Утренний кофе, одна из радостей, что называют маленькими. Но как можно делить радость по размерам? А если можно, то что определяет этот самый размер?

Выплыть из сна, слушать, не открывая глаз, после — сесть, нащупывая ногами тапки, и подойти к окну, чтоб отодвинуть штору. Увидеть — снова солнце, удивительное, потому что оно — солнце. И небо синее-синее над теплой песочного цвета стеной соседнего дома. Вроде бы малость, и нет прекрасного пейзажа, который, конечно, хочется, вот было бы здорово — каждое утро видеть, например, распахнутую гладь большой морской бухты с отраженными в воде облаками. Или — просвеченную утренним солнцем долину широкой реки, чтоб текла змеей, подхватывая сонный взгляд. Да много всего. Но этого нет: или не будет или нет пока что. А радость синего и солнечного — вот она, почти каждое утро. Место такое, не самый южный юг, но солнца тут много. И это Лете совершенно по сердцу.

Держа в глазах утренний солнечный свет, который первым делом поднимает настроение, пойти в кухню, поставить на газ ковшичек с водой, стоять, зевая и ждать, когда закипит. Щедро высыпать в кипяток две ложки молотого кофе. Чашка, сахар, молоко. Лете нравилось сидеть на гостевой табуретке, глядя, как кофе готовит кто-то, священнодействует, красуясь, рассказывает о специальном рецепте. Но сама она варила кофе самый простой, и кружка у нее была не мелкая, обычная чайная, чтоб стоял рядом долго, чтоб просыпаться медленно, прихлебывая, просматривать новости или сразу берясь за работу. Или перечитывая то, что началось вчерашним вечером и закончилось глубокой ночью.

Перечитывать было страшновато, редко-редко Лета укладывалась спать, уставшая, но довольная тем, что написала. Чаще ложилась в недоумении, мысленно махнув рукой — ладно, утром разберемся.

И утро не подводило. Кружка грела пальцы, за окном чирикали воробьи, цвинькали синицы, частые в последние годы дятлы резко и сильно скрипели голосом-пальцем по мокрому стеклу звука. Иногда грозно кричал регулярный Василий, насмехаясь над соперниками. И тогда Лета бросала читать и с кружкой подходила к окну — полюбоваться.

Василий был котом большим, ровным, похожим на черно-белый диванчик. И владения свои обходил мерным строевым шагом, строго по периметру, сворачивая под прямыми углами. Лета всякий раз замирала в восхищении, когда снова и снова в одном и том же месте Василий огибал пень от старой вишни — пять шажков от окна, поворот, пять шажков вдоль, поворот и дальше-дальше, вдруг подбирая спину, выращивая на гладкой шерсти драконий гребень и горбя плечи, вдруг сам становился дракон. Заводил утробную песнь, прогоняя невидимого из окна негодяя, что посмел и покусился.

А с балкона второго этажа дебелая соседка в желтых крутых кудрях вдруг начинала томное голубиное — «Малы-ыш, Ма-алы-ыш», кидая вдогонку кусочек вареной колбасы.

Лета сердилась. Тоже мне нашла малыша, голубица балконная. Но Василий подательницу не поправлял, возвращался за подарком, и если прежде успевала какая из дворовых кошек, садился рядом, ожидая, когда кошичка докушает. Никогда не отнимал.

— Еще бы, — высказывалась мама, тоже глядя в окно, — все они тут его жены, видишь, рыцарь какой. Алиментщик.

Василий-Малыш был так приятен Лете, что она дала ему литературное имя Патрисий и поселила в романе о московских девчонках, работающих в небольшом ателье. Имя, впрочем, досталось в наследство от настоящего кота, которого Лета ни разу не видела, но наслышана была. Хозяйка Патрисия Светлана, маленькая, рыжая и, обычно краткая в словах, с возмущением рассказала как-то:

— Перестал есть. Бедный Патрисий, голодает, наверное, болен, я его на руках, ах мой лапочка, мой Патрисий, что же с тобой, похудел уже. Пора, думаю, к ветеринару. А этот скотина украл с веревки палку сырокопченой колбасы, сныкал под тумбочку и жрал там неделю, гад полосатый! У меня гости, я хвать, порезать колбаски, искала-искала, да что за черт, нету! Когда мету пол, и из-под тумбочки — одна уже веревочка с огрызком. А я его жалела, бедный мой Патрисий…

В романе черно-белый Патрисий прижился отлично, и к середине текста стал одним из главных персонажей. Чему Лета только порадовалась.

Сегодняшним утром и солнце не подвело, светило, и кофе был в меру сладким, и случившееся вчера оказалось написанным удивительно странно — будто писала не Лета. Наверное, это хорошо, решила она, перечитывая. И ставя полупустую кружку, задумалась.

Дзига сам захотел и сделал. И у него получилось. Она уже говорила ему, и сама думала часто, герои что-то решают сами и судьбы их вершатся не по воле автора, а по законам текста. Так растут кристаллы в банке с насыщенным раствором, принимая оптимальную форму. Так течет вода, выбирая единственно верный путь по тем землям, которые создает автор, возводя на равнине города, поднимая землю холмами и горами, углубляя долины, насаживая леса. Хорошо бы с самого начала выстраивать новый мир, понимая, куда и как вырастут персонажи текста, во что превратятся и какие судьбы их ждут…

Иногда срабатывала интуиция, и Лета вдруг видела картинку из самого конца, из завершения. Еще не зная, что приведет к ней, видела.

Она отхлебнула из чашки и снова поставила рядом с открытым ноутбуком. За окном тетя Таня просторным голосом разговаривала с кем-то, кто на балконе. Жаловалась на другую кого-то.

— А она мне — Таничка, та шож вы так орете, всего же пять утра! Не, ну ты слышишь? Пять утра ей! Ору я, значит, а ей — пять утра. Скажити пожалуста!

— Ц-ц-ц, — заинтересованно отзывались сверху и смолкали, ожидая продолжения.

— А у меня между прочим, ревматизм! — обиделась тетя Таня, — я уже и так ногу ложила, и так ложила. Ладно, Оля, ты если ее увидишь, так тыж ей так и скажи, шо Татьяна передала…

— Ц-ц-ц, — соглашались с балкона.

Лета встала и захлопнула форточку. Жизнь на первом этаже полна радостей для ушей, иногда их случалось чересчур много.

О чем она? О том, что герои, конечно, упрямы, когда они совершенно живые. И надо их живое упрямство уважать. Любого персонажа можно уморить, и это даже не будет считаться убийством, он все равно лишь горстка слов на белом листе. И что интересно, убить персонажа можно как раз желанием его спасти, пожалеть, от большой к нему любви. Жалко, что собрался умирать. Жалко, что пробежал мимо счастья. Жалко. Жалко… И вот, крутя его, как послушную куклу, отводя от внезапной смерти, заваливая придуманным счастьем, видишь в итоге — куклой и стал. Не дышит.

Но с Дзигой все по-другому. Потому что это странная книга для Леты. Совсем живая, которая сама по себе существо. Хотя задумана была, как это говорится — волевым усилием. И так же она села ее писать. А дальше все не просто стало расти само, нет. Она вообще не успевает опомниться, понять толком, что пишет. Делает шаг за шагом в туман неведения, он рассеивается, а ей все равно приходится удивляться. Тому, что увидела. И теперь вот…

— Ты снова боишься, Лета…

Она не сказала этого вслух. Просто подумала. И мысленно кивнула. Да, боится. Признаться себе — увидела, чем все кончится.

Увидела. Так ясно, будто это уже произошло. Его, говорящего слова и саму себя, их слушающую. Услышала последнюю фразу, которую скажет ему. И дальше книга закончится.

Знать это была радость. И одновременно пришло грустное удивление, смешанное с досадой. Потому что книга обязана кончиться совсем по-другому! Не так!

Лета сердито допила кофе и углубилась в работу. Стивен Кинг говорил о подсознании автора — пусть парни в подвале поработают сами. Вот и пусть. А она, как Скарлетт О,Хара, подумает над этим потом. Книга еще не закончена.

Полосу неба над крышей соседнего дома пятнали легкие облака, прозрачно-серые, рвались от солнечного света. Лета заторопилась, зная, после обеда серые пятнышки могут превратиться в сплошную пелену.

Одеваясь, попробовала успокоить себя. Между началом книги и ее финалом сейчас царит пустота, туман. Может быть, если суждено примириться с неумолимой концовкой, показанной ей, то стоит населить середину, заполнить событиями и радостными вещами? Это она сумеет. В конце-концов, все кончается, чтобы дальше началось что-то новое. Нельзя длить бесконечно что-то одно. И не нужно.

Выходя из-за крайнего в их квартале дома, Дзигу увидела сразу. Не сразу поняла, что это он. Подумала с интересом, вот чертяка, куда залез и машет руками. И тут же, ахнув, замахала в ответ, шепча:

— Да слезай скорее!

Мальчик заторопился, скользя подошвами по зеленой травке круглого бока кургана. Лета гордилась курганом — где же еще на автовокзале, посреди рычащих автобусов, теток с кошелками, объявлений о междугородних рейсах — есть такой же — древний, круглый травяными боками, с тесаной аркой серого камня над входом в музейную глубину.

Дзига поставил ногу на перекладину свежего чугунного забора, подтянувшись, перелез, свалился на тротуар и встал, скалясь и поправляя черную растянутую кенгуру.

— Хочешь в милицию попасть? Видишь, его огородили. Это раньше пацаны сверху на картонках катались, по траве. И алкаши бухали на склонах, выше всех.

— Ладно тебе, — мирно ответил Дзига, — давай лучше…

В оттопыренном кармане широких штанов запищал телефон. Лета с удивлением сбила шаг и остановилась. Дзига не закончил фразу, обогнал ее и оглянулся. Телефон пищал.

— Ну, ты что? Куда идем?

— Тебе звонят.

Их обошли две барышни на шпильках, одобрительно осмотрели шапку черных волос и узкое красивое лицо, распахнутый ворот, из-под которого виднелся нарисованный черный хвост торчком. Мельком скучно глянули на Лету. После чего по очереди хихикнули, по очереди споткнулись. И уже хором засмеялись, уходя и оглядываясь.

— Потом, — ответил Дзига, сунул руку в карман. Телефон пискнул и смолк. Тут же заголосил снова. Дзига нахмурился и, возя рукой в кармане, заставил его замолчать.

Шли рядом молча, касаясь плечами. Лета смотрела перед собой, между и поверх плывущих голов и плеч. Вот прокачался пышный, завернутый в белую бумагу букетище; вот, подпрыгивая локонами, проплыла золотая голова над широким, скинутым на плечи, капюшоном. Следом две одинаковых, стриженых почти наголо. За ними увязанный тюрбаном цветной платок. Рядом насвистывал что-то Дзига, замолкал, кивал, извинительно разводя руками, отрицательно качал головой в ответ на предложения купить вяленой рыбы или пополнить счет телефона. Тут на углу у светофора вечно толклись попрошайки и пьяные, сидел гармонист с бессмысленными от повторяющейся музыки глазками голубого стеклянного цвета, бабка в ватнике, прислонив к ограждению костыль, продавала разложенные на дощатой коробке серые куски пемзы. Ходила, припадая на кривую ножку, вечная девочка-инвалид, носила в руках две затрепанные книжки, которые никто не покупал, просто давали денег. И мерно дыша людьми, светофор пропускал порцию ног, голов, плеч, рук, оттянутых сумками, переводил дух и гнал следующих. С городского базара на автовокзал.

— Тут хорошее место, — не выдержала и сказала Лета, — даже странно, такой гадюшник, а пройдешь разок и сразу любое настроение исправляется. Когда мне плохо, я обязательно тут прохожу, даже если мне на базар не нужно.

Они миновали перекресток и шли вдоль низкого бетонного парапета, заглядывая в русло мелкой городской речушки. Тут людей становилось все меньше. Только машины ехали и ехали мимо, сверкая мытыми и пыльными стеклами и боками.

— А сейчас?

— Что сейчас?

— Исправилось?

Она пожала плечами. Хотела тут же спросить. Но вместо этого кивнула и засмеялась.

— Да. Представь себе, да.

— Значит, было плохое, все-таки.

— Давай потом, хорошо?

Они свернули в глубину улицы, что поднималась прямо и потому была видна от начала до самого своего конца. Упиралась в пустырь на месте старого кладбища, где сейчас в густой траве валялись обломки серых надгробных камней и торчали тонкие плети кустов дерезы, свернутые полукругами.

— Куда идем? — сунув руки в глубокие карманы, Дзига топал разношенными потертыми кедами, рассматривал окошки одноэтажных домов, склеенных стенками в одну длинную ленту.

— Вверх. На гору. — Лета не могла не подумать, отвечая — в одном кармане лежит телефон, он его сам себе выдумал. И на него выдуманный, кто-то звонит. Кто-то настоящий. Она не знает, кто…

Улица кончилась, и пустырь распахнулся светом, выбеливая диагональную дорогу, что пересекала травы. На тонких арках прутьев висели алые капельки ягод, в рядок, будто раскинутые выше трав ожерелья. Изящные, ярко-светлые.

— Недавно узнала, что ягодки дерезы можно есть. И не просто можно, китайцы делают из них целебный напиток годжи, верят, что он чудесный эликсир. А у нас, видишь, растет на пустырях, зовется волчьей ягодой.

Лета мимоходом сорвала ягодку, сунула в рот. Та лопнула, брызгая сладостью с чуть заметной горчинкой. Дзига с готовностью стал обирать качающиеся плети, тоже закидывая в рот красные капельки.

— А давай наберем, сваришь варенье. Волшебное.

— Можно. Но наверху интереснее, давай сначала туда.

— Будем выше всех.

Он смеялся, довольный. И Лета спросила, казня себя за то, что рассчитанно выбрала нужный момент. Так бывало с мужчинами. Но он — не ее мужчина!

— Кто звонил-то?

— А? — почти споткнулся, улыбка с радостного лица исчезла, ягода осталась в ладони.

Момент был выбран верно, да, она это умела. Хотела быстро извиниться, забрать вопрос, сказать — да ладно, не надо, потом-потом. Но не сказала, помедлив ровно столько, чтоб дождаться ответа.

— Ну… так. Одна знакомая. Да то просто. Не сердись.

Шел сбоку, оступаясь в густой траве, искоса заглядывал в ее сердитое лицо. И она, ускорив шаги, быстро зашагала вверх, не оглядываясь. Чтоб не думал, что на допросе. Сказала только:

— Нормально.

Между невысоких акаций выбрались к поперечной дороге, перешли бетонные плиты. И ступили на разрытую глину, на которой вперемешку росла торопливая желтая сурепка и торчали царственные кусты чертополоха. С каждым шагом по узкой тропинке сурепки становилось меньше, а чертополох подступал, возрастая, касался локтей колючими узкими рыбами листьев. Над листьями клонились тяжелые головы невероятного цвета, то ли багрово-синего, то ли сиреневого с голубым, названия его Лета не знала.

— Ничего себе, — восхитился мальчик за ее спиной. И Лета с раскаянием вспомнила свое решение — наполнить их общее время радостями и приключениями. А сама? Взревновала к телефонному звонку, стала допрашивать. И ведь до сих пор ревнует. Ей нужно, чтоб он был только ее Дзига. Без нее он не сумел бы вернуться. Его не было бы! Не стоял бы над обрывом, следя за маленькими радугами пушистых парашютиков, не кидал в воду камни, сотворяя прекрасные короны из живого морского стекла. А сколько еще она может показать! Она дарит ему целый мир, бескрайний и восхитительный. И видит, он ему нужен. Интересен. Кто еще даст ему столько? И вот, на взлете, когда впереди прекрасная сверкающая бесконечность, раздается телефонный звонок. Так просто. Одна знакомая. Конечно девчушка, самая обычная, со своими девочковыми радостями, и ей совсем наплевать на то, какой он. Даже если он скажет — я суперкот, я черный Дзига, умею летать через вселенную, хочешь, летим вместе? Сумеет ли она в полной мере принять его сущность, понять его? Так, стоп. Вот это и называется — начала за здравие, а кончила за упокой. Кто-то тут собрался раскаяться. И этого кого-то зовут глупая собственница Лета.

Она повернулась, указала рукой в самое начало тропы. Темная голова послушно повернулась вслед за ее жестом.

— Там сядет солнце. И тогда отсюда, если присесть на корточки, колючие заросли выше красного солнца. Оно смотрит среди листьев на тропу, и она — идет через странный лес. Этого никто не знает. Вру, наверное, знают дети, некоторые. Они маленького роста и еще они верят, что мир огромнее карьеры и мягкой мебели. Знают, он даже огромнее отпуска на Кипре или катания на горнолыжном курорте. Понимаешь?

— Ты это написала, да?

Дзига присел на корточки, вглядываясь в тени на тропе. И Лета увидела мрачный лес, осеняющий шипастыми листьями тайную дорогу.

— Написала, да. Но я не пишу сказок. Не люблю кукольности, когда совсем детское, понимаешь? Мне было важно сказать, что эти чертополохи великолепны сами по себе, не превращая их в нечто другое. Потому в написанном они остались сами собой, только выросли чуть выше, и в глубине зарослей появились змеиные тропы. Огромные змеи, что шуршат невидимо, приминая сухие стебли блестящими толстыми шкурами. Теперь мне кажется, они и сейчас здесь.

Он кивнул. Поднимаясь, сказал:

— Я тебе верю.

Их ждали древние камни античного города, высились на склонах холма, глядя издалека и, кажется, прислушиваясь. Под медленными шагами шуршали полегшие стебли, серовато-желтые, будто присыпанные алюминиевой пылью.

— Я хочу видеть суть вещей. Не аналогии первого уровня, когда прекрасный цветок вдруг сказочная принцесса, а булькающий на плите чайник вдруг говорит человеческим, нет, лучше так — человечьим, голосом. Это удел сказочников, им всем выдал билеты Андерсен, говоря — я могу написать сказку о чем угодно. Да Бог мой, кто угодно может написать сказку по такому шаблону. Обращаешь благосклонный авторский взгляд на луну, и вот она уже круглоликая дева, на камень, торчащий из моря и вот он уже — то, на что он похож. Мне мало такого. Вещь не должна менять своей сути, если ее можно сделать ярче, проявить, суметь прочитать. Не делай камень человеком или зверем. Сам стань камнем. Чертополохам нет нужды становиться сказочным лесом, если чертополох сам по себе прекрасен и носит в себе свою суть. Я не знаю, это понятно ли.

Ее голос отдавался в старых камнях, тень от высокой стены, вытесанной в скале почти три тысячи лет назад, упала на лица и плечи. Еще три шага и они вошли в тень целиком, как в тихую воду. Дзига молчал. И она сказала еще, показывая рукой, пытаясь объяснить и ему и себе, чтоб было понятно, потому что внутри она понимала это, но связать в слова — трудно. Но выбор сделан, ее жизнь — слова. Значит, нужно суметь спеть ими, как художник поет красками, а музыкант, трогая струну.

— Многие пишут, что вот, хожу среди старых развалин, и вдруг они наполняются прошлым, вижу мол, тот народ, слышу тот шум, говор, все такое. Я стараюсь не видеть этого. Картины, увиденные четко, связывают меня. Не люблю переноситься в другое время буквально. Я написала роман о степной девочке-княжне, которая живет в таком полисе, и я счастливо избежала дилетантских описаний «того времени», когда автор берет читателя за руку и водит его, как экскурсовод, помавая рукой и рассказывая, где что было, и как это делалось… Но я каждый день поднималась сюда, зная, что это ее место. Она была тут и будет вечно. А знаешь, что я видела?

Лета засмеялась, потому что эта картинка сразу же пришла снова, единственная и потому драгоценная.

— Я видела ногу в плетеной сандалии, которая быстро ступает по этим самым камням, тонкий подол прячет и снова открывает щиколотку и иногда колено. Она бежит вниз, я не знаю, куда, может быть, к пристани. Светлый подол, белая кожа, сыромятные ремешки. Вот и все. И это все время держало меня. И была еще другая картинка, но это совсем другая песня, по другому поводу. Я пришла сюда одна, а тишины нет, там, за валунами, пили и хохотали, выкрикивали. И еще смеялись, травили грубые анекдоты. Нарушили царственное одиночество Леты, ой-ей. Я собралась разозлиться. И вдруг увидела, да три тыщи лет тому, там же, толклись такие же парни, только вместо джинсов на них хитоны. Пьют винишко, ржут и свистят вслед женщинам, что вышли к бассейну за водой. Чего ты смеешься? Это было важно, потому что соединило время. Ох, я тебя уморю болтовней.

— Ты болтаешь, а мы идем, нормально.

Она поправила волосы. Лицо горело. И ей было хорошо. Так хорошо, что сумела сказать, важное.

— Ты меня извини, что прицепилась с вопросами. Твой телефон, твое дело. Правда, извини.

Она и правда, искренне не хотела его ответов (но так же искренне готова была их выслушать). И еще было огромное облегчение, что она не лукавит сама перед собой.

С маленькой, заросшей травой, площадки над древними руинами был виден город внизу и большая гладкая ладонь бухты. А вправо круглились курганы, шли мерно к самому горизонту, поблескивая шкурой травы с торчащими спинами валунов и небольших скал.

— Зимой тут дуют ледяные ветры. С ними очень хорошо, если куртка не продувается и есть перчатки, чтоб пальцы не каменели на фотокамере. Еще хорошо вечером. Когда закат кончился и ночь приходит настоящая, степная. Нет фонарей, только луна или и ее нет, и черное ложится на белый снег. Удивительно и прекрасно, очень грустно — белое темнится, пока не станет почти полной темнотой. Но и в ней светится, еле заметно. На камнях можно найти чабрец, он высох и замерз, но растереть в пальцах и — пахнет. Полынь и чабрец. Их запах связывает лето и зиму. От этого становится не страшно и грусть уходит.

По дороге, ведущей к мемориалу, проехал автомобиль с открытыми окнами. В окнах торчали хохочущие девчонки, волосы развевались флагами.

Они спустились к дороге и, перейдя, вышли на плоский язык, сизый от кустиков полыни. У самого края, на крутом склоне уселись, свешивая ноги по сухой глине. Над городом, над морем. В порт заходил пароход, блистал белой рубкой, желтел кранами над полуоткрытыми крышками трюмов. Сбоку его подпирал крошечный буксир, с бортами, увешанными старыми покрышками, отсюда похожими на ожерелье из черных колечек.

— Ты почему рассказываешь это мне? Мне здорово слушать, я все это вижу. Наверное, точно так, как ты, вижу. Поэтому, да?

Он замолчал. А Лета, будто он вслух сказал, услышала окончание вопроса. Тебе больше некому это рассказать, одинокая Лета? Никому из людей? И ответом пришел ее собственный встречный вопрос — а надо ли было?

— Знаешь, я не могу себе представить, что я рассказываю кому-то вот так. Целиком. Иногда было, да. Частями. Обратить внимание собеседника. Или сказать метко слово. Покрасоваться умением выбрать метафору. Но всегда говорить, как тебе — наверное, это не нужно. Можно извести себя на говорение.

Они засмеялись вместе. Он сорвал веточку чабреца, растерев, поднес к носу.

— Когда говорю это тебе, я знаю, утром проснусь, сварю себе кофе. И прочитаю сказанное. Мне нужно именно так. А другие пусть читают, если сами захотят.

Он сорвал веточку и для нее, сунул в руку. Лета послушно растерла ее пальцами, добывая тонкий, без перерыва что-то рассказывающий запах. Не словами, скорее музыкальной фразой. Или — тонким звуком струны, который то приближался, то удалялся. Да. Есть чудесные рассказчики, они ведут за собой голосом и словами, и слушатели открывают рты, зачарованные монологом. Наверное, у нее сразу несколько причин, по которым она не говорит людям, а пишет. И пока она не готова их перечислять. При всей любви к словам, Лета не хочет тревожить их по любому поводу. И говорить о говорении, думать о нем и формулировать его — да ну, лучше она напишет что-то. Пусть там, в написанном проявляется нечто, уловленное читателем по желанию или под настроение. Как написал Грин, покорив ее мудростью нескольких верных слов — в особую для себя минуту. А для кого особая минута не настанет, ну что же, тот прочитает первый слой — сюжет, диалоги, события, люди. Тоже неплохо.

— А ты уже знаешь, какое у нас сегодня дело, да? — он поерзал, уютно, будто в кресле устраивался. Согнул ногу, кладя на колено подбородок. Солнце медленно перемещалось к закатной стороне неба.

— Какое? Прости, не успела я ничего придумать для нас.

— Сидеть и смотреть. Слушать. Еще нюхать чабрец.

И молчать, делая это, подумала Лета и кивнула, тоже усаживаясь удобнее.