— Ну, наконец-то!
Голос раздался почти внезапно, хотя Лета уже десять раз слышала его в своей голове. Слышала и боялась услышать всерьез. Это ведь значит — снова садись и пиши, снова все прочее станет тенями, а свет, ее свет будет падать только на сплетаемые в предложения слова. А так нужно бы еще полениться. И планов вагон, вполне наполеоновских планов. Сколько можно писать-писать и снова писать. В прошлое ушли дни, когда она вполне серьезно надеялась — ее тексты заработают сами. И теперь время от времени думалось — да, верно, надо подтолкнуть их, рассказать людям, показать товар лицом.
Показать…
Товар! Угу. Товар, значит.
Но вот она решилась и села. Чтоб (ну, наконец-то) услышать его по-настоящему.
…Молодой голос, немного скандальный.
Перед глазами не было ничего — сплошная темнота. Только правый локоть касался теплого, да под голыми коленками шершавый бетон, неудобная жесткая закраина.
Ветер. Да, еще ветер, осторожный и легкий, приходил из темноты, трогал лицо и шевелил волосы. Лета оторвала пальцы от камня и, поднеся к щеке, убрала прядь, заправила за ухо. Волосы, щекочуще пересыпаясь, упали на скулу, от них зачесалась губа.
— Пф, — сказала Лета и поспешно добавила, — привет. Да, я пришла. Села вот.
— Ты и не уходила. А села, да, наконец-то, села.
Голос помолчал и тоже добавил, смягчаясь:
— Привет.
Лета тихо вдохнула, чтоб не ощупывать грудь. Тонкая ткань натянулась, ветер лапнул кожу у шеи, защекотал бедра легкими складками ткани.
«Я в летнем платье»…
— Мы где?
— Ты скажи.
— Я не вижу.
Голос хмыкнул и осведомился с явным огорчением:
— И меня не видишь?
Она повернула голову, всматриваясь в темноту. Ветер. Нет звезд, нет смутно белеющих ночных облаков или кромешных туч. Только пяткам страшно висеть в пустоте.
— Тебя не вижу тоже.
— А я думал…
Локтю стало пусто, на место тепла пришел ветерок.
— Не уходи! — Лета испугалась. И сразу немного рассердилась: — Я же пришла! Просто еще не поняла толком, что тут. А ты сразу, ой-ой.
И подняла лицо — голос ответил ей сверху:
— А кто же поймет? Я, что ли? Если села, давай. Ну?
Лета закрыла глаза и послушно сосредоточилась. Так…
Дом. Высокий узкий, похож на ее старую пятиэтажку, но этажей в нем — тысяча, и они с голосом на самом краю крыши. В космической пустоте, куда свисают ее босые пятки. И он сейчас шагнет… Накренится худым телом, согнет острое колено и сделает шаг, ухнет вниз, раскидывая руки.
— Вот, — сказал голос удовлетворенно, — вот, ну давай же!
Она возилась внутри себя будто руками в ящике с перепутанным бельем, кажется, должно сжаться сердце (ведь упадет!), но нет, стукает мерно, да и не слышно его, из-за мерности, и не кружится голова, в которой почти ничего, только смутный силуэт над бетонной закраиной. Но страха нет. За него.
— Улетишь, — уверенно сказала, прищуриваясь, чтоб разглядеть хотя бы — какие волосы и куда повернул лицо:
— Не свалишься. Улетишь. А я тут, одна останусь? Эх, ты, летчик-самолетчик.
Дразнила специально, думая — пусть отзовется из темноты. Но вместо этого силуэт качнулся к ней, теплые жесткие пальцы схватили ладонь.
— А! — крикнула коротко, другой рукой подхватывая подол, задравшийся к талии. Кожу под коленями саднило, так резко спрыгнула, как бывало в детстве, с забора или наклонного ствола.
Ветер мягко ухнул, беря их в упругие бесконечные ладони, свистнул теплом в ушах.
— А-а-а-а! — заорал голос.
И Лета, радуясь, нагнула голову, чтоб нырнуть, и подняла лицо — выскочить в воздухе выше, обгоняя собственную скорость. Закричала сама, отплевываясь от гудящего во рту ветра.
— А-а-а-а! — кричала, держась за теплую руку, а ветер прижимал волосы ко лбу, откидывал со щек назад, перемешивал у шеи, будто хотел оторвать, и она чувствовала, как волосы то падают на спину, то вздымаются над теменем свободной живой короной, — летим? Летим! Куда летим?
— Ты скажи! — его слова тоже уносил ветер.
Она замолчала, силясь быстро придумать. И испугалась тому, что это сделать — надо. Все на ней. Так сказал. А в голове пусто, скорость выдула все, и, кажется, ничего там нет, о чем думалось — ах, важное, срочно записать, вот, сяду, стукну по клавише, и мир засверкает, крутясь и показывая себя…
Теряясь, она вдруг потяжелела, отставая, руке стало больно, ее вытягивало, выворачивало в плече. Тянулась следом, уже без восторга, а с раздражением на свою неуклюжесть, и пыталась увидеть хоть что-то, куда можно приземлиться, удержать это что-то глазами и мозгом, успокоиться, что сумела. А после этого уже летать дальше.
«Привязанной к страху»…
Звуки снова пришли, и Лета услышала — смеется. И что-то поет.
— Ладно! — крикнул в гудении ветра.
Вдруг отпустил ее руку. Она ахнула, лапая темный воздух, увидела резко и болезненно — набирая скорость, летит вниз, там — вдребезги. Но руки легли на плечи, крутанули резко. И вместе они свалились на траву, освещенную закатным солнцем.
Мягкая трава, с острыми зелеными головами, но босая ступня упирается в колючую розетку распластанных листьев.
Лета села, натягивая на коленки подол — светлый, в мелких цветочках. Перед глазами, за высоким кустом серебристого лоха, усыпанного матовыми бусинами ягод, маячила черная башня — мрачный пятиугольник, клепанный из ржаво-красного железа. Торчали в стороны прямые плечи-лучи, обрубленные к концам. И вздрогнула. Голос за спиной требовательно спросил:
— Это мы где?
Красное солнце касалось краем верхушки железной башни, протягивало по траве тяжелеющий свет. По правую руку белела узкая старая дорога, сложенная из бетонных плит. И слева, Лета знала, не видя, — там море, под обрывом, заваленным красными осыпями руды.
Полно вечернего света.
…Надо лишь оглянуться. Увидеть, каким он стал. И она оглянулась. Смотрела недоверчиво, как сидит на траве. Согнутая мальчишеская фигура, босые ноги под задранными штанинами, широкие и худые плечи, длинные руки, обхватившие колени.
— Чего смеешься? Что? — бросил травинку, которую обгрызал, пока она вертелась, разглядывая знакомое место.
— Я… нет, ничего. Привет!
— Здоровались уже.
Узкое бледное лицо и темные большие глаза. Черные волосы густой коротко стриженой шапкой. Красивый. Она все смеялась, не имея сил остановиться.
— Черт. Ты теперь — еврейский мальчик. На скрипке играешь?
Он вытянул перед собой длинные руки и задумчиво пошевелил пальцами. Сложил концами, прогибая ладони. Плечи пошли вверх и рот сложился, выражая недоумение.
— Не пробовал. А могу, да? Хватит ржать уже!
Она вытерла уголок глаза. Встала, отряхивая платье. Оглядываясь по сторонам, снова и снова возвращала к нему взгляд.
— Это старая бетонка. Там сзади — Павлюсин пустырь. Я сама его так назвала, а до меня не было у него названия, я спрашивала. Все говорили, да там, где огороды за старыми дачами. Ты так и будешь сидеть?
И поколебавшись, добавила имя:
— Дзига…
Он встал, ловко, слегка сутуля и сразу расправляя плечи. Поправил белую тишотку с нарисованным на ней черным котом. И пальцами продрал густые волосы — расчесался.
Лете немедленно снова захотелось смеяться. А еще плакать. Она нахмурилась и нацепила на лицо вопросительное ожидание.
Мальчик топтался, вертел головой, и, рассмотрев темнеющую башню, за которую уходило солнце, кивнул:
— Хорошее место. А я знаю, зачем мы тут. Только надо быстро, успеть набрать, а потом уже можно не торопиться.
— Чего набрать? — она уже спешила следом, по густой траве, обходя колючие шары и распластанные шипастые розетки.
— А вот! — выскочил на истертый бетон, прошлепал на другую сторону и тронул подсохшую лиану, что окручивала черные ветки с оловянной листвой.
— Карманы есть? — аккуратно сламывал сухие полураскрытые стручки, из которых выглядывали черные семена, вытолкнутые сложенным оперением шелковых парашютиков, и совал в подставленный Летой оттопыренный карман. Держа карман рукой, она тоже заторопилась, сламывая стручки. Солнце застряло, наполовину спрятавшись за грубый металл. Смотрело с интересом.
— Я знаю, зачем, — сказала Лета и улыбнулась.
— Ты же хотела, — ответил Дзига, и чихнул, морща породистый тонкий нос, — о, в паутину залез. Хватит, наверное, вон уже валится наружу.
— Хотела. Знаешь, раз сто хотела, а все как-то никак. То погода не та, то дел полно, ну и потом, это же такое, бесполезное совсем занятие. Хотя как раз это мне пофиг.
— Во-от! — он повел шеей, смахнул пару шелковых паутинок с черной семечкой, и пошел рядом, шлепая босыми ногами по теплому бетону.
Позади, над развалинами дома сумасшедшего Павлюси выкатывалась из бледной синевы плотная туча, вырастала стеной, темно-серой, красивой, и закатные лучи ударялись в нее, высвечивая плавные переходы, бугры, впадины и выпуклости. И она, важная, возвращала свет, добавляя в бронзу свинцовой тяжести.
— Надо успеть, — озаботилась Лета, — к обрыву, пока солнце не село.
— А уже все. Теперь не сядет, пока не сделаем.
Он был выше ее на голову, худой и изящный, шел, как танцевал, откидывая голову, и изредка косил на нее темным, как у лошади, глазом.
Лета кивнула, придерживая легкий карман. Конечно, не сядет. У них ведь дело.
По раскрошенным, забитым ползучей травкой черным шпалам они обошли мрачную башню.
— Это ясменник, на рельсах, я его снимала, очень красивый, будто его выковали, вместе с цветами. Чтоб снимок получился, вставала на коленки, снизу подлезть. Мелкая зелень и белые цветки на рыжей ржавчине. А башня, это машина Аятта. Про нее писала не я, но я прочитала. И поняла — вот она. Теперь она навсегда — машина Аятта. А про Павлюсю я написала. В жизни его звали по-другому. Но знаешь, когда я пишу что-то настоящее, после забываю имя из жизни. Его заменяет другое, то, которое я нашла. Я сумасшедшая?
— Разумеется. А я — твой воображаемый друг.
— О Господи… Ладно, я не против. Но ты уверен, что мне нужно писать о тебе? Одно дело держать в голове, и никому не признаваться. Другое — всем рассказать.
— Тебя волнуют эти все?
— Ну-ну, эти все, между прочим, будут читать. Я же не для себя пишу.
Трава открыла узенькую тропку, по обочинам которой круглились темной зеленью сочные купы с мясистыми листьями. Тропка провела их недолго, вильнула и выпала на утоптанную грунтовку, с левой морской стороны загороженную разномастными заборчиками из кольев и сеток. За ними пластались наполовину убранные небольшие огороды. Лета показала на густую крону приземистой шелковицы у одного из заборов.
— Там летом живут бродяги. Видишь, на ветке даже умывальник приспособлен. У них тут хозяйство, матрас и старый письменный стол с тумбочкой. С ними жили собаки, две. Я ходила — здоровалась. И с собаками тоже. А внизу — лодочные гаражи.
— Я видел. Ты там снимала яхты. И солнечные дорожки от старого пирса.
Они успели. Или солнце решило их подождать. На заросшем травой обрыве, с которого мелкая вода казалась слоем прозрачной пленки, кинутой поверх подводной травы и светлого песка, встали рядом. Лета сунула руку в карман, захватывая горсть сухих стручков, высыпала в протянутые ладони.
— Думаешь, получится?
Это было крайне важно, чтоб получилось. Но одновременно, бережно раскрывая стручок и вытаскивая из него сложенные мягкие парашютики, Лета понимала — главное, что они стоят тут, над древними, отошедшими от обрыва великанскими круглыми скалами. И делают, что хотели. Парашютики расправляли себя прямо в пальцах, становились большими и легкими. И, слетая, плавно уходили с вечерним легким ветерком, прямо к солнцу, удаляясь, сталкивались, расходились, загорались нежными крошечными радугами на шелковых паутинках. Их становилось все больше, не падая, кружились в тихом вечернем воздухе. И это было так прекрасно, так здорово.
Лета дунула на ладонь, последняя партия небесных корабликов отправилась в полет. Взгляд удобно уселся на радужные мягкие лучики, улетел следом, теряясь над тихой водой. За спинами далеко лаяла собака, где-то орали гуси, наверно те, что охраняют старые дачи, Лета старалась их обходить, уж больно строгие. А за камнями-скалами плыл белый надутый парус — яхта возвращалась с набережной на ночную стоянку.
— Я хотела это снять, — она отряхнула ладони и поправила карман.
— Ну, а чего не взяла фотик? — Дзига тоже отряхивал широкие ладони, снял пушинку, приставшую к растянутому вороту, почесал пальцем шею.
— А уже не надо, — она рассмеялась, — уже и так хорошо.
— Во! — мальчик поднял палец, — умнеешь, на глазах, прям.
— Скажите, какой на мою голову профессор, — обиделась Лета, — из моей же собственной головы!
Они досмотрели плавный полет и, повернувшись, медленно пошли в глубину старого парка, по колючему асфальту разбитой дорожки. Солнце, забирая в последний свет радуги летучих корабликов, посмотрело им в спины и плавно стало спускаться, заваливаясь за морской горизонт. Лете было хорошо. Босые ноги грел старый асфальт, трава и кусты потихоньку темнели, по левую руку тянулась аллейка мрачных туй, пузатых и мелколапчатых, почти уже черных, но с яркими, еще освещенными солнцем макушками. Впереди маячили арки, за которыми начинались городские улицы. А он вот — идет рядом, что-то тихо мурлычет, проводя рукой по острым листикам нестриженых бордюрных кустов.
— Они цветут самой ранней весной, — сказала Лета, — цветки у них прозрачные, будто из воска, белые с розовым, еще до листьев, и удивительно пахнут. Я искала название, но не нашла. Потом, когда май в полной силе, цветут еще раз, и запах становится таким сильным, что это пугает. Однажды я испугалась так, что увидела его. Бледные нити запаха, на которые светит луна. Паутины лунных пауков. Я написала про них. Сказку, она получилась довольно страшная.
— А семена, что летают, о них ты писала?
— А! Это ластовень, или цинанхум. Все лето цветет сиреневыми шапочками цветков, и пахнут, знаешь, будто старая бабушкина шкатулка, где обязательно есть пустой флакон от духов, которых уже не делают. Идешь, будто в такой шкатулке, будто сам — забытая безделушка, которая что-то значит для кого-то еще. Идешь и ждешь, вот сейчас сверху — откроется и тебя возьмут.
— Напиши это.
— Смешной ты, смотри, я уже написала!
Мальчик кивнул. В полумраке Лете не было видно его лица, только шея белела и узкие скулы, под резкой линией черных волос. Она подумала спокойно, вот как хорошо, сейчас они сядут в маленький автобус, люди, конечно, станут коситься на босые пыльные ноги, ну и ладно. Дома нужно сделать яичницу, побольше. Наверняка он проголодался. И постелить в маленькой комнате на диване. Пока будет спать, она сядет писать. Вот про это — как приходят те, кто ушел навсегда.
Над головами проплыли припыленные сумраком арки, с аллеи впереди послышался смех, там, на скамейках отдыхали с пивком и детскими колясками.
— И хорошо, что теперь ты не кот.
Как в самом начале, ее локоть вдруг перестал ощущать тепло. Лета остановилась, медленно поворачиваясь и ругая себя за вылетевшие слова. Длинная худая фигура была неподвижна, темнели волосы над еле различимым лицом.
— А должен был? Котом? Почему?
«Он не помнит!»
Она сглотнула и прокашлялась, лихорадочно соображая. Ну как же так, тоже мне разнежилась, болтает. Он не помнит. И хорошо! И пусть! Хватит с него и одного раза.
— Ну… почему-почему. Потому что ненормальные, которые говорят с воображаемыми друзьями, они часто делают их, ну, кем-то таким. Львом, например, или грифоном. Котом. А что? Вполне себе ничего, ну кот. Но ты вот такой и мне так нравится. Я…
В темноте забелела выставленная ладонь.
— Слушай. Кому ты врешь? Мне? Считай, себе соврала, да?
Лета умолкла. Смех стал громче. Из-за кустов вышла белая толстая кошка, внимательно оглядела молчащих собеседников и ушла к скамейке, села там светлым комком, ожидая гостинцев.
— Поехали, а? Я сделаю ужин. Ты же голодный, наверное?
— Я что? Я уже был? — голос мальчика был медленным, будто, проговаривая слова, он нащупывал что-то, и останавливался, чтоб не пропустить, — я был тут? С тобой?
— Не надо! — Лета шагнула к нему, пытаясь взять за руку, но он спрятал руки за спину. И она послушно опустила свои, тоскливо ожидая, что дальше.
Мимо прошла парочка, смеясь, скрылась за арками. Над головами, кидаясь из стороны в сторону, залетали летучие мыши, маленькие, будто наспех сшитые из серых лоскутиков.
— Я… — снова потерянно сказала Лета.
И он снова не дал ей закончить.
— Погодь. В общем, давай так. Ты мне все расскажешь. Идет? Потом. В следующий раз.
— Я не смогу. Зачем тебе?
— Надо так. Или не помнишь?
Она усмехнулась, когда все снова, как и всегда, дожидаясь за углом, пришло и накрыло, перелистывая минуты, и каждую бросая в лицо. Не помнит она. Как же.
— Я помню.
— Отлично. Сама доедешь?
— Что?
Дзига вздохнул, повторил терпеливо:
— Темно уже. Сама доберешься?
— А ты?
Она подумала о высоченном сером доме, о ветре, гуляющем на плоской крыше под звездами, да нет уже среди звезд. И он там — один. Кукла, положенная в ящик. Существо с кнопкой, созданное ее собственным воображением. Ждет, когда понадобится.
— Ой-ей-ей, — голос был насмешливым и она покраснела.
— Не, мне, конечно, приятно, что такая вокруг меня высокая тоска… Но даже из-за твоего воображения торчать на верхотуре я не собираюсь. Давай, или ты быстро придумаешь мне, где отлично выспаться. Или я ухожу вон к той кошке.
Белая кошка привстала и оглянулась.
— А-а-а, — Лета растерялась, от слова «быстро» все вылетело из головы, ну да, как обычно.
— Буду бедный, — вкрадчиво посулил Дзига, — кинут мне хвост от копченой селедки, и тот отдам девушке…
— Так. Помолчи. Дай соберусь.
Она закрыла глаза и рассыпала перед собой блестящие лаком картинки, свои и увиденные, и уже написанные, и те, что беспокоили, и ждали.
— Угу… вот! Отлично!
Он уже поднимался по узкой лесенке, шлепая босыми ногами по каменным ступеням и стаскивая через голову измятую тишотку.
— Нравится? — она засмеялась. Маяк был небольшой, уютный, в три этажа, и почти такой, как в жизни, только на втором этаже Дзигу ждала старая тахта, застеленная свежим бельем, и огромное граненое окно, выходящее на море.
— Первый класс! Ты завтра приезжай, у нас тут с тобой будет дело. Только фотик свой не забудь, да?
Лета кивнула и медленно пошла к остановке. С ужином разберется сам, не маленький уже. И, кажется, она знает, какое именно дело ждет их там, где над узкой полосой песка громоздятся выветренные светло-желтые скалы.