В большом ангаре ничего не было слышно, кроме них — совсем тихих, и все, что звучало, оставалось под длинным пузатым шатром старой лодки, находило ее границы и возвращалось обратно, преодолевая невидимый теплый воздух. Дыхание, шепот, кашель, и то, как они шевелились, меняя позы, чтоб сидя на старом одеяле, раздеть друг друга. Они целовались, с трудом отрывая губы от губ, чтоб провести между лицами согнутые руки с ленкиным на них платьем, снова приклеивались друг к другу, ей было неудобно сидеть, с поджатой затекшей ногой, ее пришлось выпрямить, и теплая рука поддержала ее под спину. А другая скользнула сверху, укладывая. Его лица почти не было видно, вот и хорошо, подумала Ленка, вытягиваясь, значит, и он не видит моего. Целовались лежа, а за стеной лениво гремела цепь, иногда звякала миска и Шарик-Юпитер протяжно, совсем по-человечески вздыхал. А потом у кого-то из них забурчало в животе, и оба остановились, заворочались смущенно, Валик сказал в ухо:
— Это Шарик. Конечно же.
Смех изменил настроение, и они, встряхиваясь, как после купания, сели снова, в темноте касаясь друг друга, но избегая мест, которые впервые были раздеты.
— Тебе надо поесть, — сказала Ленка, повернулась, нашаривая сверток.
— Потом.
— Суп с котом, — возразила она, вытаскивая влажную колбасу и крошащийся хлеб, — держи.
— А ты?
— А мне надо выпить. Где тут у нас…
— Мне тоже, — он уже кусал, было слышно. Потом жевал, мерно, Ленка подумала о нем «теленок». И почти захлебнулась от нежности.
— Тебе шиш. Ты маленький, — она губами нашла горлышко и запрокинула бутылку, глотая.
Нужно хорошо выпить, думала, слушая, как вино протекает по горлу, стягивая его и после горяча, проваливаясь в желудок, но одновременно развеиваясь внутри, как в обратную сторону идущий мелкий дождь.
— Лен, — Валик на ощупь вернул ей обкусанный бутерброд и отобрал бутылку, — извини, конечно, но мы тут оба взрослые. Сейчас. Ты понимаешь, да?
Ленка дожевала хлеб, который стал вдруг совсем сухим, как летняя глина, снова отобрала у него бутылку — запить. И через кружение головы испугалась, замерев. Конечно, он взрослый, если насчет секса, а с чего она взяла-то, что он одуванчик совсем? Да Ниночка наверняка его давно всему научила. Но ты, Малая, не имеешь права сказать, ничего. Потому что ты сама вот… Но как ужасно это знать!
— Напилась? — заботливо спросил Панч, снова отбирая бутылку.
— Чего это? — обиделась Ленка, но остыла, поняв, — а, ты насчет, ага ну да. Слушай, я спросить хотела.
У нее перестала кружиться голова, вдруг стало весело и все можно, и вообще — одной рукой лодку перевернуть, ногой раскидать ангар, чтоб все время — море. Их море.
— Давай.
— Что?
Бутылка звякнув, укатилась от голых ног.
— Спроси…
Ленка сгибалась, чтоб удобнее было обхватить его подмышками, прижаться, чтоб наконец между ними вообще ничего, совсем и совершенно ничего. Какие вопросы…
— Не хочу. Валь. Валька.
— Лен.
— Еще скажи.
— Малая. Ле-на, Ма-ла-я.
— Ты пахнешь.
— Что?
— Молчи.
Ей казалось, она все делает сама, но пока она делала, его руки успевали быстрее. Или одновременно. И она совершенно улетала от того, какая у него кожа, как можно пальцем потрогать ребра на согнутом боку, а ниже прохладно, там где задница, наверное, белая рядом с линией загара. И такая кожа, гладкая такая.
— У тебя такая кожа, — ее голос почему-то был голосом Панча, и она удивилась, потребовала от себя объяснений, — что? Я что говорю?
— Это я говорю, — поправил ее Панч.
И это, один голос на двоих, произносящий одни и те же мысли, а еще запах и касания, и все вокруг, это все было таким, таким совсем другим, настолько другим, что Ленка наконец засмеялась, по-настоящему. Не шуткам и не от смущения, а ликующим смехом, вместо которого можно сказать «да»! утверждая правильность того, что происходит. Все, что было до этого, оказалось враньем доктора Гены. И было нужно для того, чтоб Ленка поняла об этом вранье и теперь знала. А может быть, он не врал, а просто сам никогда-никогда так? Бедный, подумала о нем Ленка и выкинула из головы, снова смеясь этим новым смехом, в котором был Валька, его лицо над ней и его руки, вполне умелые, и ее это никак не смущало, да ее вообще ничего теперь не могло смутить, потому он — это он, и может быть внутри самого себя каким угодно. Хорошо бы он понял обо мне то же самое, еще подумала Ленка и крикнула, множа эхо под старой лодкой, у стен и под крышей из алюминиевых полос. Панч услышал и замер, но она, выгибаясь, чтоб быть совсем в нем, дернула на себя, заставляя.
— Да, — сказала уверенно, — ну, давай, черт, мой Панч, Валик ты, от машинки Валик, ну-ну-ну, давай же, о, и еще, совсем чтобы, да и да и да…
Она никогда так раньше. И не знала что может так, но тело двигалось, говоря в унисон с голосом, а голос слышал его движения и затихал — не мешать, а потом снова становился громче. И новый крик улетел в темноту, когда он свалился на нее, дыша тяжело и неровно, упал, мокрый, притискивая к байковому одеялу вдруг тяжелым мягким телом.
Не было тишины, потому что гремело сердце, а рядом, когда Ленка пошевелилась, и Валик сполз, устраиваясь поближе, и она прижала ухо к его ребрам, билось его — стучало неровно.
— Какое счастье, — сказала Ленка, плохо слыша себя из-за грохота двух сердец, — Валинька мой, прекрасный, офигительный, мой ангел, какое счастье.
— Ты плачешь? Лен, ты чего? Маленькая Малая… ну…
— Утро, — невнятно пожаловалась Ленка, цепляясь за него и горько жалея себя. И его тоже, но себя больше. Он еще неизвестно любит ли, а она — она всех расшвыряет, лишь бы он. С ней.
— Темно еще.
— А скоро… — у нее кривились губы, и обнимая его, она заплакала, испуганно и безнадежно. Но прерывисто дыша между всхлипами, ждала, что скажет. Боялась спросить сама.
— Лен. Два дня есть у меня. Дальше могу еще наврать матери, хотя конечно, долдон я, она переживает. И потом, я рядом же буду. Эй? Лен?
Она уже спала, напрочь сморенная длиннейшим днем и стаканом густого портвейна, крепко обняв его подмышками и обхватив голыми ногами, — сразу же после слов о том, что не уедет сегодня.
Панч осторожно расцепил свои руки и провел ладонью по ее спине, закусил губу, опуская руку ниже. И замер, прижимая лицом пряди светлых волос, а руками охватив ее попу.
Засыпал сам, потом открывал глаза в темноту, напоминая себе о сказанных ею словах, о нем самом, о том, какой он, оказывается — для Ленки. И оттуда уходя мыслями в близкое горячее прошлое, совсем близкое, в котором она крикнула и стала говорить-говорить, и вдруг умолкала. Наверное, боялась сказать не вовремя, а на самом деле он просто помирал от каждого ее бессвязно сказанного слова, и пусть бы болтала и болтала, сама не понимая, что говорит…
Подумал, улыбаясь в щекотные пряди, лежи теперь, Панч, держи. И не спи, разве ж заснешь. И заснул, стискивая голые колени, чтоб Ленке удобнее было обнимать их ногами.
Над плавно изогнутым длинным пляжем, отделенным от многоэтажек и двухэтажных домов высоким обрывом с бетонными лестницами, лежала ночь, казалось, такая же длинная, толстый черный змей с бархатным животом. И бархат ночи приглушал звуки, иногда пропуская их внезапными россыпями. Смех и крики — кто-то спускался купаться, а дальше — драка, с возгласами и милицейский свисток. И снова ночь наваливалась, мягко придавливая собой вечернее время, и оно сплющивалось, умолкая.
Ленка проснулась резко, от мысли, что оба они умерли. Раскрыла глаза, тут же снова зажмуривая их, чтоб не увидеть солнечных полос в щелях стен и крыши. Но не было ничего, вокруг стояла ночная темнота, и она, обнимая спящего мальчика, прислушалась к ней, удивляясь. Казалось, спала целую вечность, и в отчаянии была готова услышать лай Шарика, мужские шаги, голоса. Понять — они лежат голые, безжалостным днем, который наступил и отберет их друг у друга, ведь надо думать, куда идти и где будет Валик, и знать — он скоро уедет…
Он спал, все так же обнимая ее руками, а ее ноги обнимали его колени. Дышал тихо. Ленка прислушалась, стараясь не вертеть головой, и не услышала знакомого мерного хрипа. А ночь не думала кончаться и Ленка, чуть успокоившись, притихла, расслабляясь и осторожно меняя позу. Ей по-прежнему было страшно, но кое-что про эти страхи она знала. Страхи ночи, те самые, которыми изводила себя мама, рассказывая телефонной Ирочке с горестной гордостью:
— Проснусь в два часа, и все, до утра, лежу, мучаюсь, думаю…
Ленка однажды увидела картинку в статье, в журнале «Наука и Жизнь», о том, что ночные мысли это — гиря, прикованная к ноге. Ходишь по кругу, таская ее за собой, и ничего не меняется, хоть удумайся насмерть. Но мама ленкиным и научным объяснениям не поверила. А Ленка сто раз убеждалась в их правильности, просыпаясь ночами. Они менялись, эти ночные унылые мысли, но да, никогда ни к чему не приводили.
Сейчас их интересовал Валик. И то, что случилось. Брат, мерно билось в голове, эхом ударам сердца, он твой брат… и вы с ним. Спали, занимались сексом. И кажется (тут Ленка испуганно прислушалась к себе) ты уже думаешь, Малая, как он проснется и вы снова сделаете это. А еще секс был без презерватива. У тебя удачные дни, но вспомни, что Светища рассказывала про удачные дни. На самом деле, да и пусть бы ребенок (тут Ленка закрыла глаза, увидеть совсем маленького Панча, с темными смешными кудряшками и толстыми кулачками, в одном почему-то ложка, и сама себя испугавшись, тихо истаяла от нежности), но это будет ребенок от собственного брата! А как говорить об этом всем? Маме. Двум матерям. Отцу. И все посторонние будут перемывать кости им с Валькой, да то и ладно бы, но родители, им ходить мимо соседей, на которых Ленка плевала всегда, но мама-то не плюет. Имеет ли право Ленка так подводить мать и отца? А мама Панча? Она четырнадцать лет бьется, как рыба об лед, и тут такое…
Ленка поймала себя на том, что в третий раз думает о матери Валика. Вот так и есть, это те самые бесполезные ночные мысли, ходят по кругу. Их надо прогнать сном, но если она заснет, ночь кончится…
Она не засыпала, но почему-то каждый раз, когда открывала глаза, к тому что вокруг, прибавлялось еще что-то, и было тоскливо от неумолимости времени, но увлекательно наблюдать за этими переменами. Сонной Ленке казалось, что они лежат на дне великанского стакана, вокруг возносятся прозрачные стены, а сверху кто-то огромный по капле вливает в стакан, полный ночной темноты, как черного чая, — другое. Дальний шум моторной лодки. Шелест предутреннего ветерка. Раскачанный проходящим по каналу кораблем прибой, корабль ушел, а волны добрались до песка. И вот, вслед каплям звуков — изменение света, вещи, выступающие из темноты, и те самые тонкие полоски меж досок — становятся светлее и ярче.
А он спит. Ленка пошевелилась, в очередной раз открывая глаза. В уши кинулся птичий беспорядочный гомон. Утро. Все же пришло. А это значит, он скоро проснется. Ее брат, младший, которому даже пятнадцати нет, а еще — ее любимый Панч, длинный, как чортишо, с длинными руками и тонкой талией, с шеей, по которой темные спутанные пряди волос. Стали длиннее. Не стрижет.
Она вздохнула, прогоняя ночные мысли, которые стремительно выцветали, становясь слабыми и еле видными. Стала думать другое, бестолковое и важное. Гори оно огнем, вообще все, пока есть у них эти два дня. Когда их придет будить Петичка, что-нибудь придумается, а до того у них куча времени, наверное целых еще шесть часов!
Ленке показалось, что Панч перестал дышать и она сама замерла, не дыша. Мальчик пошевелился, укладывая голову удобнее на ее плечо. Где-то там, ниже, где бедра, был теплым, таким, совсем тепленьким, и хотелось прижаться, чтоб совсем-совсем близко.
— Если я сейчас не встану, будем лежать на мокром одеяле, — сказал Панч в Ленкино ухо, и она от неожиданности рассмеялась, почти всхлипывая и обнимая его.
— Там в углу доска отломана. Пролезешь? И у забора кусты. Я отвернусь, если ты…
— Тебе можно, Малая, — разрешил Панч, выпутываясь из ее рук, ног и волос.
Сел рядом, в полумраке деревянного шатра, продрал руками черные кольца волос и на четвереньках выбрался с одеяла в ангар. Переминаясь, сунул ноги в растоптанные кроссовки. Сказал сверху, отрезанный выше коленей краем борта:
— А будешь так смеяться, вернусь и все тебе откусю. Или откушу да?
— Пооткусюю, — сказала Ленка вдогонку и сама быстро встала на четвереньки — смотреть, как в углу голый Панч пытается протиснуться в узкую яркую щель, к голосящим в кустах воробьям.
Пока его не было, она быстро выкопала в сумочке пудру, промакнула нос и щеки, осмотрела зубы, проводя по ним языком, глаза, с которых вечернее море смыло тушь, и быстро спрятала пудреницу обратно. Натянула трусики. И вылезла навстречу вернувшимся ногам с развязанными шнурками.
— На, — сказал Панч, стряхивая кроссовки, — не ломай ноги на каблуках.
Ленка, смеясь, ушлепала в угол, стараясь не наступать на шнурки.
Вернулась, снова влезла под лодку, немного стесняясь смотреть, как он сидит, скрестив по-турецки длинные ноги и кинув на них руки с опущенными кистями. Села рядом, подбирая под попу ноги и наклоняя голову, чтоб растопыренными пальцами распутать волосы. Такой красивый, подумала испуганно, блин, он такой красивый. Был там без меня. Кажется, еще красивее стал, а растет, и вдруг станет еще красивее… Как вот с ним, с таким… И такой спокойный. Все умеет. Руками. Ну, много умеет. Давно уже наверное…
— Ты такая красивая, — голос Панча был хриплым, и в нем звучало почти отчаяние, — мне что делать-то? Как мне с тобой?
— Что? — Ленка опустила руки, — ты что говоришь? Ты мои мысли читаешь. Вот сейчас думала.
— Про себя?
— Что? — но сразу поняла и засмеялась, встряхивая головой, — а-а-а, как тринадцатый, да? Чертенок из мультика: кого надо любить? Ее! Валинька…
Смех снова вытащил их из неловкости, Ленка взяла его руки, потянула к себе, а он нагибался, трогая губами ее лицо. И оба замолчали, падая друг в друга и выбросив из голов вообще все. Не думая. Не слушая, как за стеной гремит цепью Шарик-Юпитер, орут над крышей скворцы, а сбоку попискивают ласточки, неутомимо улетая и возращаясь. Как топает, напевая и чем-то грохоча Петичка. И далеко кто-то кричит, усталым, еще ночным голосом, возвращаясь с праздничного купания в безжалостное утро.
— Черт, — сказала Ленка, лежа на спине и глядя в щелястую крышу, — о-о-о, черт ты с ушами, Валька, я…
Она хотела сказать, что никогда так раньше, и испугалась.
— Я тебя люблю, Маленькая Малая.
— Я люблю тебя, Валик Панч.
Было так насладительно говорить эти слова, что Ленке снова стало горячо, она нахмурилась, стесняясь, и поспешно сказала снова:
— Люблю. И люблю и еще раз люблю.
— Да. Я сказать хотел, что ты самая лучшая. Но это не так. Ты просто вот одна. Понимаешь, да?
Его горячее бедро прижималось к ее бедру, и оттуда, где кожа плотно к коже, сбегала вниз щекотная капелька пота. Ленка подняла руку, поведя в нагретом воздухе, бережно уложила ладонь, накрывая низ живота Панча, как прижала птицу.
— Ты весь самый лучший. А ты откуда так умеешь? Я думала. Прости. Думала, да. Что тебе же четырнадцать. Ну, конечно, девочки там…
— Стой, маленькая. Не было у меня секса. Ни с кем.
— Да ладно, — не поверила Ленка, поворачиваясь набок и глядя на спокойный профиль с приоткрытыми губами, — ты вон как. Как будто сто раз уже.
— Ни разу. Я так, потому что это ты. Наверное. Я не знаю. Но я тебя не стремаюсь совсем. Вообще. Ты меня смотри не разлюби, когда я буду ходить поссать, ну и всякое такое. Скажешь, зачем мне такой. Опять ржешь?
— Я думала ты всегда такой. Завидовала. Я вечно всего стесняюсь. Вот думаю, скажут, дурочка какая-то, ляпнула, или ржет непонятно с чего.
— Я думал, ты такая. Смелая всегда. Сама приехала. Одна. И вообще.
— Валик. Это только с тобой.
Ленка села, убирая руку, чтоб удобнее жестикулировать. Панч потянулся прикрыться своей, но она немного сердито убрала и ее:
— Пусть будет. Это твое, я хочу видеть. Слушай. Это еще когда мы спали, в раздевалке. Ты спал. А я сидела и подумала, ой блин. Все, я тогда уже попалась. И как я могла бояться? А вдруг я буду бояться, а ты куда-то денешься. К каратистке своей! Подожди! И когда сидели, на дискотеке, ты мою руку держал, понимаешь, я когда с тобой, то все вокруг — правильно! И не проходит это! Вчера, выпускной этот, я расскажу после. Ну, может быть. Все неправильно! Нет тебя и все кривое! А потом ты. И мы вот с тобой, спим, по-настоящему. Секс. И мне снова — правильно. Сильнее и сильнее! Были бы деньги у меня, я поехала бы к тебе в твой дурацкий Артем. Несмотря на всех твоих каратисток.
— Лен. Погоди. Я люблю тебя. Это первое. Ну и теперь — да что за каратистки? Ты чего их вспоминаешь все время?
Он сел, ловя ее руки, и обнял, прижал к себе. И не дожидаясь ответа, поцеловал, а Ленка поцеловала его в ответ, закрывая глаза и улетая от того, что он совсем рядом, отчаянно голый, совершенно голый, и значит, он совсем ее Панч, а она совсем его Малая.
— Хочешь… — он отрывался и тут же снова целовал ее, не успевая договорить, — ну, хочешь, я тебе… имя… придумаю имя.
— Нет.
— Что?
— Не надо. Хочу, чтоб одно, наше, пусть Малая.
— Я потом тебе сто штук. Триста. Шестьдесят…
— Что?
— Каждый день чтоб.
— Валька-поэт. От меня вам…
— Балалайка, да. Ты про этих не сказала. Каратисток.
— А…
Ленка, наконец, оторвалась от его губ, повалилась навзничь, держа его руку и укладывая себе на грудь. Потом убрала ее.
— Нет. А то я снова тебя стану целовать. Я расскажу.
Там, снаружи, разгорался день, торопился сделаться жарким, полным солнца и голосов, и в ангаре теплело, свет приходил, покачивая пылинки, рисовал на земляном полу кружки и полоски. Мерно гремела собачья цепь, звук приближался и удалялся, пока Шарик не улегся, видимо в тень деревянной стены, и вздыхая, стал клацать зубами, наводя порядок в косматой шерсти. Петички не было слышно.
Валик слушал Ленку, беря ее руку и поднося к губам, и тогда она умолкала, теряя слова, потом находила их снова, складывая в чуткую память теплое дыхание на своих пальцах и ладони. И тепло его груди, стук сердца, когда оторвал от губ и уложил на себя, прижимая. Заговорил и голос прошел под ее ладонью, вибрируя.
— А я думаю, чего ты на письма мои не отвечаешь. Я пять штук послал. Все с обратным адресом, ну уже когда поселили нормально. Ждал. Ответа ждал, а нет и нет. Ниночка…
Ленку возмутило, что он умолк и это вот прежнее — Ниночка. Какая она Ниночка после того, что наделала. Но письма?
— Подожди. Ты почтой посылал? Я не получила, Валька, ни одного. Только это вот, где фото, вы сидите. Счастливые такие. Как мы с тобой. Только я конечно, никакая не каратистка.
Валик кашлянул. Глядел на ее суровое лицо темными глазами на бледном лице с худыми скулами. И у Ленки закололо сердце, снова от того, что — такой красивый и она совершенно ничего не может сделать, чтоб как-то уберечься. Если он ее бросит. Разлюбит. Или уедет. Что делать-то?
— Там школа, санаторная, она за городом. В лесу. Ниночка письма собирала, чтоб два раза в неделю отдавать — машина шла в город.
— Так она? Вот блин. Она твои, значит, не отправляла! Валь. О-о-о, ну, слов нет у меня. Какая же…
— Подожди…
— Что подожди? А тебе и приятно, да? Все вокруг тебя, и Малая тут ждет, а там девочки-ниночки, а ты и рад! Ну, не знал, но сейчас, чего подожди-то? Она такую подляну тебе, а ты ее — Ни-и-ночка…
Ленке нужно было, чтоб срочно возмутился, ахнул, понял, какая же его тамошняя подружка оказалась сволочь и негодяйка. А значит, тайно подумала Ленка, пусть знает, лучше меня нет никого и любить его никто не будет, как я.
— Лен, она не ходит. Ноги у нее не ходят.
— А карате? — уже сказав, поняла, что сморозила глупость, и замолчала, краснея.
Валик снова потащил ее руку к лицу, поцеловал, тепло дыша.
— Фотографии эти, мы на поляны ездили, ну, пикник школьный. Такое. Я Ниночку таскал, и ребята таскали, там горки, на коляске никак. Потом фотографировались, я ее бухнул на траву и сели отдохнуть. Не удержал, она свалилась, я говорю, у тебя синяки теперь, наверное, будут, на заднице. Она смеется, а, говорит, плевала я на синяки, все равно не чувствую их. Ты чего шмыгаешь? Ты перестань. Ну, я кому сказал? Лен, ну я же приехал! Между прочим, как ты, сам приехал. Наврал матери, что как раз остался Ниночке помочь, с экзаменом. А сам рванул к тебе, ты ведь молчала, как рыба. Думаю, ну, я хоть буду знать.
Ленка слушала его слова, и память ворочалась, будто стукаясь локтями, так неудобно и больно, показывая ей собственную злость и потерянность. И это вот, что с Пашкой, а потом с Кингом, чего, конечно, не было бы, получи она хоть маленькую записку от Панча! Если бы знала, что он приедет после учебного года, летом, да пусть хоть осенью. Он ничего не спросил, про то, что она не девственница, а она ничего не говорила ему, вообще не говорила про это. А сама тут же разбежалась спрашивать. И он ответил. Конечно, можно промолчать, а если спросит, соврать ему, что она, ну… что все случилось еще до того, как они познакомились. Потому что иначе получается совсем чудовищно. Он ее ждал там, а она от одного дурацкого письма, про которое ведь и понимала, что Ниночка половину наверняка наврала, уже — ах так, и побежала к Саничу на диванчик. Тоже мне, Анжелика в любви! Не могла полгода потерпеть. Нет, нельзя ему говорить, совершенно нельзя. Но тогда получается, у них будет все, как у всех. Через вранье.
— Валя. Валинька. Я такая дура. Я сейчас скажу, одну вещь. Важную. Но ты мне пообещай, что ты меня не бросишь.
— Господи, Лен, ты правда, что-то такое говоришь, глупое. Ну как я тебя брошу?
Он сел рядом, обнимая ее плечи и лицом распихивая волосы, чтоб найти ухо. Куснул за мочку. Сказал тепло и щекотно дыша:
— Два дня с голой Малой. Да я чокнусь от такого счастья. Ты совсем не понимаешь, да, как я тебя люблю, и еще как я думал, вот приеду, и вдруг мы поцелуемся. По-настоящему. Приехал, а тут такое! Да я уже, наверное, чокнулся. А ты мне снишься.
— Да, — мрачно ответила Ленка, — в кошмаре.
И подумала с отчаянием, ну как я ему скажу? Но надо сказать.
— Мала! — голос Петички раздался будто совсем рядом, в ангаре, и оба вздрогнули, откачиваясь друг от друга, но Панч, улыбаясь, сразу же снова облапил Ленку длинными руками, прижал изо всех сил, укладывая голову ухом между ее лопаток.
— Да, Петь. Мы не спим.
— Жрать идите. Я через час уже меняюсь.
Голос притих, продолжая говорить что-то невнятное строгое, что-то про миску и блох, и Шарик внимательно повизгивал в ответ, соглашаясь.
— Пора одеваться, — с облегчением сказала Ленка, не шевелясь, и прижимаясь крепче, — поедим, потом купаться. Мне еще нужно домой заехать, и придумать еще, где ты будешь. Или у тебя есть где?
— Неа. На лавке заночую, на вокзале.
— Тю на тебя. Разберемся. Пусти меня уже. Нет, не пускай. Лучше еще поцелуй.
— Сюда?
— И сюда еще. Сто раз. А я потом тебя, когда поплаваем…