В прошлом году, было дело, Ленка сильно напилась, прямо очень сильно. Это на Рыбкин день рождения, когда та поругалась с родителями, не захотела оставаться дома, и пришла с тяжелым пакетом и унылым бледным лицом. За окнами бодро задувал северный ветер, носил колючую снежную крупку. И Ленка, вздохнув, сняла клетчатую юбку, влезла в зимние штаны и толстый свитер. Взяли Викочку Семки и поехали к черту на рога, то есть на самый конец Змеиного мыса, где вдоль искрошенного пирса стояли, кренясь, списанные буксиры и старые пароходы с разломанными бортами. Там, прячась за пятнистым от ржавчины высоким бортом, открыли банку рыбных консервов и еще одну — с кабачковой икрой. И съели, скребя алюминиевой вилкой. Закусывая какое-то жуткое крепленое винище, его Рыбка купила в магазине, потому что другого там не было.

Ветер забирался в рукава, леденил граненый стакан и хмеля совершенно не чувствовалось, а потом они даже ели зефирный торт, нарубленный кусками в бумажном пакете. И совсем замерзнув, ушли, оставляя позади черные с рыжим горы бортов и рубок. Пешком двинулись к далекой остановке, уже согреваясь и смеясь, и даже мрачная именинница заулыбалась, откидывая с пушистых волос пуховую кружевную косынку.

Тут и догнал их жигуленок Мерса. Строган, выскочив и шутовски раскланиваясь, пригласил в нагретый салон, а сам весь блестел и сверкал кожаной курткой и зиперами на джинсах.

Девочки сурово согласились прокатиться до дискаря, нет-нет, никаких там на хату, знаем мы вас, и вообще, нам Малая не разрешает…

Ленка важно кивнула головой, приваливаясь к Рыбкиному плечу. Язык заплетался и рассказать, что да, я Малая, им запрещаю (это была тогда их дежурная шуточка), она не сумела. Доехали быстро и вылезли, совсем согретые. И тут хмель кинулся в голову и ноги одновременно. Всем троим. Оказалось, крепленое дурное вино — это вам не кислый сухарик.

Ленка смутно помнила, что вдруг обнаружила себя неправильно одетой, в смысле, куда ж на танцы в зимних неуклюжих штанах и толстом свитере. И маша рукой, задевая себя по носу, входить внутрь отказалась. Оля ее поддержала (и за локоть тоже), вместе они скрутили негодующую Семки и увели на остановку, подальше от озадаченного Мерса и хохочущего Строгана.

Ехали обратно долго. Потому что сильно мутило, два раза выходили, и Ленка помнит, как Оля стояла за остановкой, крепко держась за тонкий ствол деревца и оно качалось вместе с ней. И все вокруг разорвалось и летало отдельно, никак не складываясь в одну целую картинку. Но оно все было. Летел мимо кусок с испугом на нем, а как же домой? Следом кувыркался другой — а где Семки, куда ее унесло? На третьем была одна только пуговица штанов, и она никак не хотела попадать в петлю, а над головой Семачки монотонно спрашивала «Малая, ну ты скоро там, вон автобус-автобус-автобус»…

Утром Ленка поражалась, да как удалось ей проскочить мимо бдительной мамы, рухнуть на диван и отлежаться до утра, и кажется, почти не спала, с мутной тоской провожая глазами летающие картинки, уже ночные, состоящие из обрывков мыслей.

Лежа на шелестящей кушетке в темном медпункте, где сбоку призрачно маячил музыкально-дрожащий шкафчик, Ленка вспомнила то свое состояние, потому что нынешнее оказалось похожим. Только мути не было в голове. Но ясная, она никак не хотела складывать кусочки в целое.

А может быть, не хотела сама Ленка.

Если я все сложу, думала она, укладываясь на бок, и глядя в смутное окно с бликами и темными ветками над беленькой шторкой, то я пойму, что со мной. И придется все это выбросить. Выкинуть. Из головы. Из памяти. А я не хочу.

Лежать на боку под натянутым одеялом было неудобно и она, резко двигая ногами, повернулась, снова легла на спину, уставилась в белый потолок, на лампу, с которой свисала нитка серебряного дождика.

Пока пусть будут такие… обрывки…

Но среди кусочков, с внимательным темным глазом и витой прядкой волос по скуле, с тонким профилем, очерченным розовым теплым светом, с высокой фигурой у двери в мерцающий спортзал, вдруг крутясь, подскакивало лицо доктора Гены, его белые пальцы на Ленкином колене. И голос, такой насмешливо-умудренный, со словами, а знаешь ли ты такое слово… инцест…

И нужно было снова повернуться сердито, отпихивая ногой одеяло, потому что не надо это смотреть и слушать. Но прилетал другой обрывок, с белыми сплетенными телами на черном стекле. А после — лицо Сережи Кинга, на фоне высокой спинки дубового стула. И Пашка, лежит, морща ровный короткий нос, бодает ее локоть лбом, смотри, Малая, чтоб никому, чтоб я первый.

Черт! Ленка села, кусая губы и умоляюще глядя на дальнюю стену, увешанную плакатами с легкими и кишечниками. Чертова ночь, вот уж Новый год! Когда она кончится уже и перестанет мучить ее тем, о чем придется думать, а ее головы, она уже понимает, никак не хватит, чтоб в себя поместить то, что случилось. С ней. И ее братом. Почти родным. Не совсем родным. Но — братом же!

Это она виновата. Ленка Малая. Потому что приехала, потому что влезла в его жизнь. Были отдельно. Ну и были бы дальше.

Медленно легла, снова натягивая одеяло. Ага… и она дальше думала бы, как раньше, о нем, будто он камушек в ботинке. И надо выкинуть, чтоб не мешался. Выкинуть и забыть, пойти себе дальше, удобно ступая.

У нее вдруг устало все. Голова, плечи, руки, лежащие поверх одеяла, и ноги в вельветовых джинсах. Глаза, уставленные снова в потолок. Уши, от далекого праздничного шума и от тишины внутри комнаты, подчеркнутой позвякиванием шкафчика. И от этой усталости она заснула, успев увидеть, как в окно протекает первый утренний свет, серенький и неверный.

Из мутного сна ее выдернули резкие дневные звуки.

— Ой, — сказал кто-то за вторыми дверями, и под холодное металлическое звяканье, засмеялся, повторяя, — ой-ой-ой…

— Не ври, — ответил сильный женский голос, — все, держи ватку. И брысь.

Ленка открыла глаза. Из другой двери вышла девочка с согнутым локтем в закатанном рукаве рубашки. Любопытно посмотрела и пробежала к выходу. Шкаф послушно зазвякал.

— Ну, герой, — сказал тот же голос, под быстрые шаги, — так, угу. Гуляй. Таблетки не забудь, на столе. Да чего шепчешь, все равно пора ей вставать.

Ленка резко села, опуская ноги на пол. Голос Валика отвечал что-то негромкое, но весело. Завозились там и он засмеялся.

Ленка прислушалась к себе, с тоской ожидая возвращения ночных мыслей. Но вместо них пришла утренняя, трезвая и уверенная. Господи, Малая, ну ты накрутила сложняков. Пацан он, совсем пацан. Конечно, нравишься, девка ты видная. Немножко влюблен, как бывает с мальчиками. И сама ты. Ну, немножко влюбилась, как бывает с девочками. Новый год, море, луна, романтика. Все так мило. Вот и дальше…

В двери показалось сначала плечо, потом локоть, тоже с закатанным рукавом. И кланяясь, Панч спиной вперед оказался рядом с Ленкиной кушеткой.

— Я не сплю, — она засмеялась, подбирая руками спутанные волосы.

— Ура, — ответил Валик и заорал так, что она вздрогнула и расхохоталась.

— Спасибо, прекрасная Ларисыванна! Счастья вам и хорошего нового года!

— Иди уже! — отозвалась невидимая Ларисыванна, а под ее руками уже кто-то еще говорил «ой» и виновато шипел.

Панч уселся рядом на кушетку, убрал со сгиба локтя ватный комочек и раскатал рукав.

— С Новым годом, Лен. Прикинь, там дождь прошел. Кончился уже. Я сидел смотрел, там капли, и солнце. А ты тут спишь, как золушка. Нет, как спящая красавица. Я думал, проспишь завтрак. И тогда я тебе принесу, пюре там картофельное…

— В кульке, — подсказала Ленка, складывая одеяло.

Панч засмеялся, так легко, что у нее совсем отлегло от сердца. И в самом деле, развела тут трагедий. А впереди у них — целых полтора дня вместе, а потом она переселится в «Алые паруса», и будет оттуда сбегать, к Валику, потому что обворожительная Вероника отмазала ее от всяких сборов отряда, собраний и тренировок.

— Давай сегодня на Хамелеон, — предложила, радуясь, что легла спать одетая и можно сразу встать, расчесаться и быстренько сбегать в туалет.

— Да. После завтрака. Сегодня картошка и котлеты. А еще будет торт, теть Машин.

Слушая и кивая, Ленка взяла косметичку, щетку и полотенце со спинки кровати.

— Я в сортир. Тут будешь?

— Ага. Я подожду.

Валик сел удобнее, вытягивая длинные ноги. Улыбнулся ей. И Ленка с готовностью беспомощно улыбнулась в ответ, отворачиваясь и кусая губы. Да что за ерунда на постном масле. Вот так и жить бы — пусть он все время рядом. И пусть всегда-всегда так улыбается.

Она что-то хотела сказать в дверях, бодрое и смешное, пошутить, как он. Но ушла молча, потому что его лицо изменилось. Когда сел, думая, она уже не смотрит.

Шла по солнечному коридору, в окна сверкали мокрые утренние деревья, и из столовой звенела посуда, шумели голоса, и вкусно пахло котлетами. А на кушетке сидел мальчик с серьезным, почти трагическим лицом, наверное, у нее самой было такое же, этой дурацкой ночью.

Умываясь в белом кафельном туалете, Ленка перед зеркалом улыбнулась себе, будто отражение — Валик Панч, подмигнула и отрепетировала несколько хулиганских выражений. Гоня от себя мысль, что он точно так же притворяется, когда говорит, с ней.

И вдруг, поверх всех ночных обрывков, поверх утренних мыслей и сейчасных догадок пришла, как прыгнула с потолка, одна — совершенно черная. А вдруг он умрет?

Ленка стояла, держась мокрыми пальцами за толстую закраину раковины.

Мысль была тяжелой и спрессованной, будто она тугой ком черной ваты, надорви и пойдет распухать кучей душных волокон. Про его мать, которая думает так постоянно. Про то, что прочее — мелочи, по сравнению. А еще, что он так живет. Все время.

А еще, это же значит, что его не будет? Вообще?

Ей стало вдруг совсем нехорошо. Пальцы соскальзывали, и она опустила руки, вытирая их о мягкий вельветовый рубчик. Оглянулась, прикидывая, успеет ли добежать к унитазу, так затошнило и подкатило к самому горлу. Но в двери влетели сразу три девочки, совсем небольшие и сразу вокруг стало шумно, смешливо и с кафельным эхом.

Ленка взяла полотенце и вышла. В коридоре уже бегали, и плавно ходили, смеялись и переговаривались. На нее смотрели, вернее, на волосы, и возвращаясь в медицинскую, она поняла, многие думают, она своя. Те, что из «Ласточки», думают, что она из «Ромашки». И наоборот. Но все равно, чересчур тут всех много, надо скорее поесть и уйти. С Панчем. Быть с ним столько, сколько получится. Все десять дней. И плевала она на мудрого доктора Гену, и на свои испуганные мысли тоже. А что будет потом? Ну, что-то ж будет.

Этот день Ленка потом долго не могла вспоминать. И никаких трагедий, никаких там, о, я сейчас лягу и умру с тоски. Просто вот — другие дни, те, что пришли потом, они были разбавлены новыми знакомствами и суетой, и усталостью по вечерам, и кроме нового, был еще Панч, каждый день, и они куда-то с ним уходили, так что к ночи у Ленки гудели ноги, а глаза захлопывались напрочь, — уже не до мыслей.

А этот день было только их днем, полностью, до самого вечера, потому что на обед они возвращаться не стали.

И уже дома, в своей другой жизни, день золотой травы по дороге к Хамелеону казался чем-то несуществующим, чем-то вовсе ей не принадлежащим. Это помогало отодвинуть его далеко, и не всматриваться в детали.

Потом наступило еще одно потом, в котором уже было можно. Приблизить, и рассмотреть, медленно-медленно, переходя от цвета травин, и их формы под ветром, к лицу Валика, тронутому легким загаром поверх бледных щек. И к их разговорам, улыбкам, взглядам.

Оказалось, день был огромен. И когда уже стало можно, Ленка выдохнула, будто до этого грудь была стянута веревкой и вот она лопнула, наконец. И занялась путешествиями туда, в день-мир, день-вселенную. Удивляясь тому, что в нем так много всего. Так много, что ни разу не успевала досмотреть намеченный кусок, засыпала. А днем, верша обычные дела того нового для себя времени в старой своей жизни, думала о том, что вечером ляжет и посмотрит. Ну, например, как сначала они пошли к роднику.

Они шли и шли, тропа поднималась по плоскому склону, почти спрятанная в сухой траве, которую солнце сделало совсем золотой. И снизу ничего не было видно, кроме купы голых кустов с перепутанными серыми ветками, над ними — плавные линии макушек холмистой гряды, и — небо. Бледное, дневное, кажется с тайными в нем искрами, какие бывают зимой от мороза, но редкими, сверкнуло и — пропало.

— Такого не снимешь.

— Что? — он повернулся, протягивая ей руку.

Она помедлила, буквально секунду, и руку приняла, шагнула ближе, уже слегка задыхаясь от подъема.

— Я говорю, такие вещи есть, глаз видит, а на снимках их ведь не будет. Ты видишь в воздухе? Сверкает.

— Как зимой? — уточнил Валик, и Ленка открыла рот, с недоверием глядя.

— Ты, правда, видишь? — уточнила.

Он кивнул. Посмотрел серьезно, а потом улыбнулся, во весь рот.

— Мы же брат и сестра. Чего удивляешься.

— Да, — сказала она.

И дальше пошли молча, снова он впереди, а Ленка пониже, чтоб не мешаться под ногами, потому что она все время останавливалась и смотрела вокруг.

Он знает. И я знаю. А еще он понял и не будет ничего говорить и делать. Ничего такого. Потому он мне — руку. И сказал — брат и сестра. Хотя это не потому, вон Светища тоже сестра, но никогда-никогда они не читали мысли друг друга. С Валиком все по-другому, потому что как раз не брат и сестра. А потому что, да черт и черт, мы просто влюбились, оба! И он оказался умнее меня, и…

Она двинулась дальше, постояв на склоне. Наклонялась на ходу, чтобы коснуться пальцами гибких травин, таких на ощупь прекрасных.

… И он не хочет ничего испортить. Потому будет мне просто братом. И ничего не скажет и не сделает, чтоб все полетело кувырком. Не ска-жет. Не сделает. Вот черт…

— Ты чего? — Валик внимательно смотрел в ее лицо и Ленка, спохватившись, нацепила улыбку.

— Лен. Я что-то не так? Ты расстроилась?

— Да устала лезть, смотри, мы высоко уже.

Он махнул рукой, распахнутая куртка поднялась крылом.

— Овражек. И в нем. Давай постоим, я тоже вот…

В груди у него хрипело, и Ленка мгновенно забыла о своих мрачных метаниях и борениях. Он засмеялся, теперь уже ее испугу. И она засмеялась тоже, чтоб не как его мама, чтоб не гнобить беспрерывной тревогой и жалостью.

В овражке чудесно прятался не только родник, забранный в замшелые древние камни, но и целая рощица боярышника с отчаянно красными ягодками, и так много их, что рябило в глазах.

Пока Валик возился внизу, ставя под тонкую струю бутылку, Ленка пошла вдоль кустов, объедая торчащие ветки и рассказывая на ходу:

— Этот вкусный, кисленький. А этот, крупный — никакой. Тьфу, косточки большие какие. О, вот самый клевый. С длинными ягодами. Сиди, я принесу.

Они устроились на досочке, уложенной на камни, и методично ели ягоды, которые Ленка вытаскивала из кармана и держала в горсти. И были так заняты, и еще устали, что никаких снова взрослых мыслей, а вот — ягоды. И вода среди старых камней. А еще сбоку россыпь нежных сиреневых цветков, что вылезли просто из земли и светили в путанице трав.

— Какие красивые! — Ленка тянулась, ленясь подниматься, и Валик придержал ее за локоть, чтоб не свалилась.

Она тронула пальцами лепестки.

— Это шафран. Его в еду добавляют, когда готовят. А еще краску делают.

— Откуда знаешь?

— Так интересно ж. Осенью тут целые поляны его, красота. Я спросил. В библиотеке.

Ягоды кончились, вода лилась над горлышком подставленной бутылки, и Ленка снова вернулась к этим своим мыслям. Потому что он сидел совсем рядом, и было видно, пушок на верхней губе у него все же есть, только совсем легкий. А еще передний зуб немножко сколот, уголочком, и потому, когда улыбается, то получается смешная такая щербинка. И хоть умри на месте, а хочется взять его за руку, почувствовать кожу на кончиках пальцев и на ладони. И еще — поцеловать.

Ну, ты, Малая, и сволочь, подумала Ленка, каменея и бережно держа на коленках сцепленные руки, чтоб не упали, а то загремят, как старые кости. Ну, ты… и беспомощно не знала, чего дальше и думать. А он, кажется, ничего не заметил, с этим своим шафраном. Завозился, поправляя воротник куртки. Встал, спустился к роднику и там, усаживаясь на корточки, вытащил бутылку, заткнул полиэтиленовой пробкой.

— Ну что? Двинули? Пить хочешь еще?

— Нет, — сказала Ленка, прокашливаясь, — пошли, да.

Там, в эти странные каникулы, она не успевала подумать, летя от одного состояния к другому, мгновенно, будто кидаясь в воду и выныривая из нее, как дельфин. Вот они идут по узкой тропе, смеются, Валик голосит, размахивая длинными руками, а Ленка сердито орет, чтоб поберег дыхалку. А вот она лезет из оврага, хватается за его руку, видит опущенное к ней лицо, и повисает, споткнувшись, а он дергает, как морковку из грядки, обхватывает другой рукой, чтоб не упала. Целую секунду стоят, прижавшись, а потом он делает шаг назад, чтоб ей было куда ступить. И ступая, она успевает подумать, если бы не брат, а другое, не отошел бы, стоял, и держал ее. И она не стала бы отодвигаться.

Но впереди, к подножию дракона-горы кидались каменные извивы мрачных осыпей над Мертвой бухтой. И они вместе, забыв обо всем, уже лезли вниз, цепляясь за кустики полыни и корни, торчащие из сухой глины, полной сверкающих кристаллов гипса.

Там бродили по неровным каменным блюдцам, полным морской воды, нагибались, разглядывая рисунки из вкраплений кварца и всяких незнакомых пород — черных и багрово-красных. И снова Валик показывал и называл, что знает, а Ленка слушала, и не вынимала из сумки «Смену», потому что мало солнца и все такое — мрачно-красивое цветное, и разве же получится так фотографиях.

А потом, выбравшись снова наверх, сидели на ласковом склоне, укрытом золотой шкурой травы, смотрели на воду внизу, на спину горы по левую руку. И на черный хребет Кара-Дага, к которому клонилось зимнее сонное солнце. И снова Ленка будто валилась в предвечернюю воду, уходя в тайную, оказалось, совсем незнакомую ей глубину, резко ощущала рядом с собой плечо мальчика и его руку, на его колене, совсем рядом со своим. И думала, испуганно и невнятно, но с таким ужасным по силе, таким яростным желанием, что сейчас, если поцеловаться, ведь никто-никто не узнает…

И вообще…

Про это вообще думать было совершенно нельзя. Потому очень, очень хорошо, что они каждый раз вовремя вставали и шли дальше, и в этом дальше оказывалось множество чудес, которые были не менее важными, чем это — другое, пугающее ее.

Когда уже возвращались, совершенно уставшие, в темноте, брели, бережно шагая, потому что батарейка в фонарике умерла, а тропинка шла по хребту очередного холма уже над поселком, Валик сказал:

— А ты напиши. Ну, ты сказала, снять не получится. Напиши словами.

— Ой, — ответила она, спотыкаясь о невидимый камень.

Панч взял ее руку и не отпустил, ведя рядом с собой.

— Я не знаю. Я такого не пробовала, только вот сочинения. По картинам. Ну и всякие политические, на темы. Как везде. У вас тоже ведь.

— Ты мне напиши. Если не можешь так просто, как писатели вот.

— Тебе?

— Да. Ты ведь мне будешь писать, Лен? Письма.

— Письма, — растерянно повторила она.

Письма, это значит, она уедет, а он останется тут, а потом уедет тоже и вообще неясно, когда они снова увидятся. И получается, только вот — письма.

— Да. Но ты не волнуйся. Мы увидимся, скоро. Ты на весенние приезжай, я тут до лета точно буду. Вероника к тебе хорошо, ты ей понравилась. А пока вот пиши, ну про все. Будто ты снимаешь, только картинки словами. У тебя получится.

В темноте Ленка увидела снова: золотой склон, извилистый овраг с каменными наплывами по стенкам, путаницу серых веток с красными точками ягод. И нежные в сухой траве лепестки, такие — не вовремя и не там, и такие живые, настоящие.

— Я попробую.

— Но это ж нескоро еще, — бодро сказал Валик, отвечая на ее и, видимо, на свои мысли тоже, — еще ж целых десять дней. Там после завтрака, наверное, тренировки всякие, я туда лазил, смотрел, как они вокруг корпусов бегают.

— О Господи…

— Ну, можно так, чтоб день до обеда удрать, а на другой — после и до самого ужина.

Он покачал ее руку, спрыгнул с валуна на песок и поддержал, когда она почти свалилась на него.

— Устала, — пожаловалась Ленка, загребая полукедами песок и еле волоча тяжелые ноги.

— Нормально. Я тоже.

В полутьме он засмеялся, повертывая к ней светлое лицо.

— На ужин опоздали. Придется тебе опять с кулька макароны есть, Ленка Малая. Я принесу.

— Не надо, Панч. Я щас свалюсь там, на кушетку.

— Цыц. Сказал принесу. И разбужу.

Ленка ужасно обрадовалась, что сил возражать не было. А еще она, оказывается, устала быть старшей, устала решать эти свои новые проблемы, такие нерешаемые, да еще за двоих.

В корпусе, где уже был притушен свет и из спален доносились негромкие голоса и смех, она добрела в сортир, вернулась в темную медицинскую, и там повалилась на кушетку. Стащив носки и одну штанину, заснула, как провалилась под лед, кинув на себя угол одеяла.

И проснулась, от запаха соленого огурца. Не поднимая головы, резко открыла глаза, собирая сонные мысли. И тут же зажмурилась, забыв выдохнуть. Валик сидел рядом, за секунду она успела увидеть волосы, обрисованные мягким лунным светом, плечи и блик на скуле. Его бедро прижималось к ленкиному, укрытому одеялом.

«Он сказал, разбудит». И она лежала, с закрытыми глазами, медленно дыша и прислушиваясь. Ждала, сама не понимая, чего именно ждет. За окном глухо шумел ветер, качая ветки, и одна царапала стекло, постукивала в него сухим тонким пальцем. Валик сидел, не двигаясь. А потом наклонился, к ее лицу, она услышала, как дышит, совсем рядом. Стало щекотно скуле, где сдвинулась прядка волос, падая к уху.

Сердце ударило раз и еще раз, и заколотилось, кажется, уже снаружи, между ними. Мешало слышать, но куда же его.

Теплые губы тронули щеку, помедлили и коснулись ее губ, совсем легко, не нажимая. Ленка перестала дышать вовсе. Перед глазами медленно вращались спирали и круги, белые, сверкающие. Утекали вниз, к горлу, и там толкались в ребра, плелись в животе, и снова собирались в мягкий горячий комок. Как еще одно сердце.

Прикосновение губ исчезло и появилось на шее, под волосами, и почти сразу же — на мочке уха.

— Лен, — сказал он теплым шепотом, а губы проговаривали каждый слог, каждую букву, трогая и трогая краешек уха, будто это поцелуи, а может быть, так и было…

— Лен? Ле-на. Ма-ла-я. Лен-ка… Я тут. Спишь?

— Нет, — шепот получился сиплым, и она виновато улыбнулась, прижимая к бокам руки, очень сильно, чтоб не поднялись сами, и не обняли, укладывая на себя сверху.

— Уже не сплю. Пусти.

Он выпрямился, поднял руку, лохматя себе волосы. Выдохнул, так что в груди снова привычно хрипнуло.

— Картошка вот. И огурец. А еще подливка там, и вилка.

— Не в кульке, значит, — попеняла Ленка, садясь и принимая на колени тарелку, — свет надо тебе? А то сидим тут, как заговорщики, вдруг нас застукают.

— Ешь давай, — ласково сказал Панч, — не надо света. Мне не надо.

Он поерзал, отодвигаясь на край кушетки, скинул тапки и сел к стене, обхватывая колени. Ленка согнула ноги, чтоб не мешать.

Молча ела, и после дневных мучений и страхов ей было хорошо, покойно. Был первый день. И тихая медицинская комната, где никого, они вот только. И еще впереди десять дней…Картошка ужасно вкусная, а огурец — с чесноком, как ей нравилось. И самое главное, он ее поцеловал. Она не дура, именно поцеловал, сам. Опять. И это счастье.