Нуба лежал, повернувшись к дощатой стенке и слушал. Видеть обшивку и брусья перед лицом он не мог. Днем, когда с верхней палубы пробивались через щели в досках широкие как лезвия солнечные лучи, не смотрел — очень сильно болел глаз. Которого уже не было. А потом темнело и все равно ничего не разглядеть в чернильном мраке. Но были звуки. Плеск воды под веслами, скрип такелажа и хлопанье парусов, топот на палубе и выкрики матросов, выполняющих поворот или сменяющихся на веслах. Надсадно и привычно кричал рулевой, правя на корме, и подстегивая мерными выкриками гребцов. А те перебрасывались словами, травили скабрезные байки и иногда, понижая голоса, вспоминали схватку со львом, выдумывая все новые и новые страшные подробности.

«Будет его показывать на базарах» — услышал однажды Нуба сказанное вполголоса, и не сразу понял, что это — о нем. Усмехнулся, ворочая ушибленной челюстью. Осторожно ощупал распоротую и после наспех зашитую скулу. Нитки кололи пальцы. А на глазу лежала толстая повязка. Даориций сам приносил свежие отвары, выжимал чистую тряпицу и, кладя на глаз, снова приматывал ее сверху несколькими слоями уже изрядно засаленного полотна. Нуба, прижимая руку к сердцу, благодарил купца и тот величаво кивал, поднимаясь наружу по узкой лесенке. Но оба знали, каждое свое движение купец поставит в счет и Нубе придется отработать лечение.

На пятый день плавания Нуба вылез сам, хватаясь руками за края квадратного люка. Повертел головой и, увидев сидящего в тени у мачты купца, подошел, тоже садясь на корточки. Неловко поворачивая голову, чтоб видеть лицо Даориция, сказал:

— Ты дай мне работу, саха. Я могу.

— Можешь, — согласился купец, вынимая изо рта мундштук кальяна, — но если ты несколько дней отдохнешь, то поработаешь лучше и сделаешь больше. Я знаю свою выгоду. Отдыхай пока.

Он отложил трубку и, пошарив рукой за спиной, достал лакированную доску, украшенную инкрустациями. Поглаживая рисунки, спросил:

— Умеешь ли ты играть в тахтэ-нард, парень?

— Я видел, как играют.

— Хорошо. Садись, научу. Со мной играет только Суфа, прочие слишком глупы, чтобы состязаться по-настоящему. Но Суфа моряк и в плавании у него полно дел. Смотри, вот небесный свод, вот твои темные звезды, что пойдут по небу, и мои светлые. А вот зары их судеб.

Смуглые пальцы покрутили белые кубики, и кинули их на разрисованное длинными зубцами поле.

— Когда устанешь, скажи, я держу обещания, тебе надо отдыхать. Можешь лечь тут, а то внизу душно и нет ветерка.

Яркое солнце стелило искристые дорожки, три пары весел, мерно опускаясь, разбивали их. Хлопал над головой штопаный старый парус. Суденышко шло легко, под еле заметным ветерком, подталкиваемое работой гребцов.

— Когда ветер поднимется, ближе к ночи, парни будут отдыхать, чтоб не мешать ветру нести мой корабль. Ночью идти хорошо, держи себе на звезду, главное, не подходить к берегам, чтоб не наткнуться на скалы. Сколько у тебя выпало? Хорошо. Дай мне зары, я кидаю.

Даориций встряхивал стаканчик с зарами, бросал, они, постукивая, разлетались по гладкой доске. Журчала и всплескивала за бортом вода, и так же мерно звучал голос купца, прерываясь смешками или возгласами, обращенными к гребцам. Иногда, дожидаясь хода соперника, Даориций задавал вопросы, и Нуба, следя за игрой, отвечал машинально. А после, спохватываясь, морщил лоб, вспоминая, что успел рассказать.

— Ты ведь не просто так залюбовался вазой, а парень? За глиняной красотой черные здоровяки навроде тебя не лезут в львиную загородку. Что тебе в ней? Ты ее знаешь?

Нуба кивнул. Открыл было рот, но ничего не сказал, отворачиваясь к сверканию синей воды. Купец похлопал его по руке.

— Ничего. Но и так понятно, парень. Ты думаешь, ну и любопытный попался тебе собеседник, да?

Даориций сделал последний ход и радуясь победе, любовно оглядел доску, поглаживая черную бороду. Он сменил парчовый халат и расшитые шаровары на обычный морской костюм — серого полотна штаны и рубаху, подпоясанную кожаным ремнем с кинжалом в грубых ножнах. А ухоженную бороду навертел на маленькие деревянные палочки, плотно прилегающие к подбородку.

Ссыпая фишки в мешочек, сложил доску. С кормы доносился запах тушеных овощей и сваренного в котелке мяса.

— Пора и поесть. Если погода продержится, скоро придем в порт на краю черной земли. Там я поменяю груз и отправимся дальше. Тогда уж придется тебе поработать, друг мой. Как всем.

После ужина Нуба заполз на свою постель, устроенную между мешками с лечебными травами и садовыми семенами, что пахли степной сладкой пылью и задремал, баюкая боль, слушая, как наверху смеются матросы и тенькает, дрожа, струна, на потертой маленькой лире.

Под качание волн Нубе снилось, что он, войдя в воду по пояс, смеясь, крепко берет коленки княжны, которыми та обхватила его бедра и дождавшись ее возгласа, ныряет, уходя в темную холодную глубину. Так, как ныряли и плавали они, убежав из покоев Теренция ночью, по узкой извилистой улочке, ведущей к порту, а там, свернув к пролому в городской стене, пробирались на крошечный окраинный пляжик.

— Еще, — просила Хаидэ, задыхаясь и отплевываясь, шептала в мокрое ухо, — еще, Нуба, давай! Туда, где большие рыбы!

— Эй, парень… спишь?

Перед открытым глазом стояла плавающая темнота, а за спиной кто-то возился, подталкивая Нубу в спину. Выныривая из сна, он медленно повернулся, щуря глаз на маленький огонек светильника в цепких ладонях. Мигнув, свет показал деревянные закрутки и черные блестящие глаза.

— Пойдем на палубу, парень, я тебе покажу. Что-то.

Нуба кивнул и, стискивая зубы, чтоб не мычать от боли, выбрался из своего логова вслед за качающимся огоньком.

Наверху было почти прохладно. Теплый ветер дул ровно, наполняя парус, и тот круглился, прикрывая собой россыпи звезд. На корме торчал Суфа, клонил неровный тюрбан, обрисованный тусклым светом. Даориций уселся на коврик, постеленный у стенки дощатой рубки, и поставил светильник на палубу.

— Поди ближе, садись. Вот…

Шурша, вынул из большой кожаной сумки свиток, обвязанный шнуром и, размотав, разложил его на коленях, пригнулся, поворачивая к свету пергамен, усеянный темными закорючками.

— Грамоту знаешь?

— Умею читать греческие письмена. И знаю вязь парсу, немного.

— Ишь. Я увидел, сразу увидел — ты не прост. Вот на парсу и писано. Я сам писал. И пишу.

Купец, еле касаясь, провел по строчкам и столбцам ухоженным ногтем.

— Ты думал, я просто торгаш. Но я знаю, умирая, человек оставляет что-то. Кто-то лишь память о добрых делах.

Он тихо засмеялся, качая головой, плотно охваченной маленькой шапкой.

— Добрые люди. Я знаешь ли, не самый добрый человек. Торговля — у нее свои законы. Но и я хочу остаться в этой вечности, которая остается тут. Я уйду. Но пусть мое имя, мое, а не моих сыновей, что сыновья, они могут пропить славу или прокутить ее, расшвыряв то, что я копил для них… пусть мое имя останется, чтоб люди повторяли и повторяли его. Я надумал написать перипл. Пусть в нем будут острова, мели и скалы, пусть на картах точками и крестами указаны будут места, где чудовища сжирают корабли. И стрелками пусть там дуют ветры, которые гонят суда или топят их. Перипл Даориция, а? Сотня писцов сядет писать его снова и снова. Это когда я умру. А пока я сам буду пользовать свою лоцию. И продавать сведения. Они продаются лучше и дороже, чем даже золото и слоновая кость, лучше, чем драгоценные ткани и масла. А места занимают всего ничего, — он постучал себя по выпуклому лбу, — главное тут, и оно же на десяти свитках, что помещаются в сумку.

Нуба кивнул, прикладывая руку к шраму, там, где торчали нитки, сильно чесалось.

— Не тронь, — озаботился купец, — если зудит, то заживает, хорошие травы у местных колдунов.

— Я вижу буквы и слова. Но ведь это, тут, не о море и не про ветры?

— Да. Да! — купец подполз вплотную и, поглядывая на черные фигуры спящих у бортов матросов, зашептал в ухо:

— Я писал и писал. И вдруг что-то еще стало водить моей рукой, парень. Вот я иду по базару и мухи садятся на раздетые туши. Там были газели с белой полосой на боках, и жирные четырехрогие быки. И еще коровы с длинными шеями и мягкими рожками. А такого нет нигде, только на черной земле. Мой голос устанет это рассказывать, а знаки на свитке не устают. Уйду, а они останутся. И люди будут читать и скажут — это Даориций рассказал нам! Слава Даорицию, который не упустил ничего! Теперь и мы видим, что черные плясуньи мажут лица цветной краской и рассекают нижнюю губу, чтоб воткнуть в нее кольцо из белого дерева с бусинами. Видим, как бьются ярмарочные силачи, и в день полулуния тяжелый Крат, который топает так, что трясется земля, победил быстрого Сакаринсу, оторвал его ухо и съел. А было это в год Змея в сезон длинных дождей. Вот, слушай, тут вот у меня…

Он приблизил свиток к огню и шепотом нараспев стал читать:

— На трети пути от побережья Кин находится остров змееголовых людей. Они роют норы и живут в них, а передвигаются, поедая землю и извергая ее из себя сзади. Земля та лучшая, чтоб вырастить семена катамы, а в другой они не взойдут. Я Даориций пишу это со слов матроса, который один выжил после бури и спасся, когда змееголовые хотели удушить его и наполнить ядом, чтоб повесить на ветви дерева, как делают со всяким мясом. Сам же не видел сего, но остров ищу.

Он отвел свиток от лица и уставился на собеседника лихорадочно блестящими глазами.

— А вот еще… тут…

И рассмеялся, остановив сам себя. Свернул пергамен и аккуратно обвил его шнуром. Сунул в сумку.

— И сколько теперь у тебя свитков, саха?

— Я же говорил — не прост! Не про-ост… Угадал, парень. Пять полных мешков. Я попал в плен. И теперь не могу разобрать, что важно, а что нет. Потому что все вокруг — оно важно, понимаешь? Звезды, море, мой парус, и твой вырванный глаз. И то, что моя голова болит, когда приходит северный ветер, а от южного мне хочется смеяться. А у тебя так? Я теперь как верблюд. Таскаю свой горб и он только растет. И потому я всегда задаю вопросы. Понимаешь? Всякие. Где ты жил и куда ты идешь. Сколько женщин лежали под твоим телом и как именно оно веселило их. Как пахнут груди черной женщины и как — той, с востока, у которой кожа медная и глаза узкие, как две янтарных черты. Мой груз мне в радость. С ним я богач.

Нуба кивнул. Он понимал.

— Потому ты мне говори. Все говори, что сумеешь и чего не захочешь скрыть. Я не буду чиркать стилом, слушая тебя, все запишу потом. И хочешь, прочитаешь сам. Там, где будут слова о тебе, там будет написано — писал Даориций, а рассказал ему черный великан Нуба, победивший горного льва в честной схватке.

Нуба засмеялся посулам. И снова кивнул.

— Я понимаю твою страсть, саха. Все, что позволено мне судьбой, расскажу тебе, уважаемый. Можешь даже не писать там моего имени.

— Хорошо. Хорошо! Мы возьмем груз и отправимся в италийское море. А потом к горловине на понт Эвксин. Это длинный путь, при хороших ветрах два месяца луны. Видишь, мы не будем скучать. Тахтэ-нард, хорошая еда, иногда немного вина. Ветер в парусах, и по вечерам — твои рассказы и мои свитки.

Нам предстоит хорошее путешествие, друг мой.

И он не солгал, высокий старик с узким, как наточенное лезвие, профилем. Путешествие и вправду было хорошим.

Через десяток дней суденышко, носившее ласковое имя «Ноуша» (сладкая моя, говорил старик, посмеиваясь, слаще жен мне стал мой кораблик, потому имя ему женское, полное сладости), прибыло в небольшой порт на окраине черной земли. Там всего-то горстка хижин, обвешанных рыбацкими сетями. Но в одной, перед входом в которую томились, играя в кости, черные стражи, Даориция ждали тщательно упакованные мешки. Быстро мелькая полами парадного халата, он расхаживал по жаре, утирая пот над седыми корнями крашеной бороды, махал рукой, распоряжаясь. Когда полуголые носильщики под его наблюдением закончили погрузку, сказал Нубе, что помогал убирать сходни:

— В больших портах люду много, того и гляди шепнут, покажут, где что, ну и ограбят, бегай потом за правдой. А тут, и заплатил всего-ничего, а товар лежал тихо, ждал меня с ярмарки.

— Не побоялся, что продадут сами сторожа, уважаемый?

— Эти? — Даориций рассмеялся, глядя, как носильщики, кланяясь, убегают, унося в горстях и в концах канги сверкающие безделушки, — да кто ж им еще заплатит таким товаром, как я? То, что они стерегли, оно им скучно да пыльно — пергамены, бочонки чернил, семена в кожаных узелках, масла без запаха в маленьких тыквах. А блеск да красоту я привез с собой. Теперь они — главные богачи на весь свой дикий край. Бусы я вез сдалека, специально для этих краев.

— Ты умен, саха.

— Я стар и жизнь положил на торговлю. Вот обратно пойдем, там уж надо по-другому. Груз будет золото, да. Настоящие украшения, какие делают только кузнецы гипербореи. Драгоценный мед и очень теплые меха. И еще есть у меня мысль, есть.

Он осмотрел залитую слепящим солнцем палубу «Ноуши» и повлек Нубу к маленькому трапу.

— Пока не скажу. Пойдем, парень, надо посмотреть твою рану. Болит ли?

— Бывало сильнее.

— Парни отправились за пивом. Может, приведут девчонку, я позволил. Утром в море, — следующая девчонка уже будет белая и далеко отсюда. Пусть угостятся, монет я выдал. Так им легче будет в пути.

Приговаривая, усадил Нубу на свой коврик, сунул ему под голову низкую скамеечку. Осторожно отдирал конец повязки, смачивая ткань водой из миски. В тени у борта в маленьких клетках топтались куры, вскрикивая, негодовал петух. Даориций, орудуя маленькими шипчиками с наточенными лезвиями, аккуратно рассек концы ниток на плече и груди. Нуба полулежал, покрытый каплями пота. Нитки противно щекотали кожу изнутри. А купец, отряхнув руки, прошептал молитву и снял последний слой намокшей повязки, закрывающей половину лица.

Кашлянул и отвернулся, усердно комкая грязные тряпки и суя их в кучу хлама. Нуба поднял руку. Там, где раньше был глаз, горячий ветерок трогал кожу непривычно и так же противно, как шевелились нитки внутри живой кожи. Следом за ветерком он ощупал бугристый шрам на скуле и ноющую глазницу, которая в ответ на прикосновение взорвалась вспышкой боли.

— Точно зверь, — проговорил сбоку Даориций, — все зажило, как на том горном льве заживали раны, — а болит, что ж, поболит и перестанет.

Нуба через боль нащупал опущенное на глазницу веко и уронил руку. Хорошо — вырванный глаз прикрыт. Хорошо…

— Что кривишь рожу-то, — вдруг рассердился купец, заговорил сварливо, видимо, гоня мысль о том, что в драку со львом именно он втравил Нубу, — полез со своими хотениями, драться ему, драться… вот и подрался. Не баба, жив и ладно. Мог лишиться чего поважнее.

— Я не кривлю, саха. Видно рожа теперь будет крива от шрама. Ну, пусть. Я не в обиде.

— Да? — удивился купец, вставая с колен и вытирая руки, — ну…

С берега послышался шум. В клубах пыли от хижин шли моряки, пошатываясь, толкались, обгоняя друг друга, хватали за одежду и плечи, громко смеясь. А впереди, гордо подняв голову, быстро шла девочка лет пятнадцати, несла в кулаке низку бус и время от времени поднимала их, крича и скалясь, показывала подругам, что семенили с краю, с мрачной завистью глядя на сокровище. Вот одна подбежала, протягивая руки, но избранница, с возмущением толкнула ее коленом, прижимая кулак к груди, и пошла быстрее, оглядываясь на пьяных моряков. Она, как и подружки, была голая, только шею и талию перепоясывали грубые бусы из кусочков дерева и семян.

— Парни поели, залили еду пивом и ведут свой лукум, — сказал Даориций, — а знаешь, парень, в одном из мешков у меня зелье, от которого мужская сила прибавляется семижды раз по семь! Ну, тебе-то не нужно. А мне уже сладость в другом. Пойдешь к парням, к девке-то?

— Нет, — ответил Нуба, — дай работу, саха, может, что надо сделать.

— А там сядь, за мачтой, заплети канаты, а то концы обтрепались. Я к старейшинам схожу, пока тут веселье, а то голова заболит, от шума.

Мелькнул над сходнями белый тюрбан. Нуба пересел за мачту, в косую тень свернутого паруса и, трепля на коленях канат, слушал, как старик, грозно накричав на своих веселых парней, отправился в поселок. А те, топоча, притащили на корму рваный ковер и занялись девушкой, возясь и подшучивая над тем, чья очередь наступила.

Нуба думал о Матаре. Радовался, что она станет женой молодого Церета и еще радовался тому, что отец его, медлительный саха Акоя, по словам мем-сах, растерял свою мужскую силу, а значит, Матаре не придется отдавать ему женский долг уважения каждую десятую ночь. И думал о Мауре, так странно было вновь увидеть ее нарисованной на красивом сосуде с выпуклыми боками. Как сложилась ее судьба? Какие боги свели все же вместе, будто услышав его отчаянную надежду, — черную плясунью-сироту и белую знатную горожанку. Его Хаидэ. Думать о Хаидэ тут, под злым солнцем, что только-только сдвинулось с маковки небесной чаши, не получалось, будто мысли о ней тут же заносило пустынной мелкой, скрипучей на зубах пылью. Да он и сам гнал от себя эти мысли. По-прежнему боясь за свою потерянную любовь…

— Эй! Эй, здоровяк! Иди к нам! Саха Даори сказал, чтоб м-мы, чтоб не жадничали. Хочешь девчонку, драчун? Она еще смеется.

Суфа протопал по скрипящим доскам, схватил оплетенную тыкву, опрокинул над головой, пуская в раскрытый рот хлюпающую струю пива. И вытирая щеки, вернулся к ковру, поднял девушку за руку и потащил к мачте. Остальные, смеясь и подтягивая, кто размотавшуюся кангу, кто серые ветхие штаны, сгрудились вокруг, с жадным любопытством ожидая потехи.

— Давай! Я поставлю на то, что ты не сумеешь даже воткнуть свою дубину, хотя мы хорошо протоптали дорожку. Уж больно ты велик, боец.

— Да она примет и толще, — пьяно выкрикнул другой и затряс звякающим кошелем, — ставлю на девку, она будет еще и смеяться.

— Иди, иди, — загомонили матросы, пихая девушку к мачте, — он даст тебе еще красивых штук. У него есть!

Нуба положил канат на палубу. Все замолчали, сдерживая смешки, и он услышал, как босые ноги пошли к нему.

— Вишь, — вполголоса сказал кто-то, — жадная, а. Еще хочет цацек, а уж еле ковыляет.

Нуба встал, поворачиваясь к толпе. И все голоса мгновенно стихли, когда бронзовое солнце осветило бугристый шрам от скулы к подбородку, и веко, наползающее на пустую глазницу.

Девочка стояла почти рядом, задрав голову, смотрела на великана. Она так и не выпустила из кулака свое сокровище, бусы свисали, покачивая прозрачными сверкающими хвостами. Черная кожа девочки была покрыта белыми разводами на груди, животе и плечах, где пыль смешалась с мужским потом.

Нуба улыбнулся, чтоб успокоить. Протянул руки, показывая, что они пусты и ему нечего дать ей. Улыбка защекотала щеку и непривычно потянула кожу от уха до шеи.

Закричав, девочка выронила свое богатство, кинулась в толпу парней, хватаясь за их руки, присела, прячась, и горько расплакалась, повторяя испуганные слова.

Суфа смущенно хмыкнул. Избегая смотреть на изуродованное лицо Нубы, закричал сердито:

— Что скулишь? Какой такой темный Иму? Тьфу, курица без головы. Пошла прочь.

— Подарки отдайте ей, — тяжело сказал Нуба и, отворачиваясь, снова сел, наваливая на колени растрепанные пеньковые концы. Быстро заработал пальцами, нещадно дергая и путая нитки, пока за мачтой утешали всхлипывающую избранницу, совали ей в руку бусы и снова вели на рваный ковер, торопясь успеть еще по разу. Потому что саха Даори велел закончить к его возвращению, а вон он уже движется светлой черточкой на фоне красных от вечернего солнца песков…

«И поэтому не думаю о княжне»… Руки мелькали, пальцы вытягивали нитки, скручивали и завязывали узлы. «Был немой раб, послушный, как смирный конь. А стал — чудовище, что приводит в ужас женщин. А она, там на вазе, летит, выгнув спину и такое лицо у нее. Такое лицо…»

Когда совсем стемнело и моряки заснули, попадав, кто где, Даориций пришел к Нубе, повозился, подтыкая под бок старую подушку, и лег, глядя на яркие звезды, заполонившие небо. Позвал:

— Не спишь, здоровяк?

— Нет.

— И хорошо. Считай у тебя вахта. Не спи, пока небесный конь не схватит зубами стебель ночного цветка, вон ту звезду, видишь, что сидит на полоске из светлого дыма. И я пока не сплю. Поговори со мной, черный. Ты обещал.

— Спрашивай.

Нуба тоже прилег, положил голову на руки и вытянулся. Палуба остывала после дневного зноя. Изредка налетали, пища, крупные комары, но воткнутая в ком глины лучинка, пропитанная маслом, прогоняла кусак, и они, щекоча кожу, исчезали. Пусть спрашивает, думал Нуба равнодушно-устало. Про годою и про Каруму можно и рассказать. Все, что после степи, и до острова. Ну и потом, когда они с Матарой жили в краю матайа.

А старик вдруг заговорил сам, видно, соскучившись по собеседнику.

— Я сразу увидел, сразу понял, эге, когда ты на вазу показал. Глаза у тебя были, и языка не надо. Все были пьяны, а я не пью много, чтоб все замечать. Как увидел — смотришь, э-э-э, думаю. Он ее знает! Ведь знаешь?

Нуба молчал. О княгине он сразу решил — не скажет старику ни слова.

— А теперь ты думаешь, зачем я ей? Такая красавица. А я чисто зверь, мало того, что гора, почти со слона. Так еще и лицо разворотило. Ведь думал так?

— Да…

— Ну и дурень. Я живу семьдесят лет и хорошо бы прожить еще, ну хоть тридцать. Да, тридцать хватит. И я тебе скажу, ты по сравнению со мной — сосунок, детеныш. Так что я? Ага, да. Женщины, Нуба, они не такие, как мы. И не в том дело, что лучше там или хуже. Они…

Купец поднял руку и пошевелил пальцами, подбирая слова.

— Они сильно разные, вот. Если баба решит обмануть, то обманет так, как ни один мужчина не додумается. Если же она добра, то такой доброты никто из нас и представить не может. И любят они так же. Будто сердце рвут из своей груди и нижут его на прут над костром, чтоб накормить голодного мужа. Понимаешь?

Старик повернулся набок, разглядывая черной длинной горой лежащего собеседника. Продолжил с удовольствием:

— А самое обидное, ведь и не поймешь, когда она любит, а когда нет. Ты думаешь, вот все сделает, ведь любит, а она берет и наоборот. Оказалось, пока ты бился или бродил по свету. Или лежал у ее ног, — разлюбила! В общем, понять не можно. Потому нам остается лишь идти к ним в руки, к любым. Пусть делают, что хотят.

— Ты так и жил, саха?

— Конечно! У меня две жены, парень. И младшая годится в дочери моему сыну. Когда я привел ее в дом, моя Эрине разбила об мою спину любимую вазу. Ой-е, я ж вез ей эту вазу, через пять морей! Не пожалела! Но я сказал, Эрине, ты мудра и стареешь. Я по-прежнему буду любить тебя, потому что мы шли по жизни рука об руку. Не обижай девочку, а об мою спину бей хоть все горшки в доме. А Кайла — сирота. Что ее ругать.

— Теперь твой дом без горшков?

— Что? Не-ет! Теперь эти бабы ругают меня вместе. И если я хоть посмотрю сурово на Кайлу, так Эрине налетает орлицей, откуда берется прыть в ее старом теле! Но знаешь, и любят меня тоже вместе. Потому что я люблю их. И потому что я верю своей Эрине.

Нуба улыбнулся. Старик, который послал его на смерть, чтоб заработать побольше монет на ярмарке, а потом обманом выманил у него честно выигранную вазу, нравился ему. И ничего с этим поделать было нельзя.

— Твоя Маура очень красива. Очень добра и умна. У нее хорошее тело, только его еще не разбудили, и кто знает, проснется ли оно. Но ты поверь, твои шрамы и один глаз не испугают красавицу, если она тебя любит. А узнаешь, только если доверишься ей.

— Кто? — ошеломленно спросил Нуба, вырванный из раздумий названным именем, — кому?

— Кому-кому… Чего растерялся? Я ж сказал — понял сразу. Вон как глазами-то ты ее ел, — в голосе купца звучало самодовольство.

— И ваза тебе нужна, и ко мне прицепился, словно колючка. И теперь вот вздыхаешь, ровно речной буйвол в грязи. Доберемся когда, мой тебе совет — ищи. С побережья понта никуда она не делась, полисов там хватает, расстояния не велики. А слава о танцах прекрасной Мауры наверняка уже гремит по всем колониям. Ну, конечно, ее могли забрать в метрополию. Но и туда ходят корабли. Эта, вторая, царевна. Ее муж наипервейший купец в Триадее, посылает в Афины пшеницу, рыбу и украшения. Вот с ним я поговорю, если надо будет.