На берегу было прохладнее и меньше донимала мошкара. Потому торговцы и наемники собирались у грубо сколоченных столов, что стояли под навесами почти у самой воды. Очаги, сложенные из обтесанных камней, пылали, бросая на лица и фигуры красные отсветы, а другие, прогорев, уже покрывались черной коркой, прорезанной извилистыми линиями внутреннего огня. На них трещали жаровни, полные рыбьих тушек, под медленными каплями кипящего жира вспыхивали огоньки и потухали. И вдоль берега носился тяжелый запах сытной еды, сдобренной пряностями и дешевым вином.

Нуба сидел, опершись локтями на стол, вертел в пальцах глиняный кубок. Он хорошо поел и запах жареной рыбы из манящего стал навязчивым, но уходить к стоянке обоза, где лошади и ослы дремали вокруг скученных повозок, крытых натянутым полотном, не хотелось.

Через усталый гомон, иногда вспыхивающий пьяным смехом и песнями, слышался резкий голос, проговаривал с удовольствием слово-другое и замолкал, дожидаясь просьб слушателей продолжить рассказ.

— Думали, совсем дикая. Такая звериная царевна.

Нуба насторожился и, медленно ставя кубок, повернулся, вглядываясь в толпу за дальним столом. Костер освещал россыпь голов и спины, укрытые разномастной одеждой — старые плащи, обтрепанная парча, полосатые халаты, рубашка, белеющая новым полотном. А головы говорящего не видно, он встал и, размахивая кубком, говорит выше, в темноте, где половинка луны, теряясь перед светом костров, не осиливает черты сумрачного лица.

— С нами был грек, тот еще плут, больше денег любил только мальчиков, да и то чтоб бесплатно. Тонкий, как девушка. Эй, красотка, такой вот, с такой же талией.

Девушка, поднося вино, взвизгнула и, ругаясь, убежала в темноту, отбиваясь от протянутых рук.

Напротив Нубы, заслоняя черную воду гавани с бегущими по ней лентами красного света, тяжело сел широкий приземистый мужчина, бросил на стол руки с зажатым в кулаке кошелем, вздохнул, шумно отдуваясь.

— Все посчитано, кари. Завтра можно пройтись по базару, посмотреть диковины и собирать обоз в обратную дорогу. Небось, соскучился по своей маленькой женке, а, кари Нуба?

Ухватив за одежду пробегающую мимо девушку с двумя кувшинами, приказал:

— Еще рыбы, меме, два блюда. И столько же вина. Да сластей потом принесешь.

Отпустил ткань и сказал Нубе, посмеиваясь:

— У них тут мед знаешь какой? Черный, лучший, везут с того берега великой реки, от диких смертельных пчел. От него впятеро мужской силы прибавится.

— А она и говорит, сейчас устрою вам, будете рассказывать детям. Так и сказала!

Голос дальнего хвастуна снова прорезал вспыхивающую темноту и Нуба встал, слегка поклонившись приказчику.

— Ешь-пей, кари Ханут, я скоро вернусь и послушаю про мед.

— Что про него слушать, — проворчал Ханут, глядя как Нуба пробирается между столов, — его есть надо. И выбрать красотку заране.

Обойдя освещенное кострами пространство, Нуба встал под мелким обрывчиком, на прохладный песок, так что его голова пришлась вровень с коленями сидящих за столом и поднимая залитое бледной луной темное лицо, стал напряженно слушать, разглядывая компанию. Семь, или восемь человек сидели, навалясь на стол, возили по дереву кубки и плошки, грызли куски красной редьки и белого корня, обсасывали рыбьи позвонки, кидая их облезлым псам. Только тот, что сидел рядом с хвастуном, не ел, сидел прямо, расправив на коленях богатые складки новой одежды, отливающей изумрудным золотом. Скупо улыбался, отклоняясь, когда говорящий слишком сильно взмахивал кубком.

— … и тогда она, как и грозилась, выходит в самую середину, а там уже музыканты дудят, вино рекой, мясо, ох какое старый толстяк подавал мясо, ммм, да про него надо песни складывать, а не про бабу его.

— Давай про бабу! — крикнул кто-то за столом, и все поддержали, смеясь и мерно стуча кубками по дереву, — про бабу, бабу давай-давай!

Говорун покачнулся и сел, оглядывая слушателей узкими хитрыми глазами, на пьяном, поползшем в стороны лице. Сказал неожиданно внятным почти трезвым голосом:

— А про бабу я не умею, чтоб так. Как про мясо. Там черная плясала. Красиво. Летала, как молния. А потом вышла жена торгаша. Царевна! Скинула все, вот все что было и ка-ак пошла — голая. Йэхх. Ну, так вот.

Он замолчал, и с трудом приложив ко рту кубок, присосался к краю. Все ждали. Напившись, поставил кубок и, оглядывая толпу, пожал плечами.

— И все? — спросил кто-то.

Оратор, морща лоб, оглянулся на сидящего рядом богатого купца, тот улыбался в подкрученные усы. И пьяный, схватив кубок мирно спящего соседа, выплеснул веером на головы слушателей сверкнувшее рубином вино, закричав с беспомощной веселой злостью:

— От так от, вроде вина — заплясала нас всех, и, не пивши, попадали пьяные! Даориций, ну скажи, не могу я. Не умею.

Головы качнулись, все уставились на купца, молчавшего рядом. Тот расплел смуглые пальцы, наклонился, нащупывая у ног большую сумку, с ремнем, захлестнутым вокруг запястья.

— Зачем же говорить. Все уже хмельны и в ушах стоит звон. Я покажу. Ну-ка, огня поближе.

Достав из сумки сверток, водрузил на стол и стал медленно разматывать слои мягкого полотна. Блеснул черный лак на витой ручке и на круглом ободе изящного сосуда с выпуклыми боками. Еле касаясь расписанной поверхности, купец омахнул сосуд, снимая последний слой, и выдвинул на середину стола, не убирая рук с донца, чтоб кто-нибудь, потянувшись спьяну, не уронил драгоценную вазу. Поглядывая на жадные любопытные лица, стал поворачивать вещь, показывая.

Нуба ступил на вырубленные в глине ступеньки и, неслышно подойдя, встал за плечом купца.

Над самым донцем широкой каймой шел орнамент из резко выписанных фигур — музыканты, с флейтой, барабаном, цитрой. Под горлышком свешивались кисти цветов и листьев.

А по широким бокам, извилисто деленным на две плоскости — светлую и черную, летели в танце две женщины. Черная, с откинутой курчавой головой, поднятым к самой груди коленом и руками, напряженно выгнутыми, как крылья чайки. И белая, в летящем прыжке протянувшая руки, плечи укрыты кольцами длинных волос, раскиданных вдоль вывернутой гибкой спины.

— Бабы, — промычал кто-то в тишине и народ задвигался, загомонил, посмеиваясь и восхищаясь.

— Вот помню, у меня была как-то, — мечтательные воспоминания на углу стола вдруг прервал четкий голос с другого угла:

— Продашь? — приподнялся, опираясь на кулаки, блестящие, как чищенный белый корень, мужчина в светлом хитоне, с холодными цепкими глазами на квадратном лице.

— Продам, — согласился купец, внимательно оглядывая покупателя, — но цена высока.

— Дам хорошую.

Квадратный поднялся и брезгливо осмотрев шевелящуюся гудящую компанию, предложил:

— Договоримся, где тихо, саха Даориций.

Купец под недовольные крики принялся заворачивать сосуд в полотно. Нуба тронул его за плечо и когда тот резко повернулся, прижал руку к голой груди.

— Я куплю у тебя эту вещь, саха.

За столом притихли, с интересом ожидая, что будет. Даориций усмехнулся.

— Никогда не знаешь, где найдет тебя судьба. Я уже расторговался и не думал, что мне предстоит еще одна сделка. Да еще такая, чтоб двое оспаривали один товар.

— Назови цену, — Нуба тронул висящий на поясе кошель, в котором тяжелой кучкой лежали заработанные им деньги. Он еще утром отдал кари Хануту те, что причитались мем-сах, оставив себе свою часть. Думал купить Матаре прощальный подарок.

Даориций внимательно оглядывал внезапного покупателя. Потом, поднимая вазу перед собой, заговорил:

— Мой друг Тициус рассказал, как сумел, а торговать он умеет лучше, чем рассказывать. Но вам, двое достойных, что смогли оценить эту вещь, я могу рассказать еще. Вижу, что мои слова не улетят с ночным ветром, а будут услышаны… Видите эту черную деву? Ее стать видите, подобную царских кровей кобылице, из тех, что выращивают за десятью морями и кормят лущенным зерном, похожим на золотой песок. Она родилась, танцуя, и в племени прокляли ее, потому что не знали, куда девать сердца, разорванные ее танцем. Она танцевала и плакала, прощаясь с родными местами. Но разве там было ей истинное место? Кто, кроме луны и солнца мог оценить, как летит она над землей, маня и убивая каждым поворотом кисти и каждым движением шеи? Умение и дар богов — бесценны. Когда рядом нет купца, чтоб оценить. Я сам купил ее. Потому что я понимаю, бывает так, что услада для глаз и сердца дороже, чем услада для тела. Она плохая любовница, сам проверял и давал проверить другим. Потому что вся она лишь танец. Но зато какой! Та, что сама не ведает страсти — она и есть темная страсть, проговоренная движениями тела. Оно ее слова, ее язык и ее буквы.

Нуба смотрел, как купец подносит к его лицу сосуд, где выпуклость линий придавала изгибам женского тела движение и жизнь. Он знал. Потому что был годоей и однажды, прокравшись к его дереву, Маура танцевала ему, перед тем, как Карума продал ее проходящим мимо купцам. Сестра потерянного мальчика, того, что остался на Острове невозвращения. Он отдал ей стеклянную рыбу, подумав, а вдруг. Вдруг в своих странствиях Маура встретится с княжной и Нуба исполнит давнее обещание. Смешная и слабая надежда. И вот…

Даориций тем временем повернул сосуд, подставляя огню другую половину, крытую черным лаком, на котором летела светлая фигура.

— А эта… Тициус не соврал, хоть и сказал криво. Это жена сановника, царственная дочь амазонки и вождя свирепого степного племени. У нее изукрашенные паланкины и богатые покои, у нее золотые браслеты и три сундука драгоценных каменьев. Но она захотела спасти побитую бродяжку, что заползла умирать на конюшню. И приняла вызов, брошенный ей собственным мужем. Ай, какой торговец — достойный Теренций! Он знает, можно сторговать то, что больше денег! И это добавляет в жизнь пряностей и остроты! Он продал своей жене жизнь нищей бродяги. А его жена предложила настоящую цену. Как сказала она? Вы все будете детям рассказывать новую легенду. И после черной плясуньи Мауры она танцевала так, что мои глаза точили слезы, и рукава халата стали мокры, как от дождя.

Кто-то пьяно вздохнул, растекаясь от умиления, и проборматывая за Даорицием напыщенные слова.

— А ты и легенду умеешь продать, — насмешливо отозвался первый покупатель, поглаживая свой кошель, много больший, чем кошелек Нубы.

— Я купец, — скромно согласился Даориций, — теперь вы знаете о ценности этой вещи. Я прошу за нее… тридцать монет. Золотом.

Квадратный удовлетворенно кивнул. Шагнул к Даорицию, дергая завязку на кошеле. Нуба убрал руку от своего. У него было всего восемнадцать, серебряных.

— Славный купец. А хочешь, я дам тебе цену так же, как давала степная княжна?

— Ты нам сп-пл-пляшешь? — поинтересовался Тициус и стол взорвался смехом и криками.

— Голый! — радостно вопил Тициус, размахивая мокрым кубком, — йэх-йэх-ухууу, у нас новая черная плясунья, народ!

— Нет! — Нуба дождался, когда веселье утихнет и закончил:

— Я буду биться.

— О-о-о! — выдохнул стол, и все зашевелились, выкрикивая и предвкушая новое развлечение.

— Пусть!

— Эй, саха Даори!

— С кем, а?

— Света дайте! Ви-деть ха-чу!

— Ты хочешь биться со мной? — квадратный высокомерно оглядел Нубу, его белую кангу, затянутую вокруг живота и перехваченную простым кожаным ремнем, — ты, простолюдин, приказчик чужих товаров, предлагаешь мне схватку?

Но в холодных глазах прыгало беспокойство. Противник был огромен и мускулист.

— Я предложил бой. Пусть хозяин вещи сам выберет, с кем и как. Моя победа — моя вещь.

Шум за столом стихал и усиливался, когда говорящие замолкали. Из темноты подходили любопытные. Задние дергали за плечи и одежды тех, кто ближе, спрашивали нетерпеливо — что там, что? И, услышав торопливый пересказ, нащупывали кошельки, пробираясь поближе. Быстрее забегали под крики хозяина девушки с вином и мальчишки помчались за потрошеной рыбой, раздували гаснущие угли, шлепали на жирные решетки мокрые тушки, тускло блестевшие под луной.

Даориций спрятал вазу и снова сел, положив руки перед собой. Прикрытые веками глаза внимательно и быстро оглядывали хмельную толпу, что становилась все больше. Казалось, весь большой базар собрался на истоптанном берегу в ожидании нового развлечения.

— Я должен подумать. Ты большой и кажется, очень силен. Тебе нужен достойный противник, чтоб бой не закончился после первого удара. Значит, я выбираю?

— Да.

Мужчины ходили вокруг стоящего Нубы, оглядывали широкие плечи и висящие руки с тяжелыми кистями. Толковали друг с другом, вспоминая прежние бои — обычное развлечение ярмарочных дней, называли имена и покачивали головами.

— Вваззь-ми ммня, чер-ная туша! — заревел, выворачиваясь из толпы, широкий верзила с помятым лицом и выкаченными бессмысленными глазами. Икнул, оседая на землю, ткнулся лбом в чьи-то ноги и захрапел под хохот зевак.

Добродушно подталкивая ногами бесчувственное тело, мужчины подходили ближе, ожидая решения купца.

— Да… Выбрать тебе противника тяжело, — проговорил Даориций, — но все же я выбрал.

Тициус, повернувшись к толпе, замахал руками, призывая к тишине.

— Будешь биться с горным львом. Тем, что сидит в зверинце. Он мой, вчера я отдал за него деньги.

Тишина повисла над берегом. Трещал жир, капая на раскаленную золу, издалека слышались крики матросов, что готовили суденышки к отплытию. И все вздрогнули, оглянувшись, когда из темноты, будто услышав слова купца, донесся глухой низкий рык, полный злобы.

Толпа зашевелилась. Никто не кричал, но луна равнодушно освещала горящие азартом и страхом глаза, руки на кошельках и нетерпеливо переминающиеся босые ноги.

Квадратный осклабился и кивнул, одобряя решение купца. Сбегали за хозяином зверинца и тот, хлопая сонными глазами, слушал, морща худое обезьянье лицо, глянул на Нубу с жалостью, и убежал, покрикивая на помощников — стаскивать клетки и связывать их канатами, чтоб огородить площадку для битвы. А хозяин харчевни, шепотом переговорив с Даорицием, поднял жирную руку с блестящими пальцами. Закричал тонким бабьим голосом:

— Кто ставит заклад, сюда. И там, около клеток я тоже буду. До удара в гонг, ясно? Потом уже нет. Слышали?

Мужчины загомонили, проталкиваясь к нему. Совали деньги, выкрикивая имена. Кто потрезвее, мчался в обход повозок к большой поляне, на которой ухали в клетках обезьяны и выли дикие собаки, роняя на землю клочки шерсти с линялых боков. Надо было еще раз посмотреть на страшного горного льва, что целыми днями метался в большой загородке и накидывался на кровавые куски мяса, волоча их по пыли в угол, где уже скопилась гора костей, облепленная черным облаком мух. Слуги хозяина зверинца тут же заступали дорогу, получая легкую монетку с каждого.

Даориций повернулся к Нубе.

— Может быть, ты надеялся на схватку с человеком, мой друг. Но ты сам ввел меня в соблазн, позволив выбирать любого противника. Когда говоришь с купцом, нужно взвешивать каждое слово. Медлить не будем, днем лев ленив и спит, его время — ночь. Я слишком дорого отдал за зверя, чтоб позволить тебе преимущество.

— Уверен, ты свое уже вернул, — усмехнулся Нуба.

Рядом с ним крякнул Ханут, то ли осуждая, то ли удивляясь повороту событий. Нуба снял кошель и отдал ему, покрепче затянув ремень. Спросил, показывая зажатое в руке светлое лезвие:

— У льва когти. У меня — нож?

— Пожалуй, — согласился Даориций, — я справедлив. Пусть будет нож, да.

Подхватывая полы дорогого халата, поднял сумку и пошел вслед за толпой, утекавшей к зверинцу. Нуба двинулся следом. Вздыхая, Ханут держался рядом, отпихивая любопытных, что протягивали руки — пощупать бойца.

— Что тебе с этого горшка, — спросил удивленно, — ну бабы и бабы. Неужто такой он дорогой?

В красном свете костра блеснули глаза — квадратнолицый противник шел по другую руку, чуть поодаль и прислушивался. Нуба пожал плечами и промолчал. Впереди гомонила толпа и стихала, когда взрыкивал лев, злясь на внезапную суету и яркий свет.

Все замолчали, расступаясь, когда Нуба подошел к тяжелой загородке из толстых кольев, переплетенных крепкими лианами. И остановился, потуже затягивая на поясе концы канги. Факелы, треща, осветили круглые бугры на руках и массивные плечи, мощные ноги и широкую, словно облитую багрово-красным маслом спину. В толпе сновали слуги Даориция, хватая поспешно протягиваемые последние ставки, а двое вцепились в край загородки, готовясь сдвинуть с места один ее край, чтоб впустить человека в освещенный истоптанный круг, как только прозвучит гонг.

Лев стоял у дальнего края загородки, обводя толпу черными глазами и мотая сильным хвостом, по которому от каждого удара о землю пробегали красные искры.

Он был раздражен и зол. Это был очень большой лев, под гладкой серой шкурой перекатывались клубки мышц, а на искореженной в драках морде вздергивались веера длинных усов.

Большой лев со страшной судьбой.

Когда-то он был молодым, гладким и сила играла в нем, как вода быстрой реки. Он жил в предгорьях, где текли ледяные ручьи, а на скалах росли купы вечнозеленых кустарников с торчащими в стороны колючими ветками. Льву пришлось постараться, чтоб границы его владений не нарушались. Убивая соперников, он получал его самок и уводил на свои земли. Там они любили его и рожали детенышей, которых он изгонял, как только из котят они превращались в молодых наглых мужчин, показывающих бледные розовые десны над сахарными клыками. Или убивал тех, кто не хотел уходить. Смерть была для него частью жизни. И когда однажды он встретил на своей любимой поляне человека и тот, просыпаясь, закричал в ужасе, заслоняясь руками от оскаленной морды, нависшей над ним, то убил, не задумываясь. Новое мясо было ничем не хуже мяса газелей и горных тупых козлов, разве что досталось совсем без труда.

Того, первого, никто не искал. Лев не знал, что это просто нищий бродяга, не имеющий самок и детей, и некому было волноваться о нем. А еще он не знал, что львы, раз попробовав мяса человека, незаметно для себя переступают черту, одной мягкой лапой, второй. И уходят все дальше в тень, сами становясь добычей зла.

Мясо козлов теперь казалось ему слишком жестким и не пьянило сытостью. Но бродяги в одеждах больше не приходили спать на его поляны, и лев ушел на поиски. Пока его самки гоняли по склонам газелей, разваливались в норах под вывороченными корнями, подставляя детенышам набухшие соски и урчали, вылизывая лапы, он мягкой тенью протекал в тенях сплетенных ветвей и, найдя на самом краю своих владений грубую хижину, почуял вокруг нее сладкий запах вкусного мяса, нежного и беззащитного. Тогда он поступил, как подобает сильному. Он взял себе хижину, чтоб она стала частью его земли.

Через четыре дня худой черный человек, увешанный дешевыми ожерельями из семян и палочек, явился с другой стороны леса, смеясь и громко крича, чтоб известить о своем приходе:

— Амики, это я, твой муж, я пришел! Зови детей, Амики, я несу им подарки, жена!

Он бросил на пороге источенную старую мотыгу и взбежал по трем серым от старости деревянным ступеням. Распахнул дверь.

И воя, как зверь, побежал обратно через лес, забывая прикрывать лицо от хлещущих глаза колючих веток. А может и не хотел прикрывать, потому что, сколько бы ни бежал, перед глазами стояло одно — посреди хижины, среди сброшенных на пол кувшинов и плошек лежал, развалясь, огромный гладкий лев, облитый по шелковой спине солнечным полосатым светом. И, подняв окровавленную морду, зарычал глухо и грозно, прижимая лапой к полу остатки добычи…Там, на полу, еще были серьги, те самые, что он сделал жене своей Амики, когда она родила ему третьего сына. Большие белые диски, украшенные цветными бусинами.

Эти серьги, прижатые к полу серой огромной лапой, муж потерянной Амики видел до своего последнего дня, а больше ничего не суждено было видеть ему. Он не сумел рассказать в деревне, от чего и где потерял свой разум и потому еще два человека умерли, когда отправились узнать, что случилось.

Но люди оказались не только сладким мясом. Горный лев был пойман. Но не убит. Потому что князь, руководивший охотой, пленился мощью и злобой серого великана. Наградив ловцов, он забрал его к себе. И каждый день подолгу просиживал возле огромной клетки, любуясь, как лев пожирает все новую и новую добычу. В деревнях шепотом говорили, что лев свел князя с ума и неспроста все чаще пропадают в его владениях женщины, дети и слабые старики. Наконец, толпа, крича и размахивая топорами и копьями, пришла к большому дому, укрытому по кровле золотой травой. Но навстречу обозленным мужчинам выбежали, воя и терзая на себе черные супружеские одежды, многочисленные жены князя и перепуганные слуги. Всхлипывая и трясясь, старуха рассказала, что князь, с трудом отрываясь от клетки, все реже выходил из своего сада. Приказал перенести туда свои ковры, стал есть и спать рядом, а утром она услышала, как ее муж и хозяин, смеясь, говорит с кем-то, прокралась к проему в стене и заглянула.

— Лев! Лев забрал его и сделал собой! Там ничего не осталось, потому что все одежды князь снял и сложил, когда при мне сам вошел в клетку и простирая руки, пошел к… к…

Клетка была пуста, лишь отпечатки огромных лап поверх свежих пятен крови.

Лев навсегда исчез из предгорий, и матери еще несколько лет не выпускали детей за пределы деревень и рядом с ними всегда находился охотник с копьем и луком.

А с недавних пор на ярмарках и больших базарах в тяжелой клетке из бревен стали возить большого серого льва с покореженной мордой и оборванным круглым ухом. И люди, платя монетки, толпились в нескольких шагах от клетки, ахая и следя, как зверь одним движением лапы убивает вброшенную козу и рвет на части еще живое мясо. Говорили шепотом, что лев давно убил свою смерть, и каждый, кто осмелится посягнуть на его вечную жизнь, будет убит сразу или сойдет с ума, как старый князь и, раздевшись, сам отдаст себя зверю, радуясь и смеясь перед последней мукой.