— Подожди…
Пашка вдруг встал и пошел к задернутому окну, а Ленка приподняла голову, непонимающе глядя на его голую спину и джинсы, которые он придерживал на бедрах руками. Потому что они расстегнуты, ватно подумалось ей, падают, он их уже расстегнул. Но встал и ушел, туда, где музыка, там магнитофон и Крис Норман бархатным хрипловатым голосом поет о полуночной леди. А джинсы расстегнуты, желтый свет ложится на гибкую спину, вот он наклонился, что-то там делая с кассетой, и музыка замолчала, щелкнула тугая кнопка, еле слышно шелестя лентой. Пашка выпрямился, поворачиваясь, и Ленка поспешно закрыла глаза, чтоб не видеть, как он идет обратно, поддергивая на голой талии джинсы.
Лежала, будто ей вкололи наркоз, она не знает, как это, но читала, что человек все видит и знает, но не может пошевелиться и ничего не чувствует. Наверное, сейчас наркозом ей стало собственное решение.
И вот она видит…
В желтом сумраке закрытых штор Пашкино внимательное лицо, над ней, совсем близко, и его губы на ее щеке, дыхание пахнет сигаретами, а шампанского он не купил, сказал, открывая ей двери и разводя руками, морща короткий нос:
— Прости, Ленуся, мне еще в вечернюю сегодня пахать, так что ну его.
Она кивнула, входя, и положила сумку на кресло, села на краешек рядом, стараясь не смотреть на раскиданные простыни и скомканное одеяло, подушку у самого ковра, целиком закрывающего стену. Внутри все стукало и дергалось, и на себя тоже смотреть не было возможности, потому что, и правда, сбежала после второго урока, как и обещала, и шла одна, вдумчиво проводя пальцем по теплому дереву штакетника вдоль тротуара. То есть, она была в школьной своей юбке, малиновой, расклешенной, с глубокими модными карманами, и в беленькой рубашке, с которой, спохватившись, сняла комсомольский значок, для того, чтоб меньше походить на школьницу. Но кто же носит темную юбку и белую рубашку весенним днем, неся на плече сумку с учебниками и тетрадями, конечно, только школьницы.
Так и Пашка ей сказал, улыбаясь, и выталкивая из комнаты свою старушку-псинку:
— Я думал вообще придешь в фартуке, с оборками там.
— Ага. И с галстуком, пионерским, — пошутила Ленка, следя за голосом.
Пашка немного удивился, кивнул.
Теперь юбка и рубашка лежали в кресле, горбом накрывая сумку, а Ленка какое-то время не могла думать ни о чем другом, только о том, что у нее на лямочках лифчика разные пуговки, одна — синяя, торопилась и пришила давно, еще зимой, так и носит. Но они целовались, и в этом почти не было нового, потому что с Пашкой они целовались не раз и иногда подолгу, пока Ленка не начинала отпихивать его руки, совсем уже растрепанная. Но вот он встал, и глядя на его спину: с талии сваливаются джинсы, конец ремня свисает, трогая бедро, она поняла — это было уже совсем так — бесповоротно. А тут еще и музыка замолчала почему-то. Только в кухне скреблась старая маленькая собачка, деликатно повизгивая.
Куда уже деваться, снова как в вате, подумала Ленка, открывая губы навстречу поцелую, раз уж решила. И закрыла глаза.
А через минуту открыла их, с удивлением упираясь Пашке в грудь руками.
— Пусти. Мне… Да пусти же!
— Сейчас, — шептал он, и ей стало понятно и от этого страшно, он не слышит, это «сейчас» оно — просто так, — подожди, ну вот, сей-час, да подожди же. Ну.
— Подожди, — повторяла она за ним, пытаясь вывернуться, время одновременно ускорилось и замедлилось, он что-то делал, оно никак не кончалось, но шло так быстро, что не успеть выдраться из-под жесткого тела. Наркоз, какой там наркоз, какое там ничего не чувствовать. Ей показалось, что Пашка превратился в корягу: упала на нее сверху, протыкая и распарывая жесткими обломками веток, такими жесткими, что дальше не обломить их. И она, как в ловушке, только переждать, когда коряга сама. С нее.
Она ничего больше не слышала, пораженная болью и тем, что он не отпускает, ведь она же не хочет! Уже не хочет. Потому что:
— Больно! — закричала, поняв, что думала, но вслух же нет, — пусти ты, мне больно!
Но он даже не говорил свои «сейчас», и Ленка зашарила рукой сбоку в полном отчаянии, но там, кроме мягкой подушки — ничего.
А Пашка уже лежал рядом, дышал тяжело, укладываясь и отвернув лицо, смотрел в потолок над собой. Ленка зажмурилась, не потому что не видела никогда, да видела тоже мне тайна великая — голый парень. Но эти простыни, а еще скулит Элька в коридоре, и так стыдно за свои эти крики, и еще мокро под задницей. И пахнет. И как-то все это…
А еще надо наверное что-то делать. Вставать. Говорить.
Она украдкой потянула краешек одеяла, накрывая живот и ноги.
— Черт, — сказал Пашка, ворочаясь рядом, сел, догадалась она, — слушай, простыню изгваздали всю. На диван, наверное, протекло.
Она молча язвительно ответила — а ты как хотел-то, в мой первый раз? Но вслух не смогла.
— В ванную пойдешь? — деловито спросил Пашка, и кажется, встал, послышались мягкие шаги, щелчок, тихо замурлыкал временно изгнанный Крис Норман. Ленка вдруг увиделось, чешет грудь в вырезе майки и ухмыляется, как Жорик, и она быстро открыла глаза — прогнать картинку.
Пашка стоял над магнитофоном, смотрел на нее издалека и Ленка снова подумала о дурацкой синей пуговке лифчика, она его даже не сняла, и трусы на одной ноге болтаются. Сказала хрипло:
— Иди ты. Первый.
— Не, — отказался Пашка, — щас простыню свернем, надо ее застирать. Блин, Ленуся, а я чето думал, ты мне врала. Ну думал, ты уже с кем-то отметилась, а мне просто голову крутишь.
— Убедился? — мрачно ответила Ленка, садясь и натягивая трусы. Поморщилась от липкого мокрого. Встала, опуская голову, чтоб волосы закрыли растерянное лицо.
— Простыня, — спохватился Пашка, — на, брось там в ванну, залей водой.
Ленка взяла комок с красной кляксой на боку. И вышла, косясь в сторону прихожей и подумав испуганно, а вдруг сейчас родители его, а она тут, в трусах. С простыней.
В ванной она быстро помылась, дрожащими руками набирая ледяной воды. Оглядела висящие на крючках чужие полотенца. Вытерлась краем многострадальной простыни и, положив ее в ванну, открыла кран на полную. Минуту стояла, глядя, как вода пятнает складки, потом схватила, хмуря брови, стала выполаскивать красное, отжимая неудобный край ледяными руками. Пашка постукал в двери.
— Ленуся, открывай. Ты там все? Мне надо тряпку взять, блин диван все ж выпачкали.
— Сейчас, — сказала она, торопясь и комкая мокрую простыню.
Снова бросила ее в воду. И открыла, вытирая руки краем чужого полотенца.
— О, — сказал Пашка, — отлично, ну я как раз сейчас замою там пятно, на диване, и кофе будем. Ты кофе хочешь? А пожрать?
— Я домой хочу.
— Я провожу. Только давай сперва кофе, а то у меня глаза закрываются совсем. С этими ночными забодался совсем.
Он ходил по кухне, снова в джинсах, с расстегнутой пуговицей и небрежно захлестнутым ремнем, а Ленка сидела на холодной табуретке, одетая, сидеть было неловко, будто на горке камней, подумала вдруг, и не поняла, что на нем за трусы, так закрывала глаза. И вообще, это все, что ли? Вот это, что было сейчас, а потом простыню вместе стирали в три раза дольше, чем лишались невинности, это и был тот самый решительный шаг?
— Чего смеешься? — Пашка сел напротив, заглядывая ей в глаза, и Ленке немедленно захотелось лицо тоже во что-то одеть, как будто оно голое и так нельзя.
— Я не смеюсь.
— Ну, ты не плачешь? — уточнил он, — ты как вообще, нормально?
Внизу старенькая Элька внимательно обнюхивала Ленкину голую ногу и вдруг грозно залаяла на новый запах.
— Паш, пей скорее, а? Мне, правда, надо домой.
— Уже, — Пашка вскочил, засуетился с чайником и туркой, — а зря не хочешь. Конечно, если б май, когда совсем тепло, смотаться на пляж, то се, ну в смысле не дома, но раз так случилось, чего жалеть, правда? Не жалеешь?
У него и правда было сонное, усталое лицо, и Ленка покачала головой отрицательно.
— Не жалею.
— Вот и класс, — успокоился Пашка, — я щас и Эльку заодно выведу, а то обоссыт пол в туалете.
Идя с ним вдоль дома и кивая соседским старушкам на лавочках, Ленка подумала с удивлением, она и правда, не жалеет. И не потому что понравилось, чему тут нравиться-то, сплошной кошмар и черти что, но толку жалеть, что стало, то и стало. В подъезде Пашка обнял ее, целуя в нос, потом в щеку.
— Мне пора, Ленуся, завтра увидимся, да? Я позвоню.
И тут Ленка вспомнила, важное. Встала на цыпочки, поближе к его уху. А сверху кто-то кашлял и гремел прутьями перил, видимо курил на площадке.
— Паш, я не залечу? Ты все правильно сделал же, да?
Ей не понравилось, что Пашка секунду помялся, но ответил он бодро, шекоча ухо губами и прижимая ее к себе:
— С ума сошла? Конечно, все путем, я ж в тебя не кончал.
* * *
— Лена, — нервно сказала мама, — как хорошо, ты рано, нужно перемыть посуду, Господи, вот не было печали, еще этот праздник, как мне все надоело! И ведь все на мне, все на мне.
— Я вечером.
— Как вечером? — испугалась Алла Дмитриевна, вытирая руки кухонным полотенцем, — мы не успеем ничего! А еще ужин!
— У меня голова болит, я полежу.
— Таблетка, Лена, выпей и пройдет, может. И посуду…
— Я полежу, — металлическим голосом сказал Ленка, — потом помою.
Она закрыла двери и подперла их креслом. Двери тут же громыхнули, кресло отъехало, показывая в проеме мамино лицо.
— Лена! Я не понимаю, как ты можешь? У нас такой день был. А ты!
— Дай. Мне. Полежать! — сказала Ленка, снова придвигая кресло и договаривая в узкую щель, — оставь меня на час в покое, ладно? А то повешусь нахрен.
— Вылитая Елена Гавриловна, — звонкий от обиды голос удалялся в кухню, — ну прямо один в один. За что же мне такое…
Ленка легла, плотно укрываясь одеялом, подоткнула его со всех сторон. Прислушалась к ноющей боли внизу живота, вполне терпимо, при месячных болит намного противнее. Особенно если не вспоминать, как было больно, когда он — коряга, и как она орала, просто как последняя дура. И вообще, пока мама там в обидах включила телевизор и слушает какие-то частушки с гармонью, Светка с Жориком уехали к друзьям, а папа зависает в гараже, нужно полежать в одиночестве, потому что больше негде. Если бы так не болел живот, ну вообще, если бы не это вот, что случилось, Ленка плюнула бы на всех, села в автобус, уехала на окраину, где старая крепость, и там ходила бы по апрельской траве, глядя с развалин высокой стены на пролив и медленные корабли мимо. Но там сейчас наверняка бухают всякие компании, так что тоже не фонтан. Дома лучше. Если никто не трогает.
Она закрыла глаза. Можно уйти так, лежа под одеялом. Она знает, есть такие места. Например, маленькая тайная бухта…
— Нет, — шепотом сказала она.
Нельзя в бухту. Там теперь Пашка с его расстегнутыми джинсами и стиркой простыни. А еще Валик с Ниной каратисткой. Но ничего. Есть еще дофига мест. Например, улица, мощеная круглым булыжником, блестящим на солнце. Спускается вниз, вдоль цветных заборов, увитых яркими розами. Штамбовые, кажется так называются. Над ними кованые балкончики, на беленых стенах красивых домов. Жарко, солнечно и никого нет, так хочется Ленке, чтоб никого сегодня. Только на стене сидит кот, ее кот, черный, умывается и смотрит желтыми глазами. А Ленка идет не торопясь, на ней белый костюм с узкой юбкой и большая шляпа, тоже белая. Там внизу — порт, и там стоит ее личная яхта. Она поднимется по трапу, кивнет капитану и сядет на носу под рубкой, скинув босоножки. Не будет возлежать в шезлонге, и пить всякие коктейли, это, в общем-то скучно. Лучше сидеть в тени рубки, смотреть на синюю с зеленью воду и ждать, когда молчаливая команда (угу, красивые, быстрые и совсем не мешают, делают свое) привезет ее на прекрасный остров, где все так, как ей хочется, а главное, там не нужно бояться, там все сделано для того, чтоб никто не обидел. Ленка там — белая королева. Желтого песка, синей воды и зеленых трав с яркими цветами. Белая королева лета. Королева Лета. А не девочка Летка-Енка, Ленка Малая, Лена Каток.
Она спала, укрытая до самого носа, а дверь с усилием открылась, сдвигая кресло и показывая в проеме Светланино внимательное лицо. И закрылась снова.
— Оставь ты ее, — вполголоса сказала в кухне старшая сестра матери, прерывая скорбные жалобы, — чего ты цепляешься, ну хочет, пусть спит. Тебя, мам, послушать, так тебе вообще жизнь мешает. Любая.
— Не любая, — возразила Алла Дмитриевна, — а неправильная! Я просто ума не приложу, почему у нас все так вот получается, не как надо! И ты еще тут.
— Угу, — согласилась Светлана, осторожно усаживаясь и беря полотенце, — и я тут, и папа наш тут, и бабка, и вообще, всех убить и подарить тебе, мамочка, новеньких, настоящих, правильных. Вот будет счастье!
— Я не понимаю, — Алла Дмитриевна сунула ей мокрую тарелку, — я все равно не понимаю, почему нельзя поступать правильно! Почему обязательно надо выкидывать какие-то коники! Буквально всем вокруг меня!
— А я теперь понимаю, почему батя от нас сбежал, — тяжело сказала Светлана, вытирая тарелку и ставя ее на стол, — задолбался от правильной жизни. Давай другую. Тарелку.