«Павлик. Имя ему очень подходит, он худой и беленький, с короткими волосами, а нос прямой, с мелкими веснушками. У Павлика слабые кости, вечно попадает в травму с переломами, лежал две недели с рукой в гипсе от самого плеча. Завтра на выписку. Нужно прийти попрощаться, пожелать ничего не ломать».

Ленка перечитала написанное, выдрала листок и смяла его. Такая ерунда. Хотелось написать так, как пишет Миша Финке, а получилось непонятно что, в котором совсем нет Павлика, его тихой улыбки и глаз, которые постоянно глядят куда-то в сторону. Ленка всегда кивала и улыбалась ему, а он хмурился в ответ, сводя светлые брови. Будто ему неприятно. И она уходила в другую палату, досадуя, с ощущением, что наткнулась на стенку там, где должна быть дверь.

Миша, как и сказал доктор Гена, больше не звонил, и ей было немного стыдно за свою горячую просьбу, высказанную шепотом. А еще снова пришли сомнения, именно после обращения к далекому хозяину квартиры. Пообещала, что поедет к Панчу, и уже прошла эта неделя, а Ленка боится. Ужасно хочет, тоскует, но — боится менять что-то в наступившем и уже привычном равновесии. Работа, дорога обратно, маленькая квартира, чтение и слова Миши, редкие прогулки с Геной, к которому на днях возвращается жена и сын. Скоро выходной, полчаса в автобусе, и все изменится.

— Так сильно ты, Малая, любишь, да? — язвительно спросила сама себя, умываясь и глядя в зеркало, запотевшее по краям, — так сильно, что боишься порушить все это, которое все равно не твое же!

Сегодня она работала в «травме», подменяла санитарку в отпуске. Снова палаты, ведро с водой, швабра и тряпка. Но вместо женщин, с животами горой или с младенцами на руках, — мужчины в гипсе, на кроватях под металлическими рамами. Душный воздух в палатах, запах курева, пота, и другого, мужского. Взгляды, равнодушные или веселые, иногда тоскливые. Костыли, прислоненные к спинкам кровати, падали с грохотом, если неловко толкнешь шваброй, и в палате раздавалась ругань или смех. Ленка уже перестала вздрагивать и смеялась в ответ, возя шваброй под кроватями, отодвигая в сторону растоптанные тапки.

Павлик лежал в третьей палате. И Ленка войдя, заранее улыбнулась, нашаривая в кармане нарядную шоколадину в золотой фольге. Он, конечно, снова насупится, вроде как обидится подарку, но Ленка уже приносила ему конфеты, и знала — он их любит.

На месте Павлика лежал небритый дядька с ногой, поднятой к облезлой раме, мрачно смотрел в далекое окно, куда снаружи заглядывали тополя, дрожа серебряными изнанками листьев. Из шести коек три пустовали, разобранные, со смятыми одеялами и раскрытыми пакетами на тумбочках. В углу лежал дядя Василий, с белой толстой ногой вдоль кровати, а лицо закрыто газетой. Рядом на соседней койке сидел старичок Петр Петрович, мелкий, бережно согнутый над загипсованной рукой, с головой в седых клочках неровно стриженых волос, а с ним, проминая пружинную сетку — его большая жена в черном крепдешиновом платье с белыми крапками. И у стенки, направо от входа, там и лежал Павлик, удобно, в углу, чуть больше уюта, чем у прочих. Теперь вот небритый дядька.

— А где?.. — спросила Ленка, оглядываясь, — здрасти, Петр Петрович, как вы, дядя Вася?

— Жениха ищешь? — старичок засмеялся, но тут же умолк, сокрушенно качая головой, а его большая жена охнула, берясь за свекольные щеки.

Дядя Василий за газетой мрачно матернулся. Сказал, складывая:

— Чудило малолетнее. Некому зад надрать. За ним утром приехали, спецально. Машину прислали. Повезть в хорошую клинику, обследоваться. А он уперся, не поеду и все. Придурь у пацана. Аж закричал, руками за коровать вцепился.

— Погоди, Вася, — каркнул Петр Петрович и закашлялся, торопясь продолжить и маша сухой ручкой, той, что не в гипсе, — я скажу, кх, я!

Выпрямился, выглядывая из-за жены, а та моргала, становясь похожей на Рыбкину мать, такая же большая и робкая перед маленьким мужем.

— Егойная болячка эта, в той клинике как раз ее лечут. Но далеко, ажно ехать надо, из Крыма, на Кубани там, в станице клиника. Для таких. Машиной. Машину мамка его достала, по блату наверно, ну в общем, раненько за ним, сыночек, быстрее давай собирайся. А он вот…

— Не поеду и все, — с удовольствием вклинился Василий, скребя ногтем по фольговой крышечке на кефире, — его тада под руки, а патома доктор и сказал, что вывернулся с машины, упал. В общем, была у пацана рука, стала у пацана нога. А ложить негде уже. Койка видишь, занятая. Два дня ему ночевать значит, в коридоре. Ну не дурак? И машина зря проездила, и денег мать зря заплотила. Небось.

— А где? — подавленно спросила Ленка, — где в коридоре? Я шла, не видела.

— Та внизу, где травмопункт, — Василий тыкнул пальцем в пол.

— Вы блядь поспать дадите или нет? — мрачно осведомился небритый, скрипя пружинами, медленно, со стоном, повернулся, цепляясь руками за одеяло, и затих, уткнув лицо в угол подушки.

Ленка нагнулась, подняла ведро с водой и поставила его поближе к кровати, прислонила рядом швабру.

— Я сейчас. Пусть постоит. Я скоро.

— Погодь, Ленушка, — дядя Василий заворочался, двигая на тумбочке открытый кефир, — до горшка доведи, раз все равно идешь. Вчера Танька полы намывала там, наплескала луж, я костылем заскользил, херакнулся, чуть не упал головой в унитаз. Чертов гипс.

Он руками бережно свалил на пол тяжелую ногу. Ленка присела, натягивая поверх сбитого носка тапок. Помогла встать, подала костыли. И пошла рядом, придерживая один костыль.

— Иди, — разрешил дядя Василий в туалете, воняющем хлоркой, — нормально, справлюсь.

Ленка вышла, и побежала к лестнице.

Павлик лежал на каталке, в узком тупичке, освещенном зарешеченной лампочкой. Ленке был виден затылок, светлый, стриженый, и острое плечо под сползающей простыней. Рядом стоял медицинский столик, подрагивал стаканом с водой, когда мимо быстро ходили белые халаты.

— Паша, — негромко сказала Ленка, становясь рядом и трогая плечо, — ты как? Ты чего это? Спишь?

— Нет, — мрачно пробубнил мальчик, сильнее наклоняя голову. Худое плечо дернулось под ленкиной ладонью, — засну скоро. Они мне укол вкатили.

— Болит нога? — под простыней был виден большой желвак там, где колено.

— А ты как думаешь?

— Никак, — рассердилась Ленка, подвигая облезлый табурет и усаживаясь, — ты чего мне все время грубишь? Тоже мне, герой нашелся. Чего из машины выпрыгивал? Мне тут рассказали. О подвигах.

Павлик заворочался, лежа навзничь, перекатил голову, все так же не глядя на Ленку, уставился в потолок, облицованный сопливым голубеньким кафелем. Сказал мрачно, с издевкой:

— А то ты не знаешь, да?

— Чего не знаю? — Ленка искренне удивилась, наклоняясь к сердитому лицу, — лежи тихо. Болит ведь.

Мальчик, наконец, оторвал взгляд от кафеля и посмотрел на Ленку. Такими же светлыми глазами, как у Миши Финке на фотографиях, и так же пристально, не уводя в сторону и не пряча.

— Я тебя люблю.

Глаза закрылись. По конопатым щекам поползла краска, заливая скулы, виски и лоб, покрытый испариной.

— Я тебя каждый день смотрел, в окне, ждал, когда ты через двор. А сначала не понял даже, что это ты. Ну… ты там не в халате же. Платка нет. Волосы такие. Ты когда второй раз пришла. Это четверг был. Вышла с палаты и сняла, этот свой. Перевязать. Одеть. Я тогда понял, дурак я, что по двору утром, то ты шла. А ты мне потом. Конфеты. Как в детском саду, да? Мне между прочим, семнадцать скоро будет. В январе. Я просто худой такой, из-за остеогенеза.

— Глупости, Паш. Я приносила, потому что сама их люблю. Хотя мне уже семнадцать. Я шоколад всю жизнь любить буду, даже взрослая. Даже старушкой. Ну, ты чего? Теперь вот два дня тебе валяться, как в пещере какой. И шумно тут. Люди ходят. А поехал бы, там все новое, говорят, хорошая клиника.

Говорила, стараясь не торопиться, но чтоб он не стал снова, о любви. Но мальчик перебил, открывая глаза, странного, голубого с коричневым, оттенка:

— Я не мог, пока ты не пришла. И вообще, я не хочу, там, где тебя не будет. Я же сказал. Я тебя люблю. Лена.

— Ну… — Ленка не знала что сказать. Рука, лежащая на его плече, затекла, в пальцах пульсировала кровь. Хотелось убрать ее, но обидится, и было ужасно его жаль. Хрустальные дети, так сказал о нем Гена, их называют так, хрустальные, или хрупкие дети.

— А ты меня жалеешь, да?

— Вовсе нет, — но соврав, Ленка тихо на себя рассердилась, и тут же поправилась вслух, — жалею, да. Имею право. Я женщина, мы должны жалеть мужчин.

— Лучше бы ты меня любила, — глухо сказал Павлик, — хоть немножко. Хоть самую капельку. Я бы нормально тогда уехал.

— А я и люблю. Зря я конфеты тебе таскаю? Никому, только тебе. И не капельку.

Он тяжело дышал, плечо под ладонью подергивалось. Скоро заснет, поняла Ленка, надо еще немножко посидеть с ним.

— Очень больно, — виновато сказал мальчик, — не засыпается никак, от боли. Ждать надо. Ты посидишь? Со мной?

— Конечно.

Застонав, он повернул голову, вытащил руку из-под простыни.

— А ты можешь? Этот вот. Платок.

— Снять? — Ленка увидела его кивок. И стащила косынку, сунула пальцы в светлые пряди, растрепывая их по плечам пышным облаком. Улыбнулась его восхищенному взгляду.

— Такая красивая, — Павлик неглубоко и быстро дышал, руки лежали поверх простыни, пальцы сжимались и разжимались, — ты меня поцелуй, Лен, один раз. Я больше не буду. Просить. Только по-взрослому.

Его голос стал еле слышным, и Ленка нагнулась, рассыпая по его плечам свои волосы.

— Меня никто ж еще.

— Я тебе ничего не сломаю? — она убрала пряди, чтоб не мешали. Взяла руками его лицо, удобнее поворачивая к своему, — а то мало ли. Ну извини, шучу.

Это был очень нежный и очень бережный поцелуй, долгий-долгий. От Павлика пахло зубной пастой и слабо, но резко — лекарствами, а еще какой-то травой, наверное, это мама приносит ему всякие целебные отвары, думала Ленка, отрываясь от его губ, а он делал вдох и снова тянулся к ее лицу. И она послушно подставляла свои губы, целуя его второй раз. И третий. На третьем поцелуе он заснул, укладывая голову на подушку и приоткрыв рот, задышал спокойнее. Ленка выпрямилась, ее рука была крепко взята горячими пальцами. Она попыталась вытащить ладонь, но Павлик сжал руку сильнее, и она побоялась. Села удобнее, поворачиваясь к проему в общий, ярко освещенный коридор. И увидела Панча.

Он стоял, совсем рядом, в пяти шагах, прислонясь к стене, и смотрел, как Ленка сидит, держа руку в руке спящего мальчика. Которого только что целовала, долго, нежно, три раза подряд.

Ленку дернуло, будто кто-то с размаху огрел ее по спине. Она беспомощно смотрела на серьезное лицо, бледное, с худыми скулами, с черными волосами, что ложились вдоль шеи, спускаясь на плечо. Пошевелила губами, снова пытаясь вытащить руку, но Павлик сжал крепче, притискивая к груди.

— Валя! — гулко прозвучал в коридоре женский голос, — Валя, ты что застрял, пора, опоздаем же.

— Валя, — шепотом повторила Ленка, пытаясь увидеть Панча через стремительно набегающие слезы. Моргнула, открывая рот, чтоб сказать громче. Но Панч кивнул, повернулся и исчез за кафельной стенкой. Через мгновение его голос послышался вместе с быстрыми удаляющимися шагами:

— Иду, Вероника Пална, я тут.

— Скорее, — торопила сердитая Вероника, — давай бегом.

Каждое слово отдавалось у Ленки в груди, так резко, что казалось, Павлик услышит и проснется. Но он лежал неподвижно, все так же держа ее ладонь крепко прижатой к своим ребрам. Таким хрупким, стеклянным.

Миша Финке позвонил этим же вечером. Ленка сняла трубку на первом звонке, будто ждала его, и сердито сказала, вытирая другой рукой мокрые глаза:

— Алло. Миша, это вы?

— Гм. Я, — отозвался густой мужской голос, — а…

— Меня Лена зовут. Геннадий, то есть Геннадио ваш, он сказал, вы поймете. Не обидитесь. Потому что мне правда, очень надо было. По-серьезному.

— Хорошо. Лена.

— Так вот. Я тут читала, вы пишете. Миша, я можно на ты, потому что мы с Геной давно на ты уже. Вот. Я подумала, что человек, такой человек, ну я после расскажу, что подумала. Я насчет совета. Понимаешь, я все равно его люблю, хоть все перевернись. Не Гену, нет. Вальку Панча. Он мне брат. По отцу. И куча всего наслучалась. Я сама виновата, полезла, куда не надо. А сразу к нему я не могла, потому что сама виновата. Так что я решила работать, и когда долг отдам, то и поеду. А теперь он меня увидел, с Павликом этим! Я не могла не поцеловать, он же хрустальный! Ты знаешь, да? Хрустальные дети, у них кости ломаются всю дорогу. Я целый день просидела рядом, меня, наверное, уволят теперь, и наплевать. Завтра мне в родильном работать, но я потом вернусь, к Павлику, и может ночью тоже. А Панч взял и ушел, ни слова не сказал даже! Конечно, он там ждет, что я приеду, это же близко. Или позвоню. Может, он сам звонит мне домой сейчас, а меня нет. И вообще, ему сказали наверное уже, что я тут месяц. Больше месяца! Конечно, он обиделся. Что я не еду. Я ведь ему обещала. И говорила, что люблю. А сама не брала трубку! Миша!

— Да?

— Что мне делать теперь? Я не могу поехать раньше. Павлика увозят послезавтра. Не реву я. Я так. Немножко. Подожди.

Ленка убрала от уха трубку, вытерла нос платком, шмыгая и подвывая. И снова сердито закричала туда, в нагретую дыханием черную чашечку:

— Гена думал, чего-то умное мне скажет, а сам в кусты, а что, а утро вечера. И больше никто. Только вот ты, потому что я читала, я твои тетради прочитала, не все. Там непонятно есть, но много прочитала. И фотографии. И хорошо, что ты понимаешь. Что делать. Я тоже так и решила. В общем, если любовь, настоящая, то все сложится, как надо. Если Панч не понял, и не появится, я послезавтра поеду, как только Павлика заберет машина. Спасибо тебе. Я вот знала, что кроме тебя, мне никто. Ты прав. Мне сейчас кажется, что все ебнулось, что нужно срочно, туда, все объяснить. А оно не может. Ебнуться. Если настоящее все. Это же не книжка какая, где ах, увидел, не понял, и на двадцать лет поругались. Правда же?

— Конечно, — согласился внимательный Миша.

— Вот, — сказала Ленка и расплакалась, на этот раз от облегчения, — вот, я знала. Спасибо тебе. Миша, ты самый умный, я таких вообще никогда. Привет Геннадио я передам. Пока. Еще спасибо.

— А…

Но Ленка уже положила трубку. Ушла в ванную, умылась, шмыгая, вытерла горящее лицо полотенцем. В комнате свалилась на диван, свернулась, поджимая коленки к груди. И заснула, с нахмуренными бровями и выдвинутым подбородком.

Утром в субботу Ленка ехала в автобусе, таком, до щекотки под ложечкой уже знакомом. Она была тут осенью, проезжая холмы предгорий, нежного бежевого оттенка, золоченого солнцем. Была зимой, когда у скал, что вырывались из травяных бугров, светили снеговые пятна. И вот — лето. Те же самые места, но битком набитые яркими летними цветами по огромным заплатам сочно-зеленой травы. Если бы Ленка не волновалась так сильно, то обязательно удивилась бы. В Керчи вся трава уже выгорела на солнце, волнистая от курганов степь стала рыжей, до рези в глазах желтой под бледной синевой неба. А тут, совсем, казалось бы, недалеко, все сочное, зеленое. Но Ленке было не до сравнений. Она стояла в круглом углу задней площадки, стиснутая женщинами в смятых цветных сарафанах, мужчинами в перекошенных шортах разной длины. Отклоняла лицо от детских рук — кого-то родители держали на руках, и старалась ни на кого не наступить — кто-то там, на уровне взрослых коленок, вел свою самостоятельную детскую жизнь. Голова звенела от возгласов, детских криков, смеха и разговоров. Мысли мелькали, Ленка, спохватываясь, пыталась придумать, что скажет. Тут же память кидала ей, как мячи, обрывки воспоминаний, перемешанными картинками. Глаза Панча, его рука, и надкусанный пирожок на рваной газете, лист пальмы перед глазами, и вдруг — гребень Хамелеона, сиреневые крокусы, выбежавшие на грунтовку, такие нежные среди начала крымской зимы. И снова, глядя на плывущие над перекошенными чужими плечами цветочные поляны и зеленя, Ленка пыталась придумать слова, повторяя их, будто готовилась к экзамену.

«Валинька… я сказать должна. Все-превсе. Тебе. Потому что… А Кинг, понимаешь, это из-за того, что мы с тобой…»

И прикусывала губу, гоня слова, которые все оказывались неверными, дурацкими, будто она оправдывается, защищая то, чему оправдания нет. На все эти слова она сама находила возражения, и их в ее голове произносил Панч, опуская голову, а после взглядывая на Ленку. Таким взглядом, как в больничном коридоре. Серьезно, так серьезно смотрел, что ей становилось страшно.

Хватаясь за поручень, она поспешно думала о прошлом, было уже такое состояние, когда Валик приехал в Керчь, и они ехали в такси, через желтый от фонарей, черный город с серыми деревами, тени бродили по его лицу, и Ленка страшно испугалась, прочитывая на нем приговор себе и своим дурацким поступкам. А потом он улыбнулся, помнила она. Это было таким счастьем, и оно длилось целых два дня, наполненных событиями. Но память не желала останавливаться на хорошем и напоминала Ленке, что после этого было другое. Она сама не подходила к телефону, да еще просила сестру врать, и ее Светища поступила так же, как отец Пашки Санича, который стоял в дверях, с честным, насквозь лживым напряженным лицом, выгораживая сына.

Как же все странно. Или нет, ужасно. Каждый шаг, каждый поступок неумолимо возвращается, но уже поворачиваясь другой стороной, и Ленка была обижена, а потом — обижает сама. Была обманута, а через время — обманывает. Будто жизнь все время то наказывает, то награждает. От этого можно просто свихнуться, беспомощно подумала Ленка, и стуча сердцем, стала пробираться ближе к выходу, потому что за пыльными стеклами развернулись горы, засинела вода в еще далекой, но такой огромной бухте. И люди вокруг загомонили, перемещаясь, толкаясь, подхватывая вещи и наступая друг другу на ноги.

Вот остановка, где ее ждал Панч, сидел на больших камнях. Она тогда покрасила волосы, ему в подарок. А вот начались густые сосны, и линия разноцветных заборов, с врезанными в них воротами, украшенными табличками. А вот и остановка, и за ней клонит плоскости ветвей огромная старая сосна. У самого ее ствола, помнила Ленка, выбираясь и дергая зажатую спинами и боками сумку, густо насыпаны желтые иглы, ковром, и есть впадина, куда они встали. Целоваться. Он может и не думал, а она взяла его руку и увела. Сама. А теперь вот. Времени прошло так немного, если смотреть по календарю, а сколько всего после этого Ленка накрутила. И тоже — сама.

«Вот сама и расхлебываешь, Малая, это справедливо».

И еще одно угнетало Ленку после короткой поездки, полной тягостных и трусливых мыслей. Для Валика это время было совсем другим. Наверняка в нем не было стольких событий, а если были какие-то, то они, как бы это сказать… они более нормальные, ну школа, процедуры, переезд из одного города в другой. Переживания из-за Ленкиного молчания. Но не с разбегу во взрослую жизнь, как она. Из-за этого Ленка чувствовала себя еще более виноватой. Как будто они живут вместе, он например, читает, поднял голову, а ее нет, тихонько прокралась в коридор, выскочила, как сказала бы мама — усвистала куда-то. Ничего не сказав. А он остался ждать ее. По-честному, волнуясь и глядя в темное окно, набирая дежурные телефонные номера. А она там, видите ли, жизнь живет.

Автобус поехал дальше, выгрузив порцию возбужденных предстоящим отдыхом, морем и горами, людей, а другую забрал с собой, увозя за Кара-Даг, к Лисьей бухте и еще дальше.

Ленка повесила сумку на плечо, оглянулась отчаянно, будто разыскивая кого-то, кто мог поддержать. И улыбнулась горько. Получается, она все время искала чьей-то поддержки. Пашка, Кинг, Оля Рыбка, сестра, и даже ее гадкий Жорка. А после все поворачивалось так, что приходится самой. Думать, решать, куда-то ехать и что-то делать.

Неправда, возразила она себе, помог доктор Гена, так неожиданно сильно. А еще — Миша Финке. Его тетради, слова, снимки, и разговор с ним по телефону.

— Иди уже, Малая, — сказала себе. И пошла вдоль веселых заборов с детскими на них картинками — парусами, пионерами, неловко нарисованными пейзажами.

Сандалики с крылышками четко ступали по тротуару, колыхался над икрами подол сарафанчика, зеленого, в красные розы. И с каждым шагом страх уходил, а на его место приходило нетерпеливое, такое знакомое Ленке ожидание. Сейчас она его увидит. Валика Панча, своего ангела-брата. И пусть потом что угодно, но главное, он тут, и через десять минут они встанут напротив и будут смотреть, и разговаривать.