников канцелярий и их помощников, знала имя Зимлера (Жюстена) и записала его у себя для памяти.
Жюстен был достаточно искушен, чтобы понять улыбки экзаменаторов, людей приветливых и осмотрительных, когда директор на двух последних устных экзаменах назвал его имя, подмигнув ему, как старому знакомому. Понимал он также, что означала наполовину светская, наполовину ученая беседа, к которой, по существу, сводились экзамены. Префект знал юного Зимлера в лицо, так как лично вручал ему награды, а старик председатель Кассационной палаты по той же причине вежливо отвечал на поклоны Жюстена, улыбаясь всем своим сморщенным актерским личиком.
У Жюстена, кроме того, были уши, чтобы слышать. Он слышал, что «республика нуждается в людях», и не сомневался, что она обратит на него свои взоры.
Его ждала Нормальная школа. Но это высшее учебное заведение способно соблазнить только простаков. Лично он, Жюстен, не чувствовал ни малейшей склонности обучать латинским стихам тридцать выпусков юных французов и внушать им восторг перед трагедиями Корнеля. Иное дело проповедовать с профессорской кафедры рационалистический идеализм и примирить в конце концов Жанэ, Тэна и Курно (тут еще стоило подумать!). С другой стороны, из университета ведет не одна, а много дорог. Достаточно вспомнить карьеру Гизо, Сент-Бёва и даже Добрейшего Дюрюи.
Добавим, что эти рассуждения сопровождались размеренными «ать-два» инструктора по гребле, следуя указаниям коего Жюстен старался держать руль как можно тверже, – ведь речь шла о том, чтобы побить рекорд Франции, установленный спортсменами Нижней Сены.
Однако положительный ум, не смущаемый никакими соображениями высшего порядка, умеет сохранять хладнокровие при любых обстоятельствах. Не случайно товарищи выбрали Жюстена рулевым, да и сам Жюстен в выборе жизненного пути полагался на это свое качество.
«Принимая во внимание, что повсюду идет борьба (вспомним о тождестве противоположностей), вопрос сводится к следующему: какая же форма борьбы будет наиболее эффективной? То есть наиболее быстрой и наиболее выгодной. Выгодной кому? Во-первых, мне, Жюстену Зимлеру, выпускнику лицея, решившему прожить на этой земле по возможности не слишком скучно (просят иметь в виду только духовное значение этих слов!). Во-вторых. Франции, которая является моей родиной, республике, которая сделала меня свободным гражданином, и современному обществу, которое охраняет мою личность и мое имущество. Я обязан воздать им славой, силой и богатством в оплату за то, что они мне давали, дают и будут давать. И коль скоро это, пожалуй, лучший способ не скучать на нашей грешной земле, мы вправе свести две стороны нашей формулы к одной – так легче, так мы доказываем, что умеем правильно и в соответствии с практикой ставить и решать проблемы. По-моему, я умею рассуждать».
От этой мысли Жюстен Зимлер почувствовал куда более глубокое удовлетворение, чем от письма директора.
«Ясно, что если этот нескладный Шавас будет тыкать веслом, как кухарка шумовкой, мы так и не обогнем бакен. Пусть это послужит мне уроком и упасет меня от деятельности, успех которой зависит от других. А именно это и характерно для профессорской карьеры. Успех профессора зависит не только от талантов и трудолюбия. Много званых – мало избранных».
Тут Зимлер-младший окинул взглядом своих сверстников, которые составляли экипаж «восьмерки», и не без удовольствия припомнил различные обстоятельства своей школьной жизни.
«Впрочем, подсчитаем все по порядку: год на подготовку (беру только один год); университет – три года; военная служба – год; преподавание в лицее, подготовка и защита диссертации – три… четыре… скажем, пять лет. Пять и один – шесть и три – девять, и еще один – десять. Восемнадцать и десять – итого двадцать восемь. Значит, я начну жить только в двадцать восемь лет. По меньшей мере два года потребуется для того, чтобы завоевать положение (он не посмел сказать – известность), следовательно, мне будет тридцать лет. А до того в качестве преподавателя я буду получать три тысячи франков в год, потом пять тысяч как ассистент. По-моему, считать я тоже умею».
«Восьмерка», круто огибая бакен, сильно накренилась, нарушив тем самым логический ход мыслей рулевого. Но энергичное «ать-два» привело все в равновесие.
«Жозеф (он уже больше не называл его дядей) любил мадемуазель Лепленье, а женился на Элизе, которую не любил. Но зато фабрика дала им в нынешнем году пять миллионов двести пятьдесят тысяч франков. Через четыре года сумма удвоится, если только не утроится. Папаша Лепленье разорился, а у Штернов сейчас миллионное состояние. Весь Вандевр присутствовал на похоронах дедушки Ипполита, а в тысяча восемьсот семьдесят первом году его встретили здесь хуже собаки. Если я приступлю к работе на фабрике в октябре (после каникул, конечно), они продержат меня два месяца в прядильной, три месяца в ткацкой, месяц в красильной и т. д. Хотя все это я знаю не хуже их. Потом полгода у Жозефа на складе, и наконец закупки с дядей Миртилем, – это, впрочем, не так уж нужно. Первого октября восемьдесят первого года я буду возглавлять аппретурно-красильный цех с окладом в пять тысяч франков в год плюс процент с прибылей. Это точно. Через пять лет у меня будет столько-то акций, и я войду в правление. При всех обстоятельствах через десять лет я буду зарабатывать в год двадцать – двадцать пять тысяч франков и к тому времени буду иметь свой собственный капитал в шестьдесят – семьдесят пять тысяч. Особых потребностей у меня нет. Моя карьера сделана».
Все это было истинной правдой. То, что Жюстен понимал под отсутствием потребностей и чем так кичился, на самом деле предполагало тысячу привычек, которые для тридцати миллионов его соотечественников являлись сказочной роскошью. Все зависит от социального круга. Но, как ни странно, это обстоятельство почему-то ускользало от столь проницательного ума.
Жюстен любил и умел писать. Его записки были кратки, но выразительны. Его метода заключалась в следующем. Принимая какое-либо решение, он с одной стороны листа писал все «за», а с другой – все «против». В этой методе, которой он немало гордился, сказывался настоящий Зимлер, о чем, впрочем, юноша тоже не догадывался.
Вернувшись домой, Жюстен заперся в своей комнате. Характера у него было много, а вот системы куда меньше. Юный и непочтительный его кузен Луи Зимлер нашел впоследствии его тогдашние записи. Мальчик ничего не понял, что и привело его в восторг (прискорбный феномен, с точки зрения положительного ума), и решил припрятать бумагу, надеясь при случае подразнить Жюстена. Вот что содержал этот любопытный, хотя и не совсем вразумительный документ:
ДОВОДЫ ЗА ПРИНЯТИЕ ПРЕДЛОЖЕНИЯ ДИРЕКТОРА
Мотивы отрицательные
а) Риск, связанный с кризисом (опасности стачек??).
(Дядя Блюм.)
Существование беспокойное, хлопотное, отсутствие всякой интеллектуальной жизпи. (Так ли?)
Мотивы положительные Сверхинтересная работа. Известное влияние, впрочем, нескоро и лишь косвенно.
Возможность подвести под теоретические исследования позитивную основу.
ДОВОДЫ ПРОТИВ ПРИНЯТИЯ ПРЕДЛОЖЕНИЯ ДИРЕКТОРА
Мотивы отрицательные
а) Пасс-Лурден.
Жозеф и мадемуазель Лепленье, папаша Лепленье, фабрика в тупике Сент-Илэр.
Сидячий образ жизни. Педантизм. Скаредность. Лимузинский школяр. Штерны.
Мотивы положительные
Деятельная жизнь.
Влияние, почти немедленно сказывающееся, быстрое и непосредственное.
Общественная деятельность.
Содействие положительному направлению политики (в масштабах города, департамента, палаты).
Пример Англии и Голландии. Возможность подвести под практическую деятельность идеалистическую основу.
Содействовать образованию сильной прослойки культурных буржуа.
– Н-да, – заключил он, вставая из-за стола. – Боюсь, что университет тю-тю!
В тот вечер Гийом много и долго рассказывал, но понять что-нибудь в его речах не представлялось возможным. Сразу же по получении письма он вне себя от радости бросился в объятия к директору, и по словам Зимлера выходило, что во все время визита оба рассыпались во взаимных поздравлениях.
Жюстен раздраженно пресек эти благороднейшие излияния отцовских чувств, которые он позволил себе, быть может, несколько вульгарно, назвать «семейным студнем». Оказалось, что директор подчеркнул важность предложений, сделанных в письме.
Гийом самым трогательным образом путал в своих рассказах университет и политехнический институт, математику и сравнительную грамматику. Явствовало одно: «Жюстен призван к великим деяниям, и Франция (конечно Франция официальная – другая и не имелась в виду) ждала его.
Передай эти предложения Жюстену любой человек, кроме его собственного отца, он, пожалуй бы, еще поразмыслил. Но тявкающий голос и туманные рассуждения родителя вызывали в нем почти болезненную потребность говорить холодно, сухо и решительно, самым «джентльменским» тоном, усвоенным чуть ли не с первого класса лицея. Не раз этот тон вызывал усмешку учителей, старых питомцев Нормальной школы, но действовал впечатляюще на надзирателей, привратников и лицейское общественное мнение. И потом: какой подросток откажет себе в удовольствии изумить родных, собравшихся за вечерней трапезой? А ведь в этот день за столом сидело семеро Зимлеров, не считая самого Жюстена.
– Я все это знаю не хуже их, – прервал он отца с ледяным безразличием. – Понятно, я обдумал этот вопрос, не дожидаясь их приглашения. Я, конечно, могу сделать карьеру, скажем… весьма приличную карьеру в университете. Но с другой стороны… гм… Луи только пять лет. Сколько же времени вам троим придется возиться со всем этим (небрежно ткнул он через плечо большим пальцем в сторону фабрики)! Все зависит от того, что вы мне монете предложить.
«Ого! Ну и нахал же мой братец!» – и Лора уставилась на Жюстена округлившимися от наивного негодования глазами. Гийом совсем увяз в болоте родительского упоения. Слеза беспредельной гордости увлажнила глаза Гермины. Муж Элизы поднялся с места и заключил племянника в объятия:
– Ты прав, Жюстен, мой славный мальчик, и ты выбрал настоящую дорогу. Оставайся с нами, мы создадим тебе положение, на которое ты вправе рассчитывать.
– Молодец, молодец! – подбавил дядя Миртиль, судорожно поведя жилистой шеей.
Одна только Сара на минуту почувствовала смущение. Но Жюстен был ее внук, и он оставался в деле. Такова уж слабость человеческая.
VII
Планти, 24 декабря 1882 г.
«Добрая моя Ренэ.
Я назначила себе десять лет молчать о том, что было. Час тому назад эти десять лет истекли. Слово свое я сдержала. И сейчас, нарушая столь длительное молчание, я не знаю даже, что, собственно, писать, чем я заполню эту первую страницу. Да и стоит ли вообще говорить? Если бы я могла острить, я сказала бы, что вся эта история напоминает рукопись, слишком долго пролежавшую в письменном столе: когда ее извлекают наконец на свет божий, она уже «выдохлась», она никому не нужна. Как видите, я но умерла от горя. Такие, как Элен Лепленье, от горя не умирают. Итак, читайте это письмо, как читает старая женщина послание своей ровесницы. К болтовне вдовы принято прислушиваться с уважением.
Ровно десять лет и один час тому назад я узнала, что судьба развела нас. С этой минуты я потеряла всякий вкус к своей личной жизни. Хвала господу, а также и Вам, мой друг, – да и мне в конце концов, – что у меня нашлись другие интересы; со временем они стали даже шире. Возможно, я клевещу на судьбу, но мне кажется, что до того самого мгновения я не знала, что такое смысл жизни. Мне хотелось бы убедить себя, что подменять все многообразие жизни чем-нибудь одним значит впадать в плачевный самообман. Ну что же, если это самообман, в таком случае природа – искуснейшая актриса, ибо я была очарована и обманута, как самая невзыскательная посетительница райка. Да и плачевный ли? Нет, только не это, – пока остается хоть капля жизни, печали нет места.
Значит ли это, что я не страдала? Целых десять лет я не разрешала себе никакой жалобы. Вот почему я не погрешу против истины, если скажу Вам, что боль была велика. Она и сейчас не меньше. Это – письмо, написанное одной вдовою к другой вдове. А какая женщина способна без ужаса вспомнить тот день, в который она вдруг стала старухой?
Но можно нести в себе свое горе и не грустить. Во всяком случае, я решила доказать, что это возможно. Ненавижу безутешных. Жизнь была бы слишком легкой, если бы мы могли разменять ее боль на мелкую монету жалоб, и поистине невыносимой, если б каждая утрата не восполнялась с лихвой.
Впрочем, я, кажется, учу ученого. Вы уже постигли последнее слово этой мудрости, когда я еще только училась разбирать азы. Вам, думается, интереснее будет узнать, что мое дурацкое воспаление почек не имело никакого отношения к возвращению в Планти. Полагаю, что его навеки поглотили целебные воды Вителя. Но лечиться семь лет – не так-то весело. Последние полтора года скитания по отелям до того опостылели отцу и мне, что позавчера мы на всех парах прикатили сюда.
Разве я поверила бы, если бы мне сказали, что пять лет я буду путешествовать с папой, не испытывая по пятидесяти раз на дню страстного желания броситься в море? Но с того самого дня, когда отец оскорбил меня, правда под влиянием моего милейшего братца, заявив, что мое поведение дало повод «какому-то Зимлеру» презирать Элен Лепленье, и когда я круто поставила его на место, он из раскаяния и страха стал просто шелковым. В прошлом году Вы сами могли убедиться в этом.
Вы понимаете, что не случайно нас так потянуло в Планти именно под рождество. Я хотела, чтобы круг этих десяти лет замкнулся здесь.
Трудно даже представить себе, с какой любовью встретили меня родные края. Нынче утром на рассвете приветствовала меня и радовалась мне моя сестра, моя мирно журчащая Оксанс, мои братья – вековые буки, мой морщинистый дед-утес, мои чудесные луга, я могла бы с полным правом сказать, что этот час роковой годовщины я провела в самом приятном мне окружении.
Так как судьба знает, что ей делать, и без наших просьб, я увидела сегодня его – его, которого не встречала с тех пор ни разу.
Не важно, где и как это случилось. Важно, что, ничем не открывая своего присутствия, я видела его совсем близко.
Произошло это так внезапно, но так кстати, что я растерялась и упустила драгоценную минуту. Потом я чуть было не подошла к нему, не взяла его за руку и не сказала: «Сядем, поговорим, и расскажите, каким вы стали за эти десять лет».
Лицо у него все такое же простодушное, и он, быть может, не осудил бы мой поступок. Как знать? Но он был с семьей, и его близкие тоже привлекали мое внимание.
Он отнюдь не выглядит несчастным. Он весел и, очевидно, здоров, но в нем чувствуется какая-то большая внутренняя усталость. Я говорила себе: моя женская гордость торопится обнаружить в нем следы усталости, отличающей мужчину, который так и не узнал счастья, но не примирился и ищет рассеяния. Увы, нет! Это не мое воображение. Усталость крепко в нем угнездилась, она повсюду следует за ним но пятам… Он всегда останется молодым, но в этой молодости есть трещинка, и через нее утекло самое драгоценное. Его жена об этом догадывается. Как она жалка, бедняжка, но может ли по-настоящему чувствовать заплывшая жиром гусыня, готовая разомлеть от первой снисходительной ласки и утешиться после сытного обеда? Эта студенистая особа из породы тех ревнивиц, что вечно хнычут, ноют и считают себя жертвой. Ну да бог с ней. Она родила ему детей. Я тоже их видела. Старшая, рыженькая толстушка с какими-то квадратными глазами, точная копия матери. Младшему, должно быть, лет пять; думаю, что он ест и пьет и вполне этим доволен. А если и проснется в нем смутная жажда славы, то, командуя людьми и наживая деньги, он легко удовлетворит свои мечты.
Но что сказать Вам, моя родная Ренэ, о третьем… он младше рыженькой и старше этого пузатого эгоиста. Он по праву должен был бы принадлежать ему и мне. Вы догадались, должно быть, что, говоря Вам о вознаграждении, я подразумевала именно его.
Нервный и худой, прямота и чувствительность стрелки весов, существо, вобравшее в себя всех Зимлеров и поэтому лишенное пола и возраста; длинные не по росту руки и впалый живот хилого подростка; но тому, кто наделен такой высокой грудной клеткой, таким цветом лица, такой живостью, суждено дожить до ста лет. А взгляд, умудренный всем человеческим опытом, больше того – всем опытом стихийного, дочеловеческого существования, подобен расплавленному, еще не отлитому металлу. Но в этом суровом, высокомерном и грустном взгляде – вся радость детства, прекрасная ребяческая серьезность, которая будет жить в нем до старости, к недоумению педантов.
Вот он – наше дитя. Настанет ли день, когда он придет ко мне, или я никогда не увижу его более, – важно то, что он есть и что я сама, своими глазами, убедилась в его существовании. Это он, тот маленький скрипач, чей властный и разымчивый смычок приковал нас к месту, помните, в тот единственный раз, когда мы проходили мимо их дома.
Этому нет дела до того, что Зимлеры стали богачами и им суждено стать еще богаче, что, высосав все соки из нашего богоспасаемого, умирающего Вандевра, они превратили самую жизнь в кишащий червями труп. Это существо сумеет вырваться из их рук, из этого города! Он предназначен нам, и он вознаградит нас за все. Теперь мне будет легче умереть, потому что есть он, потому что нужно было, чтобы он появился на свет. Значит, я не обманулась в этом человеке. О Вы, мой мудрый друг, Вы, которая не могла простить его, простите ли Вы его сейчас? Ведь он создал это дитя и выполнил этим свою роль. Я также – мое письмо подходит к концу.
В ту минуту мне снова захотелось взять этого человека за руку и сказать ему: «Брат мой, начало прекрасно, так удалимся же, чтобы не испортить конец, больше нам делать нечего».
Никогда дитя, вышедшее из чрева матери, не было ей так дорого, как этот мальчик дорог мне. Радость окрыляет меня, и, кажется, я начинаю говорить глупости. А все-таки жизнь – чудесная штука, разве не так, моя Ренэ?
Два слова об остальных. Помните Вы Жюстена? Сейчас это взрослый господин, который рассеянно и с самым светским видом посасывает набалдашник тросточки. В маленьком Жюстене Зимлере было из чего выткать настоящего человека. Но следовало долго мыть эту ткань, очистить ее светом и теплом. Этого не произошло, и получился брак. Жизнь пожалела отпустить на его долю черствого Хлеба и тумаков, которые требовались его натуре. И теперь Жюстен стал обыкновенным фатом, – правда, фатом неглупым, знающим себе цену; он красноречив, богат, имеет кое-какой вкус к делам, но действует в слишком податливой среде, слишком легко добивается успеха, ему негде и не па что употребить свое честолюбие, и он, сам того не заметив, станет несчастным.
Удивила меня его сестра. Уж не перетянет ли ее на свою сторону наш скрипач? Что ж, вполне возможно. Мы увидим еще многое, если останемся в живых. Помню, тогда мне показалось, что у нее душа субретки, женщины, готовой снести любое унижение, – словом, сплошного ничтожества. Я ошиблась. Она похорошела, и в ней угадывается, поскольку я могу судить, какое-то сходство с ее кузеном. От нее тоже можно всего ожидать.
Отец их, этот желтоликий ясновидец, по-прежнему похож на третьеразрядного библейского пророка. Но колесница жизни тяжело прошлась по нему своими колесами. От него осталась только расплющенная тень. Его жена, эта унылая гарпия, вызвала во мне страстное желание наступить на нее каблуком, чтобы услышать, как хрустнет под моей ногой ее душа рабыни и служанки.
Видите, день мой не пропал даром. Мне уже не нужен ветер странствий! После всех этих Римов, Сицилии и Греции Планти кажется мне божественной древностью. Отец погрузился в родную стихию, как утка в свое болото, – фермеры и прочее. Со вчерашнего дня я живу среди криков, споров, хлопанья откупориваемых бутылок и стала моложе лет на двадцать. Приезжайте, дорогой мой друг, мы Вас ждем. Моя душа признательна и умиротворена навеки.
Ваша Элен Лепленье.
P.S. Лорилье, который вложил свои деньги в Генеральное общество кредита, потерял все до последнего гроша. Трое суток за господином Лорилье неотступно следили, чтобы он не наложил на себя руки. Пока еще не смеют совать его супруге золотые монеты в папиросной бумажке, но уже посылают ему бульон и ребятишкам апельсины. Впрочем, у нас только и разговоров что о разорениях и банкротствах. Здесь все так закоснело, что люди заметили опасность, только когда уже грянула гроза. Конечно, сейчас во всем обвиняют Зимлеров, которые повинны только в том, что предвидели эту грозу, а теперь, воспользовавшись ею, грабят направо и налево. Надо сказать, что делают они это исподволь и не очень заметно».
VIII
КАФЕ «ВОКЗАЛ ВАНДЕВРА»
Мартен Нуазет
Коньяки, водки
Лучшие местные вина собственных виноградников
Пиво в бочках
Обеды по карте
Хранение багажа
Вандевр, 1 мая 1S86 г. ПАРИЖ, ГРАЖДАНИНУ ЖЮЛЮ ГЕДУ [41]
«Гражданин Гед!
В качестве слушателя Вашего прекрасного доклада, который Вы сделали три года тому назад в здании Центрального рынка города Вандевра, а также будучи усердным Вашим читателем и распространителем Ваших идей, беру на себя смелость сообщить Вам в этом письме некоторые сведения о последних проявлениях социальной борьбы и концентрации капитала в нашем промышленном районе.
Прежде всего я хотел бы обратить Ваше внимание на то, с какой быстротой оправдываются в нашем городе принципы научного коммунизма, открытые гениальным Карлом Марксом. Вы сами могли убедиться в этом во время обоих посещений Вандевра. Результаты кризиса, который поразил в 1877 году шерстяную и суконную промышленность, сказываются еще и посейчас.
Вот какую картину имеем мы сегодня: в 1870 году в Вандеврском кантоне насчитывалось двадцать шесть промышленных предприятий, где было занято семь тысяч триста рабочих и работниц, не считая довольно значительной армии работников, занятых на первичной обработке продукции, – сельских прядильщиц и ткачей. Годовой оборот этих двадцати шести предприятий составлял тридцать один миллион франков.
Сейчас в Вандеврском кантоне насчитывается только четырнадцать промышленных предприятий, где занято пять тысяч четыреста тридцать рабочих и работниц (эти Цифры мне сообщил товарищ Вюрсан, служащий Торговой палаты предпринимателей, – он приятель секретаря нашего профсоюза). Работа на сторону, в деревню, не сдается. А вот и годовой оборот – менее девятнадцати миллионов.
Видите, гражданин Гед, в какой упадок пришел Вандевр по сравнению с процветанием семидесятых годов. Но самое примечательное то, что из этих четырнадцати предприятий только восемь производят сукно. Имеется одна бельевая фабрика, два кожевенных завода, один пивоваренный завод, одна механическая мастерская и одна мастерская по очистке пуха и пера. Следовательно, в городе, который некогда являлся, так сказать, королем французской суконной промышленности, действуют сейчас лишь восемь суконных фабрик. Ну так вот, гражданин Гед, к этому-то я и веду: из этих восьми фабрик на одной только, известной под названием «Зимлер и K°», занято тысяча восемьсот рабочих и работниц, и обороты ее приближаются к десяти миллионам!!!
Вы представить себе не можете, какие изменения вызвала столь быстрая концентрация промышленности в нашем Вандевре. Большинство прежних фабрик пришло в упадок и закрылось. Целые кварталы стоят как вымершие, будто здесь прошлась чума, было наводнение или пожар; и поверьте мне, что вид этих бесконечных заборов и молчащих фабрик не особенно украшает наш Вандевр. И наоборот – кварталы, находящиеся в нижней части города (Вы, может быть, помните расположение Вандевра, где, к нашему великому огорчению, Вы пробыли всего несколько часов), – так вот эти кварталы очень шумные и очень оживленные. Как раз здесь помещается фабрика «Зимлер и K°».
Все эти факты почти не известны за пределами нашего края, вот поэтому-то я и думаю, что они могут представить кое-какой интерес для наших товарищей из ФРП, [42] которым вы не откажетесь прочесть мое письмо, а также пригодятся и Вам как материал для пропаганды.
Вы, очевидно, спросите меня о причинах этой концентрации. Особо точными сведениями я не располагаю, но постараюсь вкратце изложить Вам то, что удалось на этот счет услышать. Я сам помню, как сразу же после войны в Вандевр из маленького эльзасского городка приехали эти самые Зимлеры и привезли с собой несколько тамошних машин. Тогда они были еще, как говорится, мелкие людишки. И их тогдашняя фабрика (теперь они отвели ее под прядильную) не представляла, да и сейчас не представляет собой ничего особенного. Но они люди упорные и, кроме того, их (как и всех евреев) поддерживал Главный парижский банк, Ротшильд [43] и другие, – они ведь всегда помогают друг другу. Обращаются Зимлеры с рабочими не хуже и не лучше, чем все прочие фабриканты. Но раз хозяева сами целые дни торчат на фабрике, значит, выжимают из рабочего и из машины последние соки. Приходилось туговато, но зато мастера, надсмотрщики – словом, наши тюремщики – на глазах хозяев не могут слишком уж распоясываться. С помощью капиталов Ротшильдов Зимлеры достигли довольно скоро устойчивого положения – как раз к 1877 году. Во время знаменитого кризиса, разорившего добрую половину местных фабрикантов сукна, Зимлеры не растерялись. Они начали вовремя выпускать цветные сукна и сукна «фантазию», так называемые «новинки», и таким образом удержались и с тех пор пошли в гору, тем более что в Вандевре конкурентов у них не осталось. Вандеврские фабрики не могли выдержать с ними борьбы, а тут еще банкротство Генерального кредитного общества значительно ослабило местных капиталистов. Прямо смешно смотреть, как эти капиталисты грызут и обворовывают друг друга и всячески ловчат во вред соседу. Вот каков их строй, который они называют строем мира и общественного порядка!
Осведомив Вас насчет существующего положения, я хотел бы подчеркнуть, как все это влияет на распространение социалистических идей среди рабочего класса. К великому сожалению, распространяются они медленнее, чем того можно было ожидать при создавшейся обстановке. Причин к этому много, но основная и наиболее значительная – это страшный кризис, после которого мы не вылезаем из кризисов помельче. Вся промышленная жизнь замерла, огромное количество рабочих было выброшено на улицу.
За последние пять лет население нашего города уменьшилось на две тысячи человек. Кое-кто из рабочих открыл торговлишку, они между собой даже конкуренцию затеяли и ставят себя в зависимость от полиции, поэтому трусят, когда мы для своих собраний просим у них помещение. Обилие безработных, конечно, на руку фабрикантам, которые помыкают рабочими и терроризируют их, безжалостно расправляясь с «застрельщиками», то есть с лучшими нашими боевыми товарищами. Но это лишь еще раз подтверждает великие слова Маркса, который говорит, что, чем сильнее класс капиталистов, чем больше он процветает, тем больше возможностей у социализма развиваться.
Кроме того, эти самые Зимлеры привезли в 1871 году значительное количество эльзасцев; все они иудеи или протестанты, преданы, как псы, своим хозяевам и не поддаются нашей пропаганде. Пока этот дурной элемент не рассосется, нельзя ждать реального успеха и роста подлинного духа классовой борьбы в Вандевре.
Наконец Зимлеры широко прибегают к той самой частной благотворительности, которую мы, социалисты, правильно разоблачаем и говорим, что она противоречит социальной справедливости и только тормозит общественное присвоение всех богатств. Хозяевам это, понятно, обходится дешево (я говорю только о старших Зимлерах, потому что молодые корчат из себя важных господ, чему мы можем лишь радоваться). А Вы сами знаете, как действует на рабочих эта унизительная, порабощающая благотворительность. Мы пытаемся – но, увы, подчас безуспешно – открыть глаза этим покорным баранам, растолковываем им, что если, с одной стороны, тебе бросают грошовую подачку – какую-нибудь булку, кусок мяса, которые эти расфуфыренные дамы привозят в роскошных экипажах бедной роженице, то с другой – господа капиталисты ежегодно получают фантастические прибыли, эксплуатируя труд рабочего и заставляя его трудиться за тридцать сантимов в час по одиннадцати, двенадцати и даже по тринадцати часов в сутки.
Однако положение стало в конце концов невыносимым, и, вопреки всем указанным выше неблагоприятным обстоятельствам, среди вандеврских рабочих начались в прошлом году волнения. Вы знаете, господин Гед, что забастовка длилась три недели – с восьмого ноября по второе декабря. О подробностях стачки Вас тогда информировать мне не удалось. Восполню этот пробел сейчас. Прядильщики, работающие на фабрике Зимлеров, требовали почасовой оплаты: для мужчин – сорок сантимов, для женщин – тридцать пять и для подростков – тридцать, штуковальщицам – тридцать сантимов и ткачам, соответственно, – тридцать пять и сорок пять, а также восьмичасового рабочего дня для подростков моложе шестнадцати лет и десятичасового – для всех остальных рабочих. Хозяева согласились только на требование восьмичасового дня для подростков, а также удовлетворили требования штуковальщиц, которые фактически первые подняли шум. Все остальные предложения были отклонены, и началась забастовка. Но что прикажете делать с несознательными, неорганизованными рабочими, из которых от силы двести человек состоят членами профсоюза? Мы старались помочь самым нуждающимся. С грехом пополам удавалось распределять между бастующими обеды солидарности, кое-какую одежонку и давать каждому пособие по пятидесяти сантимов в день. Но уже через четыре дня касса стачечного комитета опустела. Хорошо еще, что наши товарищи из Парижа, Вьенна, Эльбёфа и Труа выполнили свой пролетарский долг, иначе положение было бы отчаянное, так как вдруг ударили морозы. В конце концов нам пришлось уступить и снова надеть на себя ярмо. Наши враги воспользовались этим обстоятельством и нанесли чувствительный удар по нашим рядам. Они отказались принять обратно наших товарищей, в числе двадцати одного, и тем пришлось покинуть город и даже заложить все свое имущество. Это еще ослабило наши боевые ряды.
Как Вы сами видите, дорогой гражданин Гед, положение не из благоприятных. Рабочему классу нашего края грозит еще долгие годы терпеть притеснения и нищету, прежде чем забрезжит заря того счастливого дня, когда восторжествует право человека на жизнь, когда все будет преобразовано властью труда и пролетарской республики.
Однако, если Вас интересует мое мнение, я лично считаю, что все обстоит не так уж безнадежно. Мы головы но вешаем, о чем я прямо так и говорю товарищам, впадающим иногда в уныние.
Во-первых, прошлогодняя стачка, как ни плачевны ее результаты, выявила немало энергичных и преданных людей. Во-вторых, она укрепила и расширила связи между товарищами, которые прежде недостаточно знали друг друга, а подчас даже прямо враждовали, – я говорю о бруссистах, прудонистах, бланкистах и анархистах. Непосредственная опасность сплотила их и подняла их боевой дух. Нет худа без добра. Хотя стачка была плохо подготовлена и потому провалилась, этот провал не только не деморализовал наш пролетариат, а совсем наоборот – стачка дала нам немало поводов и возможностей шире распространять социалистическое учение, раздувать революционное пламя и обратиться с боевым призывом создать мощную классовую организацию. Наконец великие слова пролетарского Интернационала: «Освобождение трудящихся есть дело самих трудящихся» запали в сознание вандеврского пролетариата, и последние испытания не только не ослабили, а скорее закалили дух нашего маленького отряда.
Понятно, хозяева не дремлют. Они стараются обновлять оборудование, заботятся о техническом его усовершенствовании, но все-таки, видно, дело идет у Зимлеров не очень успешно, приходит в упадок большое предприятие, и легкие удачи усыпляют их. Некоторые товарищи, прибывшие из Рубэ и из других городов, сообщили нам, что методы и оборудование наших фабрикантов уже устарели. Стоит в Вандевре возникнуть лучше оборудованному предприятию, и Зимлерам придется разделить судьбу их бывших конкурентов. Позвольте мне, скромному пчеловоду, воспользоваться сравнением из знакомой мне области. Похоже, что богатство таит в себе те же опасности, которые угрожают пчелиному рою, когда матка, сама того не зная, выводит не только трудовых пчел, но и трутней – злейших своих врагов.
Желание наслаждаться легко приобретенным богатством уже разлагает этих зазнавшихся буржуа. На наших глазах за пятнадцать лет они переменили три квартиры, забросили маленький домик, в котором жили всей семьей по приезде в Вандевр, а сейчас поселились в самых роскошных особняках города. Эти люди, которые, как и все мы грешные, передвигались по способу пешего хождения, теперь разъезжают в шикарных экипажах, завели богатые выезды. Если старшие Зимлеры еще как-то сдерживаются, то молодые больше всего на свете боятся снизойти до простых смертных, их кареты обрызгивают нас грязью. Жюстен Зимлер, который вступил в дело всего пять лет назад, ведет себя так нагло, что подобного еще и не видали. Он-то и есть главный виновник того, что наши требования не были приняты. Этот молодой фабрикант уходит с работы в четыре-пять часов, а те, благодаря кому он имеет возможность наслаждаться жизнью, гнут спину над станками до поздней ночи. Он связался с «золотой молодежью», распутничает, развращает наших молодых работниц и вносит позор и бесчестье в наши пролетарские семьи. Но от зорких глаз товарищей не скроются его поступки, и пусть мы не доживем до светлого дня возмездия, все равно ход социального процесса обрушится на головы наших угнетателей. Пожелаем же, чтобы скорее пришел тот день, когда рабочий класс будет достаточно силен, чтобы самому стать хозяином средств производства.
Примите, дорогой гражданин Гед, мой братский и социалистический привет.
Фурнъе Огюсг,
бывший механик фабрики «Зимлер и K°», уволенный за организацию стачки, пчеловод-практик, секретарь секции ФРП в Вандевре.