«Если допишешь меня»…
Лета обваляла в муке кусок рыбы и аккуратно уложила на сковороду. Масло зашипело, брызгаясь. Это последний кусок и можно уже накрыть крышкой, пусть как следует прогреется и успокоится. Через несколько минут появится золотистая корочка, перевернуть, ловко работая двумя вилками, дождаться корочки на другом боку. Рядом на глубокой миске покоилось металлическое сито, туда сложатся пылающие кусочки, чтоб не размокали от остывающего масла.
Вкусно. Тут, в этом городе у моря вкусно есть, дышать и просто жить. Вкусно бродить окраинами, где длинные улицы выложены из кубиков — беленых домов и домишек, среди которых натыканы кое-где внезапные кирпичные дворцы в три этажа с коваными балкончиками. Лета знала, проходя мимо и разглядывая, пролетят три года, пять лет, и каждый такой дворец, укрывшись виноградом и плющом, слегка полиняв сверкающими крашеными воротами, врастет в улицу, будто был там всегда. Таким был этот город, очень древним, и все изменения в себе принимал с философским спокойствием — слишком много всего повидал на своем веку. Да каком веку — на своих тысячелетиях.
Она положила в тарелку куски жареной рыбы, отрезала тонкий ломтик черного хлеба. Ах, да, ушла к холодильнику и выбрала самый огромный и самый красный помидор, такой, чтоб пришлось разрезать, а то и рта не хватит — надкусить атласный крутой бок.
Села, взяла в руку вилку и прислушалась. В комнате на диване лежал вытащенный из дальнего ящика купальник, поверх — сложенное полотенце. И даже маленький коврик, ценимый ею за то, что влезал в любую сумку, не занимая места, положила рядом. Как только он появится, можно идти. В июнь. Или — в август. В самый конец августа, чтоб не обгорел на злом летнем солнце. Если появится, конечно…
Рыба пожарилась вкусная. Как смеялись они с подругами в беззаботном мае, который не удался погодой, был холоден и дождлив, но они внезапно собрались втроем, и это было прекрасно. Так вот, из того мая пришло смешное слово — неимоверный. И все трое вставляли его в каждую фразу, или, закатывая глаза, произносили с придыханием отдельно — неимоверно!
Утренняя жареная рыба была вкусна — неимоверно. А он снова не появился сам. А жарила — на двоих. Куда идти сегодня, в надежде, вдруг выступит из-за дерева, или она увидит — да вот же — сидит под бетонным козырьком старой остановки…
А вдруг не придет? Он узнал, что умер. И что он — кот. И сейчас он — кто? Призрак? Воспоминание? Литературный герой, писуемый ее тоской? Знать бы, что думает, разубедить, сказать складных слов. Она ведь умеет, язык всегда был подвешен отлично. И уговорить любого, даже рассказывая неправду или не совсем правду, ей всегда не проблема. Именно поэтому старалась убеждать только в хорошем, приподнимая слушателя на следующую ступень. Чтоб не портить карму. Про кармы Лета знала немного, да и не стремилась особо узнать, но выражение, как ей казалось, верно передавало…
Рыба была вкусна (неимоверно) и за умными размышлениями Лета ее съела. Отодвинула пустую тарелку и задумчиво занялась помидором. Он благоухал летним зноем, краснел в пальцах, истекая прозрачными каплями сока. Если кусать и жевать медленно, может быть, он все же объявится?
Помидор кончился. Лета вздохнула и, взяв кружку с остатками утреннего кофе, побрела в комнату. По дороге заглянула в мамину — там, на диване спали все три кота, вернее — две кошки и кот Темучин. Хранили домашний уют, пока мама гуляла по осеннему рынку.
Допишешь… А она все еще бредет наощупь, будто в лесу, полном тумана, где нужно сперва сделать шаг, вслепую, умудрившись не треснуться лбом о дерево, и только шагнув, можно увидеть, что же писать дальше. А всю жизнь терпеть не могла делать что-то наугад.
Дзига сидел в ее кресле, держа руку на тачпаде. На мониторе медленно сменялись картинки. Ее картинки.
Лета встала в двери, с огромным облегчением глядя на темную макушку и белую шею под густыми волосами. Пришел…
— А… ты почему в зимней куртке? И перчатки даже…
— Привет. Вот эта мне нравится, — развернул ноутбук, показывая серые с розовым полосы. Тишайший закат над проливом после кромешной непогоды.
— Мне она тоже нравится. Привет!
Она покосилась на летние вещи, рядом с его курткой слегка дурацкие, конечно.
— Я был там. В парке. Где миндаль. Хотел, чтоб такая же погода, как ты рассказала. Она и была. Потому куртка.
Лета кивнула. Она совершенно не представляла, что он сейчас чувствует. И что будут делать.
Мальчик закрыл ноутбук, встал, скидывая дутую куртку на кресло. Остался в белой футболке, той самой, с черным котом. И серых штанах с большими карманами. Провел руками по бокам.
— Плавки я сразу надел. Мы же успеем, обсохнуть?
— Еще бы. Там знаешь, какая жара.
В коридоре загремел ключ в замке, и почти сразу раздался мамин голос, она ставила на тумбочку сумку, говоря одновременно с Летой и с набежавшим котиным народом.
— Бычков сегодня много, уйди, Мурка, тут тебе ничего нет, Тима, не лезь в сумку, уронишь ведь, ну какой ты, а на улице хорошо, ты пойди сейчас, хватит торчать перед своим компьютером, а мне никто не звонил? А то сегодня ярмарка с медом, Надя хотела пойти. Рыжая!!! Да отстань, чего някаешь, успеешь, сейчас насыплю тебе твоей сушки! А курточку все же надевай, там солнце, но ветерок.
— Да, мам, — Лета запихивала полотенце в сумку. И встала, растерянно соображая. Им нужно выйти, и что говорить маме о темноволосом мальчишке в кедах? Придумывать на ходу? Ведь не скажешь, вот мам, знакомься, это…
— Ты просто на меня не смотри, — негромко сказал Дзига. Густые темные брови были нахмурены, и между ними лежала вертикальная тонкая морщинка, будто у него болел зуб.
— Как? То есть…
— А вот так. Иди себе вперед, говори, а я за тобой. Она не увидит.
Лета деревянно ступила в коридор, спиной ощущая присутствие Дзиги, он шел следом, даже вроде не старался идти без шума, шаркнул ногой, вздохнул. Старательно кося лицо в сторону холодильника, Лета быстро вдела ноги в мокасины, небрежно затягивая шнурки. Суя руки в лямки рюкзака, кивала на мамины наставления.
— Да, мам, конечно, да, угу…
— Тимочка, — отвлеклась мама, — ты чего там сопишь? Простыл, что ли?
Темучин вздел беличий хвост, сказал им что-то презрительно-отрицательное, и удалился в комнату, выразительно смерив глазами Дзигу за летиным плечом.
— Мам, закрой, — Лета выскочила в коридор и быстро сбежала по ступеням, чутко прислушиваясь к топоту за спиной. Дверь привычно громыхнула замком.
Вместе они пошли мимо скамеек и подъездов, Лета кивала редким встречным соседям. Свернули за угол и она, наконец, повернулась, вопросительно глядя в серьезное лицо.
— Тебя же видели девчонки, помнишь? Глаза, прям, измозолили об тебя. И шофер в автобусе. Когда мы прикалывались.
— Ну, видели. Ты же меня видела тогда.
— Так что? Значит, когда я тебя не вижу, или не думаю… Тебя что?..
— Откуда я знаю? — крикнул он, дернул штаны, спадающие с узкой талии, и пошел от нее, сутулясь.
Лета догнала и пошла рядом.
— Прости. Пожалуйста, прости. Я же не знала. Я думала. Ох…
— Ладно. Я что ли, знал? Вдруг понял. Проверил вот.
Желтое солнце октября светило ярко, но было нежарким, ласковым. Отражалось в окнах, отбрасывая на асфальт дополнительный свет, чуть дрожащий, зыбкий и этим он отличался от света прямого. Девочка с собакой, идя навстречу, любопытно оглядела Дзигу, натягивая поводок, сказала строго:
— Фу, Кана, нельзя.
Пес не согласился, но все же перестал скалить челюсти, влекомый хозяйкой дальше.
Они его видят, отметила про себя Лета. А пес, кажется, понял, что рядом с ней не просто мальчишка, а — кот. Что же должен чувствовать Дзига, понимая, все его существование зависит от нее? От ее мыслей, желания писать, от того, смотрит ли она или отвернулась…
— А когда я с тобой, иду и вдруг отвлеклась, ну снимаю, например, или просто, увидела что-то. Ты есть? Или тоже?
— Когда мы вместе, наверное, я есть всегда. Если ты специально не отвернешься, как дома сегодня. Или вдруг забудешь, что я тоже тут. Эй, ты что?
Она закрыла глаза и покачнулась. Стало вдруг тошно, физически тошно от мысли, что начав писать, она взвалила на себя такую ношу — даже побаловаться мыслью — не получится, возьму и брошу к чертям, уже не выйдет. Потому что тогда он исчезнет. Или будет покорно ждать, когда же, наконец, непредсказуемая Лета соизволит войти в нужное настроение. А где он ждет? В каком безвременьи и в какой чудовищной пустоте? Обретается там, без мыслей, без ощущения себя, мертвый снова, как в анабиозе. Выходит, она убьет его теперь уже сама?
— Сейчас, — сипло сказала, держась за его руку, — все, уже все.
«Думать это тоже нельзя. И рисовать картинки пустоты — нельзя».
— Слушай, — он покачал ее вялую руку, — ты посмотри на меня, просто так, не для того, чтобы. Посмотри, как на человека, ну!
Посмотрела. Хорошее такое мальчишеское лицо. Узкое, к скулам пошире, глаза темные, с чуть узкими краями, именно, чтоб запоминались, такие рисовать хорошо, разрез красивый. И брови такие чудесные, темные, летящие.
— Да? Смотрю.
— Ты не печалься, а? Ну, хочешь, я уйду. Существовал же я как-то, после смерти твоего кота. Ну и буду там. Видеть не могу, как тебя всю крутит. Ты не бойся, я ж ничего не почувствую. Только да, ты права — не воображай мне всяких страстей, пустота там кромешная, бедный я нещасный, а то так и уйду, с такими в голове картинками.
— Куда уйдешь, — бестолково спросила Лета, чтоб немножко времени себе дать, собраться с мыслями.
Дзига мельком улыбнулся, не ответив словами. Но она поняла, что он понял.
— И она поняла, что он понял, что она поняла, что он… — сказала быстро и, отнимая руку, поправила волосы, — знаешь что, не мели ерунды, больше никогда. Я тебя допишу, и думать не смей другое. Понял?
— Угу. Ты думаешь, и я думаю. Между прочим, то, что думаешь ты.
Они уже стояли на платформе и Лета вертела головой, выбирая направление.
— Хватит! С этого момента я не только над словами думаю, но и думать учусь. И — ша. Мы едем, куда же мы едем-то… На мыс Фонарь, в бухту поющих ракушек. Вот как раз и автобус.
Пока ехали, а за окнами плыли чередой палисадников и заборов, беленых стенок и шиферных крыш дома и домики так называемого частного сектора, молчали. Дзига думал что-то свое, и Лета посматривая на профиль спутника, думала тоже. О том, что переход чаще всего происходит внезапно, когда внутри еще все орет — я не готова! Это было, как в детстве, когда записалась она в танцевальный кружок, и там руководитель, показав новое движение, выжидал минут десять, пока сосредоточенные девочки наковыряются ногами, после чего, наскучив ожиданием, бодро понукал — а вот следующее! Лета нервничала, путалась и бросила туда ходить через неделю, спешка ее раздражала. Хотелось выучить прочно, быть спокойной, не путать ноги, не задумываться над каждым шажком. Но вот сейчас, в своей второй жизни, заметила — каждая следующая ступень приходит раньше, и нужно лезть вверх, отчаянно понимая, вроде бы — рано. Она все еще учится словам. Но рядом сидит мальчик, вызванный к жизни этими самыми словами, и теперь Лете приходится срочно учиться мыслям. Не кучерявить их без перерыва, множа бездельные размышления. Учиться кристальности. И чистоте. А раньше думала, ее голова — это только ее голова. Ну конечно, еще Бог знает, что в ней, если принять за данность, что он знает все. Но он, зная, простит. Значит, его можно не принимать во внимание сейчас (ты уж меня прости, Господи). Держи голову в чистоте, Лета, чтоб мальчику Дзиге не пришлось приносить себя в жертву твоей лени, твоим страхам и малодушию. Вы теперь в ответе друг за друга. «Так они и жили, все друг друга берегли»… Интересно, он сейчас тоже ловит отголоски ее мыслей?
Повернулись друг к другу одновременно. И Дзига спросил:
— А они, правда, поют? Ракушки в бухте? Чего ты смеешься?
— Поют, да. Спустимся, услышишь.
Он откинулся на спинку сиденья. И лицо стало совсем детским. Он уже был там, всеми своими пацанскими мыслями — в маленькой бухте, где насыпаны поющие ракушки.
Лета снова стала смотреть в окно. Наказала себе — не представляй, не вспоминай. Пусть увидит сам, своими глазами. Сядет, погружая в россыпи руки. Услышит. То-то радости будет.
Чтобы спуститься в бухту, нужно сперва подняться над поселком, к толстому белому маяку, круглому чистейшими боками, который важно смотрел вокруг нахлобученным инопланетным фонарем. Был невысок, ведь стоит на самой маковке мыса и всем виден. И ему видно все — дома, огороды вдоль улицы со смешным для накрытого августовским зноем поселка названием — Новогодняя. И конечно, пролив, где дальние корабли стояли и шли по разреженной дымке горизонта.
— Однажды мне повезло. Я сняла, как летают корабли. Такая светлая полоса цвета неба над синей водой, и в ней — они. Мне вообще тут часто везет, это хорошее место.
Они стояли над травами и рассыпанными в них далекими домами. Ветер гулял вольно, трепал волосы горячей рукой, пригибал макушки высушенных трав, густых и шуршащих. Тонкая тропка по самому гребню холма показывала, куда пойдут, поднимаясь, чтобы спуститься. А обок тропы паслись кучерявые овцы с подросшими ягнятами. Сидел на камне мальчик, разглядывал их серыми на коричневом лице глазами.
Дзига засмеялся — небольшой овечик, подбежав, боднул выставленную ладонь. Ветер быстро перебирал спутанную шерсть, укладывал то на одну сторону круглой спины, то на другую.
— Он хочет меня забодать…
— Хлеба он хочет, — с упреком ответил пастух, не вставая с камня, — они ко всем бегут.
Лета погладила крутой лоб, и тот сразу дернулся, бодая ладонь.
— А у нас нету. Курортники, наверное, таскают им хлебушек? Приучили просить.
— Та не, — сказал мальчик, — гладят только.
— В другой раз мы принесем, — повинилась Лета и мельком глянула на пастуха — не удивился ли слову «мы». Но тот кивнул и стал смотреть, как они гуськом удаляются в сторону распадка под маяком.
— В мае тут травища, и кузнечиков толпа, скачут из-под ног, и все зеленое-зеленое. А с тропы удирают желтопузики, здоровые такие, толстенькие. А там дальше, в ложбине, боярышник, густой, не продерешься. Забавно, одна тропа уводит в самые заросли, как нора. А там только ползком по ней, что ли. Жарко, да?
Дзига вытер лоб, но покачал головой отрицательно.
— Классно. Но жарко, да.
Лете одновременно хотелось говорить и молчать. Она столько раз ходила здесь, по этой тропе, складывая все в память и удивляясь, сколько может показать одно и то же место. Внутри все умещалось хорошо, наслаиваясь весной на лето, а там — на осень, и другая осень приходила и оставалась, чтоб сравнить, вот два года тому было так, а сейчас — по-другому. И ей хотелось, чтоб идущий следом Дзига тоже знал это все. Не только сегодняшние шаги через жару и жаркий до светлой прозрачности ветер, но и майских ягнят, которые еле умели ходить, и тихую зимнюю воду, облизывающую языки синей глины и россыпи мокрых камней. Щетки рыжей травы на оползнях и мутно блестящие в сухой глине кристаллы прозрачного гипса. И еще множество всяких вещей — без числа.
Она понимала теперь, бесконечность, идущая вверх и в стороны от нее, идет и внутрь, делая каждое место снова новым, показывая еще и еще что-то. И мерно ставя ноги, обходя привычные трещины и новые осыпи, думала — сколько же слов можно сказать, говоря, например, о травах, не только перечисляя названия, а — запахи каждой под разными ветрами, свет, падающий на закате плашмя через полынные заросли, желтизну апрельских тюльпанов и густой сиреневый цвет низеньких степных ирисов-петушков. А оттуда — уйти в память, когда убегали из дома за первыми весенними цветами, или ехали за тюльпанами на старом папином мотоцикле. Еще — боярышник, кривой и колючий, сеющий на траву лепестки цветочных пенок. Еще — как она, Лета, в первый раз сидела с мальчиком под этими кривыми, то ли деревьями, то ли кустами, в кружевной движущейся тени, и это был склон, потому их, укрытых листьями, не видел никто, а им оттуда был виден костер в ложбине и толпа резвящихся, как говорили тогда — пацанов и девок. С обязательной гитарой, обязательным чьим-то мопедом на траве, и с терпеливым сенбернаром Джерри, единственным тогда сенбернаром в городе, чем его хозяин-девятиклассник безмерно гордился. Лете было четырнадцать. А мальчику, что сидел с ней — шестнадцать. Это было лестно, и только потому Лета с ним поцеловалась. Три, нет, наверное, пятнадцать раз, пока снизу не стали орать их по имени, маша руками.
А потом прошло… прошло много лет, и взрослая Лета вела по этой тропе мужчину, к маяку. И когда шли обратно, в дощатый домик прибрежного пансионата, то накопали картошки на заброшенном огороде и вечером сварили суп в литровой эмалированной кружке. Потому что жили три дня и все купленное и привезенное с собой — съели.
А еще, ну это раньше, совсем молодая женщина Лета сидела на берегу, караулила фыркающий походный керогаз, на котором стояло ведро с мидиями. И другой мужчина нырял вдалеке, мелькая блестящими пятками и голой задницей, ярко-белой по контрасту с коричневым загаром.
— Чего смеешься? — сказал Дзига и, ойкнув, проехался по траве подошвами, — колись, я тоже хочу.
Улыбаясь, она повела плечами. Еще не хватало говорить с ним о всяких любовных историях, что случились в ее женской жизни.
— Радуюсь. Это хорошее место. Почти пришли уже.
Они вышли на плоский, приподнятый над пляжем язык, заросший сухой травой. Черная старая вышка косилась суровыми перекладинами над бетонной искрошенной площадкой.
— В мае тут цвела странная травища, с желтыми зонтиками исключительной вонючести. Идешь по пояс, обсыпаешься пыльцой, а в голове все гудит от запаха. Я искала в сети название. Выяснила — то ли пряность экзотическая, то ли ядовитое растение. Выбрать не сумела, обиделась и забыла оба названия. Сюда, прыгай.
Маленький пляжик был усыпан белыми и розовыми ракушками, они лежали цветными пятнами и полосами. И под ногами вдруг зазвенели рассыпчатым сухим треском, множа под обрывом мелкие эха.
— Ух ты ж! — Дзига замер с раскинутыми руками. Топнул. И заплясал, увязая в ракушковой мелочи кроссовками.
Лета смеялась, слушая. Пошла к воде. Каждый шаг отдавался рассыпчатым звоном, будто шла по ворохам колокольчиков. Кинула на песок рюкзак и села на корточки, вынимая коврик и раскидывая его по песчаной полянке.
Стягивала джинсы, а Дзига за спиной бегал и ходил, топая и шурша. Выскочил к самой воде, присел на корточки, водя руками по россыпи раковин. Те в ответ спели тихо, шепотом.
— В следующей бухточке они другие, — сказала Лета, вытягивая ноги и опираясь на руки, зажмурилась, подставляя лицо яркому солнцу, — туда выносит рапаны, разбитые, и они обкатываются прибоем. Там все такое — каменно-розово-кружевное, хоть весь пляж нанизывай на веревочки и развешивай по кустам. А если перейти за осыпь еще дальше, там выходы железной руды, наверное, и потому на песке без числа плоских камней с красными иероглифами. Мы там были с Черной королевой Кам и придумали, что в той бухте можно говорить молча, протягивая на ладони друг другу камни с нужными словами.
Дзига плюхнулся рядом на россыпь ракушек, заерзал, стаскивая штаны. Ракушки пели.
— Спросить хочу.
— Валяй.
— Тебя послушать — все вокруг волшебное, замечательное. И шла вниз, смеялась, вспоминала что-то. Хорошее, да?
— А разве не так? Тебе же нравится тут?
— Ну, мне. То неудивительно, я ж вроде как часть тебя. Ты шла и думала о прошлом, где меня не было. Сразу о нескольких прошлых. Скажи, и все-превсе было так хорошо?
Вода сверкала, и чтоб не мешать ракушкам петь, была тихой. Плавила в себе мягкие солнечные звезды. Выносила их на мокрый песок и тихонько гасила, чтоб тут же вынести следующие. Лета обхватила согнутые коленки, уложила на них подбородок. Прищурилась и звезды из мягких стали колючими, вырастили острые уголки лучей.
— Нет. Если продлить воспоминание, оно может завершиться чем-то, ну не очень хорошим, а иногда и паршиво так кончится. Но что с того?
— Например? — он сидел напротив, солнце падало на волосы, оставляя лицо в густой тени.
— Шел бы ты купаться. А то зажаришься. Август.
— Пойду. Скажи и пойду.
— Ладно, занудушка. Мальчик, с которым я сидела на склоне, я даже не была в него влюблена. Но целовалась. Потому после было противно и стыдно. А он в школе рассказывал про меня дружбанам. И те гыгыкали, рассматривая. Я делала вид, что ничего не замечаю. Ходила мимо, нос задрав. Было горько. Но в памяти есть все, и для сегодня я выбрала вот, пенки цветущего боярышника над зеленой травой. Это было удивительно красиво. И запах.
Сверху послышались крики и оба оглянулись на мелькающие панамки и шляпы — кто-то выбирал место для отдыха, но спускаться не захотели и под детский рев проследовали дальше — к цивильному пляжу у пансионатов.
— Дальше… кто там дальше. С тем, кому я хотела подарить это место и этот маяк, я рассталась. А перед тем, мы с ним гуляли тут, в последний раз. И он кричал, что ему надоело смотреть на мир моими глазами. Я предложила, открыть свои, но он повторял и повторял, и я поняла, это просто один из тысячи поводов, нужных, чтоб уйти. И что же мне держать, что ли? Каждый волен выбирать, куда и как смотреть. И где ходить. С кем ходить.
— Понял, да.
Он сидел, скрестив худые ноги. Ждал.
— Тебе прям, все выкладывать? — осведомилась Лета.
— Ага. Превсе. Ну, про голую задницу можешь не говорить, — разрешил он ей.
Лета хлопнула себя по коленкам, чувствуя, что краснеет.
— Чего спрашиваешь, если сам увидел?
— А ты сильно ярко представила. Будто он и сейчас там, ныряет.
— Я была очень запутанная тогда. Не знала, как мне жить, и это придавливало, сильно. Он был очень спокойным. Говорил про все — та, пустое… и сперва меня это успокаивало. Сейчас, отсюда, мне представляется, что я висела, как висит кукла на крюке, или туша забитого зверя, и медленно так вращается. Не было связи с миром. Ну, была, наверное, но тонкая и все время рвалась. Я стала понимать, еще тогда — да не пустое. Не пустое, понимаешь? Важное! Но я была прехорошенькая, миленькая и веселая. Как думаешь, кому из мужчин надо, чтоб в прехорошенькой блондинистой головке вдруг метания и тоска непонятно по чему? В общем, когда они собрались и переехали в другой город и в другое государство, всей семьей, я была уверена — он в отпуск уехал. Так сказал мне. Узнала, что это не так — через два месяца, от его лучшего друга. Было странно — растерянно и снова противно, будто меня забыли в углу покинутого дома. Я понимаю, он осторожничал, жена дети, то се. А я… Ну ладно, это уже давно было.
— Козел, — с чувством сказал Дзига, нагреб горсть ракушек и швырнул их бело-розовым веером на горячие пятна желтого песка.
— Это ты говоришь или это я вспоминаю, что думала тогда? — Лета тоже загребла ракушек и швырнула поверх, смеясь.
— А думала так?
— Еще бы. Прикинь, какая дивная причина для злости. Так вот проснусь утром, сяду мрачная, кофе пить, и как начну себя жалеть и на всех обижаться. Когда причины есть, это здорово, можно позлиться и после жить дальше. Кстати, предупреждаю, я по утрам бываю очень даже неприятная, брюзжу и раздражаюсь. Не сразу, как проснусь, а чуть позже.
— А потом?
— Потом час обид проходит, и живу дальше. Ах да, я тут в этом море еще и тонула. Ужасно это было, страшно и противно. Еле выплыла. Но!
Лета подняла палец и сделала лицо:
— Если бы знал, какой кайф был перед этим, когда огромная зыбь и меня качало, со всем морем сразу! Я пела. Одна там, над глубиной. Пела и смеялась.
— Ты странная.
— Еще бы. Знаешь, почти всем хочется быть чем-то особенным. Чтоб ах, я избранный. Но если по-настоящему странный, это часто больно. Но одновременно — великий кайф. А что касается прошлого, я помню все — и хорошее и плохое. Но теперь все лежит во мне, оно мое, и мне выбирать, что вспомнить.
— Ты это умеешь?
— Почти всегда. Есть ужасные вещи, которые тяжело успокоить, они не хотят успокаиваться. Маячат. Болят. Но после все равно уходят. Я рада, что не умерла раньше, чем стала учиться управлять воспоминаниями. Понимаешь, не насильно забыть, а именно управлять, вынимая нужное. А забывать ничего не хочу. Забуду и уже стану не я. Да и нельзя мне. Я ведь пишу. Слушай, иди купайся. А то сваришься и обгоришь.
Он кивнул и встал. Ушел к морю, постоял на мокром песке и кинулся в тихую воду, разбивая плавленые солнечные звезды и сыпля на них сверкающие брызги воды.
Лета медленно огляделась. Есть множество слов, затертых до полной потери первоначального смысла, мелькающих так часто, что внутренний глаз привыкает и не реагирует. Или морщится. Как при виде упаковки стирального порошка с надписью «Ассоль» и алыми парусами на картинке. Сказала бы она — это неправильно и возмутилась измочаленности слов. Но большинство из них все равно не годились, так что пусть истираются. Она сидит и — впитывает? Вроде бы, верно по смыслу, но само слово ужасно, не хорошо. А лучше сказать — она врастает в мир. И это идет без перерыва, постоянно. Сидя и стоя, во сне и (наяву? — нет-нет) проснувшись, она (ощущает? — нет-нет) чувствует это беспрестанное шевеление, похожее на медленный неуклонный рост стебля и разворачивание листьев. Вот — это так. И все, к чему обращается ее взгляд, все это точки, способные вырасти в будущие сюжеты. Точки опоры для Леты в силе, и каждую из них она может использовать, легким нажатием взгляда и летящего внутреннего усилия. Тогда возникнет снова — пляж, усыпанный плоскими серыми камушками и на нем медная башенка керогаза, беззаветно держащая на себе тушу эмалированного ведра, а рядом двое пьют светлое вино из полиэтиленового пакета, сунув в проверченную дырочку сухую соломинку. Или немыслимо желтая трава волнами по горбатым холмам, сухая глина старого огорода, а в ней круглые тяжеленькие картошки, с теплыми розовыми бочками. И двое за тонкими дощатыми стенами халабудки спасателей — спасаются от всего, утопая друг в друге. Без всякого вина, оно им тогда не нужно было. А еще можно написать ладонь с камушком, исписанным морскими рунами, и будет легенда о племени молчаливых, которые бывшие рыбы.
…
Она закрыла глаза, спасаясь от мощного голоса вселенной, и одновременно страшась, что он, толкаясь в уши и в сердце, вдруг утихнет совсем, отдаляясь от нее, как уходит ливень, когда его утаскивает туча. Попросила шепотом:
— Не сейчас. Не здесь. Но только не уходи, ладно? Пусть Лета будет в силе, всегда. Или так долго, как это нужно.
Мир согласно притих, но не умолк, будто просьба всего лишь убавила громкость. И Лета, опираясь на задрожавшую руку, медленно поднялась, перетопталась, чтоб убедиться — ноги держат. В голове все медленно плыло и мерно сильно бухало в груди сердце. Так случалось часто, и ей не раз казалось, что если мир споет ей в полный свой голос, она разорвется, разлетаясь по вселенной радостными сверкающими брызгами.
Такими же, какие взлетели из-под ее босых ног, когда ворвалась в тугую воду. И сразу нырнула, отдавая себя постепенной глубине.