«А жена Николая, Павла Никитична, женщина большая, мощная, с сильными руками и тяжелым подбородком, странно видеть, как у него разглаживаются резкие складки вдоль щек и на лбу, когда вспоминает о ней, мимоходом, я вижу, только чтоб сказать имя. Было странно, пока не показал мне фотографию среди старых бумаг. Свадебный снимок, и я дурак, чуть не спросил, глядя на высокую, тонкую, как змея, чернобровую женщину с резким взглядом, а это, Коля, с тобой кто? Высокие женщины теряют фигуру, набирая мощи в грудь и плечи, полнеют руками, и только он видит в своей Павле ту самую, до восторга великолепную. Но мне повезло. Я видел, как сидели на берегу маленького озерца, там круглые подушки мха, усыпанные шариками клюквы, словно разбрызгана кем-то кровь. Павла держала на коленях голову мужа, рука в его волосах, что-то говорила и пела, после смеялись. И видно было, с ней ему хорошо. А чего же еще. Как все просто».
У Ленки замерзла опущенная на пол нога, и она, повертевшись на табурете, поменяла ноги, подобрала холодную, опуская вниз другую, нашарила пальцами тапок, огромный, плюшевый. Отхлебнула остывшего чаю и перевернула страницу.
«Иван. Все время один, и молчит. А когда нет никого, изредка говорит вслух, негромко, обращаясь к низеньким травам и корявым кустикам. Руками не трогает, и вообще нет в этом никакой дурацкой сентиментальности, какую любят показывать кинематографисты, когда высоко дышит у героя грудь и глаза блестят тайными слезами. Просто видно, что с воздухом, травой и птицами ему проще, чем с людьми. За молчание и неловкую вечную улыбку в бригаде слывет дурачком, но ценится за трудолюбие и терпеливость. Алан Маршалл, из любимого, молчун под эвкалиптами, перечитать, а то и название не помню, но идея верна и прекрасна, зачем слова там, где можно без них».
Ленка положила раскрытую тетрадь на стол, подальше от чашки и масленки с ножом на краешке. Суя ноги в тапки, быстро ушла в комнату, встала у стеллажа, сосредоточенно перебирая красные пакеты. Вот, и год указан, и место. Чукотка. Она высыпала на стол у окна кипу снимков, переворачивая, читала надписи и найдя, вернулась в кухню, снова села, держа перед собой два. На одном стоял низенький, темнолицый мужчина с глазами-щелками, в руке лопатка, другая держит ремень обвислой сумки с чем-то тяжелым внутри. И подпись на обороте «Иван». И двое, тоже темнолицые, непроницаемо узкоглазые, с серьезно поджатыми губами, глядят на фотографа. Женщина выше почти на голову, громоздкая в ситцевом платье и какой-то тесной жакетке. А на мужчине штаны и свободная рубаха, ворот открыт и видна тощая жилистая шея. Николай и Павла.
Смирно сидя, уложив подбородок на колено, Ленка попыталась представить себе тонкую красивую Павлу, наверное, она была как шемаханская царица, со своими узкими глазами на смуглом лице. И наверное, Николай думал, за что мне счастье такое, такая вот краса. Теперь красота ушла. А счастье осталось с ними. Так написал Миша Финка, про них, а не про оленей и про то, едят ли сырое мясо, отхватывая его от куска острейшим ножом. Ленка вздохнула, кладя снимки на тетрадь. Это было интересно и неинтересно одновременно. Вернее, она никак не могла разобраться. Слету кидалась, все еще в надежде вычитать в записках что-то такое, приключенческое. Как в истрепанной ею толстой книге про Кению, где журналист описывал местные обычаи и одежды, такие странные. Но тут не было этого. И все равно было интересно. Иногда она сердилась на отсутствующего хозяина, за то, что напрочь отказывает своим героям в экзотике, и странности в них видит не местные, а такие, которые могут быть где угодно. Но переворачивала страницу и читала дальше. Медленно, не всегда разбирая почерк.
За спиной урчал холодильник, старый, с царапинами по белой краске. Ленка зевнула, убирая нож. Закрыла масленку, складывая в деревянную хлебницу нарезанные куски. Пора спать, ее смена начинается в семь утра, к восьми нужно помыть палаты в послеродовом отделении и уйти стирать клеенчатые пеленки, которые накопились после ночной смены двух родзалов. Клеенки были выпачканы кровью и какашками, в роддоме это никого не смущало, и Ленку перестало смущать тоже, после первой недели работы. Но она все равно тихо радовалась, что в самих родзалах своя санитарка, и не приходится убирать там столы и мыть заляпанный пол. А еще ей понравилось, что на санитарок, оказывается, никто в больницах не смотрит. Ни медсестры, ни врачи. Самые незначительные, в белых тугих халатах с завязками на спине, и в низко повязанных косынках, никто толком даже имен их не знал, и Ленка думала, да кто угодно на ее месте может быть, косынку на лоб, и подумают, да это та, вчерашняя… И покажут пальцем, где еще подмести, чего еще убрать. У медсестер были свои посиделки, чайник на сестринском дежурном пункте, врачи вообще — почти небожители. А санитарки бегали курить на улицу, за угол корпуса, где лежали забросанные хламом огромные тепловые трубы, и пили чай в закутке рядом с хлорной комнатой, там стояла табуретка, и лежал в тумбочке кипятильник. И то, если вольготно сядешь, обязательно набежит кто из врачей или стервозная старшая сестра, возмущаясь, что вокруг грязь, а тывидители…
Так вот, Ленку это вполне устраивало. Работы было полно, она была тяжелой, а общения ей хватало в палатах, где плакали, смеялись, молчали или спорили женщины. В другие дни — в «травме», где лежали ходячие больные, и Ленка помогала дядькам и парням на костылях дойти до туалета, смеясь их комплиментам и признаниям в любви.
А по вечерам — тетради с записями, множество фотографий, и — книги. Их было так много, что сначала Ленка даже не стала разглядывать, хотя обычно, приходя в новое место, где-то в гостях, сразу шла к книжному шкафу, в надежде, а вдруг увидит что замечательное, дефицитное, и выпросит почитать. Но в записях Миши упоминания о книгах были, как о людях, как о его собственных друзьях, часто без всяких пояснений, просто рассказывает он себе о человеке, о его жизни и его мире, и вдруг рядом, в одно слово, после тире или в скобках, или с восклицательным знаком: Бернс, Достоевский, Блейк…
На первой же фамилии Ленка встала с дивана и пошла вдоль стеллажей, припоминая — видела, глазом зацепила черные витые буквы на корешке. И после, читая, уже сама выискивала фамилии, откапывала нужную книгу, оказалось, они почти все были тут, на самодельных полках. Читала. Совсем по-новому и те вещи, которые скучно вдалбливали на школьных уроках. Иногда откладывала книгу, сердито жмурясь, закрывала усталые глаза, уставая и думать. Потому что вот он Достоевский, целая полка, толстенные романы, и где там найти истеричного алкаша прозвищем Алтайка, который так прижился у вокзального магазинчика, что местные сам магазин называют «у Алтайки».
Чтение занимало время, возвращаясь с работы, Ленка почти каждый вечер укладывалась на диван после ужина, устраивала гудящие ноги на плюшевой подушке и читала до полуночи, чтоб потом каменным сном заснуть до треска будильника.
«Мы так много не позволяем себе, самых простых вещей, относя их почему-то к вещам сложным. Слово „хочу“ кем-то диктаторски записано в неправильные, вредные, а скорее-то во вредящие слова. И каждый из нас слышал в детстве язвительное — мало ли чего ты хочешь. Разучаясь исполнять собственные желания, мы разучаемся и желать. А это уже страшно. Наверное. Нет, именно страшно».
Ленка не сильно поняла, как слова о потере желаний связаны были с тем разговором, но когда она в очередной раз позвонила маме, мысленно репетируя очередное успокаивающее вранье, то неожиданно для себя сказала:
— Мам, тут вообще-то курсов никаких нет, но я осталась поработать. Доктор знакомый устроил меня санитаркой, в больницу. Когда Светке рожать, я приеду уже.
— Как санитаркой, — потрясенным голосом после паузы выговорила мама, — как? Лена! С какой стати вдруг?
— Да так. Мне нужны деньги.
— Боже мой… — в трубке встала растерянная тишина, — деньги, — добавила мама с отвращением, — ну, как это, деньги. Санитарка. Это же уборщица, да? Только в халате.
— Ага. А еще посуровее. Потому что судна всякие, ну кровь иногда, и постельное грязное менять.
— О боже… — голос у мамы совсем ослабел.
— Да ладно тебе, — попробовала успокоить ее Ленка, — зато я теперь знаю, как с роженицами обращаться, и с родильницами. Ты мам, в курсе, чем роженицы отличаются от родильниц? Наша Светища, например…
— Лена, прекрати издеваться! То ты сапожником затеяла, теперь еще лучше! Поехала бы в институт, получала нормальную стипендию!
— Ага, двадцать рублей.
— Да! А тебе нужно больше? Ты собираешься всю дорогу в подручных всяких ошиваться?
— Нет, мам. Мне сейчас нужны деньги, чтоб долг отдать. А на будущее у меня большие планы. Только не сразу. Когда пойму, что мне надо.
— Долг, какой еще долг?
— Мам, извини. Я не могу сказать, но ты не волнуйся, хорошо? Я справлюсь. Целуй там Светку. Как у нее?
— Вы обе меня загоните в гроб, — решительно сказала Алла Дмитриевна, — о-бе! И ты и твоя ненормальная сестрица. Представь, она выгнала Георгия. Явилась из больницы, что-то они там выясняли, даже и не очень громко, а потом я говорю, что же твой муж не выходит к ужину, а она мне — объелся груш. Муж. В смысле.
— За что? — у Ленки стало кисло во рту. Вдруг Жорик что-то вякнул про их посиделки? С него станется, болтливый, как базарная тетка. А Светище нельзя волноваться. И вообще, вся эта история…
— За Таню. Помнишь, друзья у них, его сокурсник и его девушка. Ну, такая крупная, полосатая в кружевах? Что-то там с ней. И что теперь? Ей рожать в сентябре, осталось времени с гулькин нос, а она мужа, выгнала! Да за что мне такое…
Ленка хотела напомнить ей, о том, что был когда-то изгнан их отец, и завел другую семью, а после вернулся, те еще были страсти. Но промолчала, чтоб не расстраивать маму. Пусть пошумит, рассудила, тайком зевая в сторону и уже соскучившись по словам Миши Финки, может быть, выговорится, будет лучше спать. А Жорик, получается, отметился и с полосатой Таней, вот же козел из козлов.
— Выгнала и молодец. Передай, что молодец, я ее люблю.
…
Время бежало удивительно быстро, и так же быстро Ленка привыкла ко всему, что теперь ее окружало. Был выбранный ею магазин, недалеко от больницы, где она покупала печенье и сливочное масло, хлеб, а молоко и кефир брала в магазине возле дома. Гена, как обещал, принес картошку в нейлоновой сетке, и несколько дефицитных лимонов, Ленка порезала один с сахаром и по вечерам таскала из банки кружок за кружком, морщась от наслаждения, когда через сладость била по языку лимонная свежая кислота. Новая территория была для нее, как угодья для зверя, изучена, размечена тропинками, освоена от утренней пробежки к автобусу до усталого возвращения через уже сумрачный город, — обычно она шла пешком, радуясь, что жара иссякла. С доктором Геной они виделись на работе, Ленка дежурила в травмпункте в его смены, и там почти не говорили, загруженные работой. Казалось, за белыми дверями не летний город, а какая-то беспрерывная война, они открывались, впуская стонущих, плачущих или испуганно матерящихся людей, с поломанными руками, вывихами, с ранами на голове, с пальцами, прижимающими поврежденный глаз. Гена быстро ходил, усаживая и укладывая, кидал распоряжения, сестра ловко оказывалась там, где нужно, а Ленка не всегда успевала и тогда он раздраженно коротко рявкал, держа на весу руки в окровавленных перчатках.
Иногда в редкие пустые минуты выходил наружу, хлопая себя по карману испачканного халата, садился на бетонный бортик у автомобильной площадки, где разворачивались кормой ко входу белые машины скорой помощи, вытягивал ноги, курил. Ленка сидела рядом, тоже вытянув ноги, смотрела перед собой. Почти не разговаривали, слишком уставшие для болтовни.
— В кино тебя, что ли, повести, — смеялся Гена, сминая в консервной банке окурок, — свидание назначить, спросить как дела, Лена-Елена, как жизнь…
— А я тебе расскажу, — смеялась Ленка, — про сегодняшнего, с уксусным ожогом.
— Молчи, а то снова пельменей захочу, провонял уксусом весь кабинет.
— Фу! Ну тебя…
За решетчатыми воротами мелькала белая машина, и Гена вставал, одергивая халат.
— Подъем, красотка. За работу.
Через четыре недели Ленка вышла из серого здания, где на втором этаже в окошечке кассы рядом с бухгалтерией ей выдали новеньких хрустящих бумажек. Сидя в парке на лавочке, пересчитала, аккуратно разглаживая, и поражаясь количеству. Аванс был совсем невелик, но Ленка растянула его надолго, азартно экономя на еде, и теперь у нее в руках были, страшно подумать, семьдесят рублей, которые можно было смело положить в тайный кармашек сумки и не трогать, потому что через неделю будет еще раз аванс. Гена не соврал, к сентябрю будет у нее сто сорок рублей, и добавить еще шестьдесят казалось Ленке сейчас делом совершенно плевым. Она отдаст Кингу долг и наступит свобода.
Ленка сложила деньги квадратиком, потом, казнясь, вытащила пятерку, снова пересчитала — шестьдесят пять, и отправилась в магазин за большим пирожным-корзинкой с зефирными лебедями в кремовых волнах. И еще — лимонаду, и грушевой воды дюшес, а еще — полкило шоколадных конфет. И все. Ах, да, еще тетради с записками Миши. Они не надоедали ей, а становились все интереснее.
Дома Ленка медленно вымылась, разведя в тазу теплой воды, нагретой в чайнике. Замоталась в полотенце и ушла в комнату, где на расчищенном от бумаг столе устроила себе маленький пир с купленными сластями. Удивительно, но одиночество тоже не надоедало ей, хотя раньше никуда она одна не ходила, всегда договариваясь или с Рыбкой, или вызванивая Семачки. А сейчас даже домой звонила совсем редко, и с доктором Геной почти не виделась.
На столе, рядом с сахарницей и тарелкой с пирожным лежал пакет с фотографиями, на этот раз Ленка выбрала свежих, датированных прошлым годом. И отпивая холодного лимонада, бережно высыпала скользкую кипу. Принялась рассматривать, улыбаясь и долго держа каждый снимок. Кое-что о хозяине квартиры она уже поняла, и потому не торопилась откладывать в сторону снимки, где только кусок борта, старое дерево в прожилках, обрезанная краем кадра лопасть весла. И за бортом — темная вода с русалочьими прядями подводной травы. На другом фото — серый песок, близко к глазу четко видны песчинки, дальше все размыто и среди марева — чей-то силуэт, тоже размытый, не в фокусе, на фоне блеска воды. Море. Или озеро. Не разберешь. Но на песке тонкий кустик травы с белыми цветиками.
— Пристальное внимание к деталям, — проговорила вполголоса фразу из тетради, которая была там сама по себе, без пояснений и раздумий, — пристальное. Внимание. К деталям.
И ей показалось, она взлетает. Летит над песком, над травой и блеском воды, над тем силуэтом, непонятно, женским или детским, но неважно, потому что детали вот они, ближе, у самого глаза. И кустик травы так же важен, как размытое вдали человеческое. Или — важнее.
Это было уже не Мишино, поняла она с холодком по влажной спине, это ее собственные мысли, такие, будто совсем бесполезные, но поднимающие вверх и отправляющие в полет.
Если оно такое с виду бесполезное, почему оно меняет меня?
Ленка медленно кусала от сладкого, запивала сладким, беря еще снимок и еще один.
Вот я вижу россыпь ягод на сухих ветках, это же боярышник, тыщу раз видела, когда мама уговорит отца поехать на Азов, где кустарники подходят к самым пляжикам, конечно же по делу — за боярышником и шиповником. Собирали, потом варили какие-то компоты, не очень вкусные. А оказывается можно было просто увидеть, как висят на ветках, круглые и продолговатые, с точкой блика на бочке.
Конечно, и тяжелая работа меняет меня, думала Ленка, но не только она. И слова в тетрадях, и снимки сильнее тяжелой работы.
Зазвонил телефон. Ленка неохотно положила на стол фотографию. Она обещала Гене, что сегодня вечером выйдут, погуляют по набережной, в честь первой ленкиной зарплаты покатаются на катере.
— Алло? — сказала, стараясь, чтоб голос был приветливым, — Гена? Ты чего молчишь?
В трубке стояла тишина, что-то потрескивало, а после кто-то кашлянул, как перед неловким разговором, сказал густо, с вопросительной интонацией:
— Э-э-э… квартира Михаила Финке? Я туда попал?
— Блин, — шепотом в сторону испугалась Ленка, — ой, нет, простите, ну да. Она. В смысле, его квартира.
— Можно его? В смысле, Мишу, Финке который.
В голосе ей послышалось тайное веселье, но Ленка была слишком занята своей неловкостью, чтоб осознать и обдумать.
— А нету. Уехал он. Извините.
— Совсем не за что, — великодушно разрешил голос, — Геннадио передавайте привет.
— Передам.
— До связи.
— До свидания, — растерянно попрощалась Ленка.
Положила трубку и нервно откусила от развернутой конфеты. Фигня какая вышла. Неясно, что человек и подумал, о том, с кем это он говорил.
Ей стало вдруг тоскливо, потому что звонок выдернул ее из покоя, давая понять, квартира все-таки чужая, это чужой дом, и в него звонят чужие ей люди, а она все же не совсем авантюристка, которая прекрасно себя чувствует, где угодно. Вот с Валиком было хорошо везде.
Вдруг очень резко и очень больно ей представилось, что он рядом, приехал, и ему она показывает фотографии, сидят на диване, Панч обнимает ее за талию своей длинной рукой, дышит в шею, щекоча волосы, и Ленка, сердясь, смеется, убирает прядки, путая свои светлые и его черные. Нынешнее одиночество — это очень хорошо, но быть с Панчем в тысячу раз правильнее и важнее.
— Гена, — сказала она, набрав номер, — ты там не спишь еще совсем? Устал, да? А хотели же погулять.
— Думал, сама позвонишь, тогда и пойдем, — у Гены и правда был сонный голос, и Ленка, слегка виноватясь, тут же уговорилась о времени.
И пошла одеваться, поглядывая на часы.
Немного пройдясь по набережной, они снова сидели на гальке, на постеленном старом коврике, смотрели на дрожащие змейки огней. Гена купался и сейчас, вытершись, натягивал брюки, фыркая и тряся головой. Расправил футболку, шлепнул на локте комара.
— Я с тобой прям в монахи записался. Странная штука жизнь. А могли бы, вроде бы. Шучу, конечно. Если бы сама захотела…
— Ген, ну ты женат, а все равно. Значит, все, кто захочет, всем ты, ну разрешаешь, да? Ладно, пусть не всем, а тем, кто посимпатичнее. Получается какая-то ерунда.
— Почему ерунда, — обиделся Гена, — нормальная жизнь-праздник, пока молоды, то-се.
— Что-то тебе этот праздник не сильно и праздник, — сердито сказала Ленка.
Гена лег навзничь, закидывая руки за голову, уставился в небо, полное мелких звезд.
— Не нуди, а то завтра заставлю полы мыть в коридоре.
— Да я и так помою. Работа такая.
— А ты почему молчишь, о своем брате? Думаешь, я забыл? Или ты сама о нем забыла?
— Не забыла, — ответила Ленка и замолчала.
Мимо ходили люди, смеясь и подворачивая на гальке ноги. Кто-то хмельной громко купался, плеща призрачные брызги и разбивая собой огненные змейки света. Ленка опустила голову. Было ужасно тоскливо, и понятно, что расскажи она, Гена все равно помочь ничем не сможет, он уже все ей сказал тогда, о незаконности. О безвыходности.
— Виделась с ним? Что молчишь? Дел ты накрутила, я знаю. И скажу тебе, хорошо, что не успела с пацаном переспать, совсем была бы фигня.
Подождал ответа и сел, ероша волосы и ладонью вытирая скулу.
— Та-ак. Переспала все же? Я правильно понял твое унылое молчанье? И что дальше?
— Откуда я знаю, что дальше, — с отчаянием сказала Ленка, — вот ты бы мне и сказал. Ты старше. Должен быть умнее. Наверное.
Гена усмехнулся, поворачиваясь к ней невидным в темноте лицом.
— Я уже тебе насоветовал, с умом. Да. Знаешь, говорят, утро вечера. Надо спать идти. А если что надумаю, скажу…Ну как же ты. Переспала. С братом. Пацаном совсем.
— Тебе привет передали, — поспешно прервала его Ленка, — звонил кто-то, я думала ты, а там мужик какой-то. Спросил Мишу Финке.
— Гм. Дальше.
— А что дальше. Я говорю, уехал. А он мне — привет Геннадию.
— Кому? Как назвал меня?
Ленка удивилась. Но вспоминая, кивнула, отряхивая руку от мелких камушков:
— Геннадио. Так сказал. Привет Геннадио.
— Ох, Мишка.
Гена встал. Ленка тоже поднялась, поднимая коврик и отдавая его Гене, а он, складывая, хмыкал, что-то обдумывая.
— Подожди. Чего это «ох, Мишка». Это он звонил, да? Это был Финке?
— Держи, я обуюсь.
Ленка держала сложенный коврик, а Гена прыгал, пихая ногу в сандаль. Потопал, отряхивая бока.
— Пошли. Ага, хозяин позвонил и на тебя, гостью, нарвался. Сделикатничал, не стал признаваться. Узнаю брата Мишу. Чего молчишь?
Ленка шла рядом, приводя мысли в порядок. Тот самый Миша Финке, который своими записками выдернул ее из одной жизни и показал другую. Не просто показал, а каким-то непонятным образом уже заставил ее измениться, и жить ее, эту другую жизнь.
— Он еще будет звонить? — они снова шли под цветущими ночными софорами, а те пахли растертой зеленью и слабо — свежим летучим медом.
— Не боись, вряд ли, — успокоил Гена, широко шагая и держа подмышкой свернутый коврик, — а вернется, я ему объясню. Если привет передал, то понял, что ты из-за меня там, у него. И понимает, что это важно и по-другому нельзя было.
— Ты и других там селил? Ну, анжелочек. Своих.
— Кого? А-а-а, — Гена засмеялся, — нет, дорогая блонди, не те у нас с Мишкой отношения, баб я к нему не вожу, хотя хата пустая. Для Мишки эта квартирка немножко как храм, я его уважаю, и для меня значит, тоже. И потом, водить туда мимо Женьки с Митяем, по лестнице, ну, не совсем же я урод. Ты — совсем другое дело. Я к тебе еще и поэтому не пристаю, в других местах некогда, а у Мишки — нельзя. Не позвонит. Не волнуйся.
В тихой квартире Ленка прошлась у стеллажей, разглядывая редкие снимки, засунутые меж стекол и прикнопленные к обоям. Всего четыре штуки, но на каждом хозяин квартиры. Стоит на песке, опираясь на лопату, лицо совсем черное от солнца, только зубы блестят и глаза в тени козырька. Сидит в лодке, подняв лицо к фотографу, улыбается, ужасно бородатый, в военной куртке и под ней полоски тельника. Еще в тени сосен, стволы высокие, как мачты, режут вдоль высокую фигуру, виден локоть и плечо, нога в сапоге, а за руку держится совсем маленькая девочка, бледненькая, серьезная, с корзиной, укутанной полотном. И на краю кадра глядит на них молодая женщина, профиль размытый, по щеке тонкие пряди волос из-под косынки. И тот, который Ленка увидела первым — с собакой и молчаливой толпой узкоглазых людей, она уже знала, сверяясь с тетрадями и надписями на обороте — стойбище эвенков, Саяны.
— Ты позвони, пожалуйста, — вполголоса попросила Мишу, глядя в светлые пристальные глаза на красивом взрослом лице со складками вдоль щек, — тебе я расскажу. Ты, наверное, один можешь знать, что мне делать, если я не могу без него. Позвони, ну, на этой неделе. А если нет, то я сама поеду, к Вальке. Расскажу ему все. Дальше просто будем вместе. Понимаешь? Пусть все хоть взорвись.