Лете снилось лето. То самое, которое во снах и мыслях бывает лучше, чем в жизни. Или — бывало раньше. Раньше, зимой, укладываясь спать, Лета думала о том, как оно придет. Кинет на стол или на диван раскрытую сумку, полную радостей. Свежая морская вода с запахом расколотого арбуза, ночи, такие теплые, что казалось, темнота окутывает голые плечи нежной кисеей, томные поцелуи солнца, которые после будут гореть, не давая заснуть. В пятнадцать, закрывая глаза, она твердо знала, там, в будущем лете все станет так, как мечтается. А когда оно грустно подойдет к своему сентябрю, то нужно будет лишь переждать зиму, считая дни и недели, перетерпеть мертвую весну, насквозь продуваемую стылыми северными ветрами, и встретить новое лето, в котором исполнится то, что не успело совершиться. Время, назначенное ей, казалось бесконечным и бескрайним.

Когда же вдруг Лета подошла к той грани, за которой слышен внятный и четкий постук часов, их неумолимое тиканье? Оно иногда смолкало, но лишь для того, чтоб уступить место беспрерывному шороху. Слыша его, Лета понимала — одни часы сменились другими. И вместо мерных шажков тонкой стрелки она слышит время, истекающее вечным песком.

Теперь к каждому уходящему лету примешивалось знание — к следующему она становится на год старше. И ее личная бесконечность маячит вдали неуклонно приближающимися краями. Конечная бесконечность. Смерть, к обязательности которой Лета привыкла, не принимая ее всерьез (можно ли представить, что ее вдруг не будет, да полно…), эта смерть вдруг приклеилась к поступи времени и стала реальной. Каждая секунда, отстуканная стрелкой, вела их навстречу друг другу.

Это было… а как же это было?

Лета открыла глаза в темноту и откинула край ставшего жарким одеяла. Привычно выставила колено, собирая одеяло складками на животе. В открытую форточку доносился дальний ленивый лай, и Лета вспомнила — когда еще была школьницей, к лаю все время примешивались крики всполошенных ночных петухов — их пятиэтажки стояли на самом краю городских улиц, и за ними начинались почти деревенские дома, там хозяева держали кур и свиней, там бегали, гремя цепью, Барсики и Букеты. Лают и сейчас, но деревенских петушиных криков давно уже нет.

Она повернулась на бок и стала смотреть на неясный блик в темном стекле полированной стенки. Не могла понять, что там ловит его, этот неяркий свет, и как всегда пообещала себе днем посмотреть внимательнее и понять. И знала, проснувшись утром, опять забудет. Ночью мир был другим, и заботы ночи были совсем отдельны от дневных забот. Ночью важным становилось другое. Например, то, что она совсем забыла о своих когадтошних чувствах. Как приняла она неумолимое и явное присутствие смерти? Своей и смерти тех, кто стоит на рубеже, заслоняя Лету? Если не брать во внимание несчастий и трагических случайностей (она знала, лучше их не думать, потому что мир полон ими, а надо как-то жить), то все равно уйдут близкие, по старшинству, сначала бабушки, всю Летину жизнь прожившие без своих потерянных на войне мужей. Потом — родители. И вот это уже не укладывалось в голове. Да. Так. Она приняла реальность собственной смерти, маячившей в самом конце ее личного календаря, но не могла представить себе, что умрет, например, мама. Или отец. Папа, который брал за руку горько плачущую маленькую Лету и говорил — а пойдем смотреть горошек. И она семенила, гордо цепляясь за его пальцы: через густо закиданный кустами сирени двор, через мощеную истертыми камнями дорогу, мимо общей колонки с блестящим металлическим рычагом — к огородику, где, о чудо, цвел горошек, синими, белыми и фиолетовыми цветками. Цветение горошка было несовместимо ни с каким горем, а значит, плакать не надо, потому что папа и вместе — смотреть на горошек.

Папа умер. Лета лежит, вглядываясь в темноту, где среди неясных, темных на темном, теней плавает размытой лодочкой блик на чем-то, стоящем на полке. Думает о том, что так же, как много лет назад не могла представить себе его смерти, так и сейчас не может представить смерти мамы, которая спит в другой комнате. А свою иногда может.

Ночь говорила о том, что спрячется и побледнеет днем, затеняясь ярким светом повседневности. И Лета не знала, а надо ли вспоминать, что именно она почувствовала, когда поняла малую малость о реальности смерти. Может быть, и воспоминания даются каждому в той мере, какая нужна. Принуждать свою память — надо ли?

Еще недавно ей казалось, она помнит все. Мелочи, следующие одна за другой, из них плетется ткань ее жизни. Яркий поясок, тканый из цветных нитей, что ходят от одного краешка к другому, укладываясь узорами. Ах, как забавно быть уверенной в чем-то, высказывать или обдумывать свою уверенность, выводя из нее некие правила, совершая открытия, и пытаться идти дальше, плетя нити жизни, думая — научилась. А после приходит другое время, и прошлые уверенности сменяются новым знанием. О том, что была неправа, потому что видела меньше. Будто держала у глаза кулак, смотрела в узкую дырку и толковала увиденный краешек уха и конец хвоста.

Конечно, она не может помнить всего! Ее воспоминания, как лампочки на елочной гирлянде, идут пунктиром, очерчивают нечто, а между ними — темные провалы. Кто-то другой, разглядывая эту же гирлянду прошлого, увидит на ней свои огоньки, иногда они те же, а чаще — другие. Да и нужно ли помнить все абсолютно? Может быть, главное — постараться, чтоб огни на ее гирлянде горели, не угасая. Когда будет в том нужда, в темных провалах между огней загорятся другие. Она вспомнит что-то еще. Возможность писать меняла Лету, и она отслеживала нынешние изменения себя, поражаясь и не зная — радоваться или нет. Просто следила, стараясь понимать. Новые огоньки, вот что поняла она, они могут быть не абсолютно точными воспоминаниями. Она теперь умеет зажечь в темных провалах свои собственные, возможно, не точные с точки зрения неумолимых фактов, но от того они не станут менее настоящими. И это было настоящим чудом. Возможность затеплить не обманчивый болотный свет, испуганно гаснущий, если попытаться увидеть его всерьез. — Зажечь свой, используя свет прошлого и новые возможности своей души.

Сбивая ногами одеяло, Лета села. Потом встала, и мягко ступая босыми ногами, медленно пошла в темноту, держась глазами за ускользающий блик. Протянула руку, перебирая мысленно, что нащупает — круглый бок красивой бутылки или узкий вытянутый бокал — последний из когда-то подаренной полудюжины. Свет мягко увернулся, качаясь. И Лета, улыбнувшись, тронула пальцами хрусталинку на тонкой проволочной петле. Совсем забыла. Купила в магазине, где продают люстры, несколько граненых стекляшек, пленившись прозрачной геометрией капель и ромбиков, после согнула для них серебристые петли, и повесила над глубокой нишей шкафа, пусть ловят свет, разбрасывая по комнате разноцветных зайчиков. Одна из хрусталин, оказывается, просыпалась ночью.

В холодильнике стояла банка с компотом. Лимон, яблоко, горсть кураги, шарики мороженой клюквы. Напившись, Лета тихо поставила банку на место и, прогулявшись в туалет, вернулась. Прикрывая дверь, смотрела, разыскивая привычный блик на граненом хрустале.

Села на сбитое одеяло и, протянув руку, отдернула, держа на пальцах память — мягкое, летуче пушистое.

— Темучин? Тимка, ты тут?

Она поздно вечером уносила кота в коридор, потому что, просыпаясь, Темучинище бодро топал по животу и груди, тыкался ей в нос мохнатым лицом, обнюхивая и щекоча скулы усами. Приходилось вставать, открывать двери, выгоняя котея в кухню, где мама уже раздавала котиному народу утреннюю еду. Наверное, проскользнул, когда возвращалась…

— Не, — сказал из темноты мягкий, чуть журчащий горловой голос, — он спит, твой новый кот. А я пришел.

— Дзига? — она открыла глаза, водя ими по темноте, что становилась все гуще. Подняла руку, снова коснулась теплого меха, перебирая пальцами, повела рукой выше.

— Ты что? Ты снова кот?

— Я суперкот! Сиди. Не надо свет.

Лете вдруг стало страшно, рука повисла в воздухе, поднятая выше ее головы. Мурлыкающий глубокий голос не слишком внятно проговаривал человеческие слова, переливался на согласных, будто лакал сливки, проглатывая вкусные окончания.

— Ты какой-то… большой совсем.

От темного веяло пушистым теплом. И Лете вспомнилась недавно виденная картинка, где к боку громадного серого кота прислонилась маленькая девушка, с чашечкой кофе. Вытянула босые ноги, прихлебывая. А над ней — огромная спокойная морда.

— Я не спал. Не хотел. Стало скучно. Вот я пришел. Ты тоже не спишь, поэтому пришел.

— А вдруг сплю? И ты мне снишься.

Волна теплого воздуха плавно колыхнула темноту.

— А может и так. Спать будешь? Я пойду тогда.

Она снова коснулась мягкой шерсти. Прижала руку и провела, от большой головы, которая возвышалась над ней, по лопаткам и круглому хребту. Под рукой зарокотало, пальцы дрогнули.

— Ты мурлычешь.

— Угу, — перекатилось слово под мягкой шкурой.

— Будем сидеть? Разговаривать? Или совершим какое дело?

— Не, — в маленьком слове будто катался звук ррр, не зная, куда привалиться, — не надо дел, у нас будет игра. Моя. Настоящая.

Моя… Это значило, что кот, о котором Лета в глубине души понимала — придуманный ею, для того, рано ушедшего, а больше — для самой себя, он берет ночь в свои мягкие лапы, огромные, с острейшими, спрятанными в подушечки когтями, и вместе с ночью берет и Лету, чтоб она играла в его игру, по его правилам.

А вдруг он настоящий? Такой же настоящий, как те наполовину выдуманные ею воспоминания, реальностью которых она успела погордиться десять минут назад. И если это так, она должна принять то, что и поступить он может, как настоящий — сделать что-то совсем свое.

— Не веришь мне?

Рокочущее мурлыканье стихло. Дзига ждал.

Верить. Утерянное умение верить, одно из самых высоких человеческих качеств. Теперь ему учат на всяческих тренингах, заставляя человека беззаветно падать спиной на подставленные руки того, кто стоит позади — невидимый. Мы настолько разучились верить, что вынуждены тренироваться в вере. А тот, чья вера обманута, стыдится высокомерных насмешек тех, кто не верит никогда и никому. И далее-далее… О способности и умении верить Лета думала часто. Понимая — это такая вершина, вряд ли она успеет хоть чему-то научиться за то микроскопическое отпущенное ей мирозданием человеческое время.

А шут с ним, с пониманием и мирозданием, подумала. И ответила:

— Верю. Давай!

Дзига встряхнулся, воздвигаясь темной, пахнущей теплым горой. Блик на хрусталинке исчез. Из-под самого потолка пророкотал сильный бархатный голос, упадая на летины спутанные волосы:

— Держись, Лета!

Мягкая лапа подхватила ее под коленки, вознося к потолку и вскидывая на теплую шерсть. Лета зарыла голые руки в теплые космы по самые локти, прижалась грудью, опуская ноги вниз, будто сидела на большой, мягко-лохматой лошади. И в следующее мгновение оставила желудок далеко внизу — на полу темной спящей комнаты, а в ушах все быстрее гудел встречный ветер.

«Как мы… куда…»

— Узкие стали, где форточка! — голос прилетал, рвался и улетал дальше, за поднятые в напряжении плечи, — теперь все, теперь летим быстро! Быстр-ро!

И они летели. Так быстро, что Лета больше не слышала, только ощущала, как мимо нее уносятся сказанные слова, исчезая в пустоте за спиной. Открыла рот, закричать что-то, про пустоту, которая качала их так же, как мерная зыбь Азова, когда море готовилось ее утопить. Но встречный ветер закупорил рот, не давая словам сказаться, и даже закрыть рот снова Лета не могла. Цепляясь рукой за длинную шерсть, оторвала другую, хлопнула себя по губам, защищая от скорости — ну не лететь же с раскрытой пастью, как ночной козодой. И стиснув зубы, снова уцепилась за шерсть.

— Не-ее упаде-е-ешь!

— Угу, — отозвалась, не разжимая губ и испуганно косясь на длинные огненные хвосты, что проносились мимо, кажется, шипя от собственной быстроты.

А потом было что-то, к чему можно было приложить лишь слово — неописуемое. Оно, это что-то, длилось и длилось, вскидывая их в невыносимые высоты, там поворачивая и кидая вниз головой, так, что в ушах свистел не ветер — космос. Пятна и блики, мелькание цвета, светов, озера кромешной темноты, прошитые дрожащими кляксами огней, спирали, втыкающиеся в мозг непрерывным движением, вибрирующие ноты, то высокие до торжествующего визга, то упадающие в басы, от которых, казалось, тело расслоится и высыплется в пустоту. Радуги, что смыкались в сверкающие кольца и тут же разворачивались, утыкая белый мир остриями до самого его края, которого не было. Холмы, разевающие земляные пасти, чтоб выпустить стада — многоглавые облаки мощи, топочущие копытами и встряхивающие рогами, снежные горы, висящие гирляндами, с вершинами, обращенными во все стороны. Океаны цветов, плескающих яркими лепестками. И вдруг волна — поднималась от края мира, заворачивая верхушку, смотрела на Лету и Дзигу прозрачным внимательным взглядом, склоняясь все ниже, и ахнув, свергала сама себя, а они вырывались из толщи парой торпед, и только сейчас мельком Лета отметила — она движется сама, раскидывая блестящие нечеловеческие руки, белые, как полированное молоко. Раскрывая рот, захохотала, и закрыла его, понимая — может проглотить мир, ну, а зачем же. Если в нем можно — вот так.

Опуская снежную макушку головы, смотрела вниз, выстреливая взглядом, и к нему прилипали картинки, увиденные каждая за один раз.

Тихая поляна с очажком из обгорелых камней. Полоска песка, усыпанная ракушками.

Выбеленная жарой колея старой степной дороги.

Маленький черный кот, а рядом — рыжая кошка с желтым презрительным взглядом.

— Подожди…

— Ага… — Дзига вынырнул из мельтешения радужных пятен, футболка задралась, показывая впалый живот, голова откинута и темные волосы растрепаны радостным ветром.

Схватил ее руку, ветер раздался в стороны, и вместе они свалились на мокрый песок, на самом краю прозрачной воды, с каймой белых пенок.

Со скалы, расправляя черные крылья, с гоготом полетели бакланы, неся себя над самой водой. И эхо загоготало вслед.

Лета взмахнула руками, чтоб не упасть, оперлась на ладони, но, не удержавшись, упала на спину, больно вдавливая локти в мокрый песок.

— О-охх, — простонала, облизывая пересохшие губы шершавым языком. Садясь, оторвала от песка трясущуюся руку и, черпнув в горсть прохладной воды, плеснула в лицо. Ворочая головой на непослушной шее, оглядела себя. Оранжевое платье с намокшим длинным подолом, тонкие лямки падают с загорелых плеч. Мокрые волосы щекочут голую спину. Капли сбегали по лицу, щекотно отмечаясь на горящей коже.

Дзига сидел поодаль, в своих шортах, открывающих острые колени. Поглядывал на нее, подбрасывая в руке плоский камушек. Тоже набрал в ладонь воды и, фыркнув, умыл лицо, тронутое светлым загаром.

Лета снова повалилась спиной на теплый песок, вытянула ноги в воду, чувствуя, как платье намокает до самого пояса.

— Ничего себе! Что это было? Такое! Где?

— Та. Разве важно? Было и было. А чего попросила вернуться? Увидела что? Или кого?

Темные глаза внимательно следили, как она молчит, подбирая слова. Потом из пальцев, будто сам по себе, вырвался камушек, зашлепал по гладкой воде, булькнул и утонул.

— Ладно. Можешь не говорить.

— Скажу. Там Тимка и Рыжица. Мама, конечно, накормит их.

— Да. Но ты не волнуйся. Там еще ночь. Они знают, что ты со мной, твои коты. И еще знают, что ты вернешься. Тебе понравилось?

Лета подумала три секунды. И кивнула.

— Очень. Сперва страшно было. Потом просто хорошо. Скажи… Ты мне сказал, это твоя игра. Совсем твоя. Так и было?

— Ну… да. А получилось?

Ее беспокоил неотступный взгляд мальчика, будто она должна ответить что-то очень важное для него. И потому Лета подумала снова. Не ища объяснений, просто честно подумала над своим ответом. И кивнула.

— Получилось.

— Значит, я все это сам? Не ты придумала мне?

Вода тихо качала намокший оранжевый подол, трогала колени, сверкала солнечными искрами. Лета вспомнила радуги, которые раскрывались, как завитки папоротника, выстреливали себя в сверкающую пустоту, крича — вот там верх, а там внизу — остались твои коты, Лета.

— Нет. Я не знала и сперва боялась. И дальше, когда поверила, то это все было только твое. Я даже рассказать не сумею, как это все было. И ничего наперед я не знала. Веришь мне?

Теперь думал он. Наконец, оторвал от лица Леты внимательные глаза, опустил лохматую голову. Окуная в воду узкую в запястье кисть, вытаскивал и смотрел, как с пальцев стекают прозрачные капли. И вдруг улыбнулся, широко и так счастливо, что у Леты почему-то защемило сердце.

— И он верил, что она верит, что он верит… — произнес нараспев, копируя ее интонации.

Встал, отряхивая шорты с потемневшими понизу штанинами. Показал рукой на обломки скал, что громоздились с краешку бухты.

— Туда если пойдем, то вернемся. Я на маяк, а ты домой. Даже поспать успеем. Только сейчас прям надо идти.

Подал ей руку, и она вскочила, радуясь сильным ногам и собственной легкости.

Шли, подставляя солнцу плечи, и время от времени щупая ткань — высыхает ли. Лете стало смешно, там, куда идут — октябрь. Вывалятся сейчас на остановку — мальчишка в мокрых шортах, и она — с обвисшим подолом тонкого летнего сарафанчика. Оба босые.

— Нормально, — сказал Дзига, оглянувшись на ее мысли, — не надо нам остановки, давай руку.

Он балансировал на плоской плите, что поднималась, дальним краем перегораживая обзор. Лета подала руку, собрала выше коленей подол и вспрыгнула следом за ним. Нагретый песчаник шершаво касался босых ступней. За краем плиты длился и длился бескрайний пляж, совершенно пустой, прекрасный. И Лета узнала его — дикий пляж у края горы, выползающей в море. Дважды была она там, и оба раза хотелось все бросить и пойти босиком. Идти долго, пока усталость не свалит ее на песок.

— Прыгаем, — теплые пальцы крепче взяли ладонь и, кивнув, Лета спрыгнула, с размаху усаживаясь на упругий диван, возмущенно спевший старыми пружинами. От неожиданности почти упала на бок, снова села, опираясь на руку и вглядываясь в темноту широкими глазами. Перед ней плавал неясный нежный блик — тонкая лодочка лунного света на краешке хрустальной подвески.

— Ложись, — шепот пришел и стал удаляться, — я тоже сплю на ходу, валюсь прям. Это здорово, что я сегодня, хлоп, и сумел сам, правда же? Знаешь, это в первый раз. Не было такого.

Лета посидела еще, напрягая слух. Но шепот истаял, на его место пришел дальний собачий лай, ленивый и мерный, кто-то в конуре отрабатывал свою миску еды и право сидеть на цепи.

Трогая пальцами ворот старой футболки, Лета медленно легла, кинула на живот край одеяла. Какой же он молодец. Сам, вот это все, что было с ними — он все это сам. И не только себе, но и она увидела, да — не увидела! Она была там, с ним. В самой настоящей, в его дзигиной реальности.

Поднесла к носу ладонь, пахнущую морской водой. Потом пощупала все еще мокрые волосы. И, поерзав, легла навзничь, закрывая глаза. Так хорошо. И хочется спать. Только где-то внутри шевелится беспокойство, тянет за тонкую ниточку, отпускает и снова натягивает. Но это ничего. Завтра, она поработает, потом выйдет на солнце. И вместе они отправятся туда, куда им захочется. Будут разговаривать, может быть сделают что-то важное, или снова уйдут в игру Дзиги.

Завтра. Вместе.