Перед самым утром, в размытой темноте, что становилась все тоньше, в кроне корявого дерева, протянувшего над землей пласты мощных ветвей, проснулись странные птицы. Захрипели, икая, и задремавшая было Ахатта оглянулась, прижимая к груди ребенка. Плоская крона четко виднелась на фоне бледной темноты и Ахатта, не разглядывая шевеления в листьях, снова уставилась вперед, до рези в глазах пытаясь рассмотреть серые скалы и кривые вершины. Они должны прийти! Должны увидеть костер! А вдруг уже поздно? Вдруг они ждали и ждали, но время прошло, и жрецы отозвали дозорных и снова вернулись к своим черным делам. И одно из их дел — судьба ее мальчика.

Она смотрела, иногда отводя слезящиеся глаза и оглядывая светлеющую равнину, пустую и мокрую после ночной грозы. Как все спуталось, какими кошмарными узлами связалась жизнь, которую она когда-то решила повернуть сама, своим детским еще разумением. Неужто все, что валится на нее, каждая горесть, это отголоски того бега в ночь, на гнилые болота? И сколько неумолимые боги будут наказывать ее за девчоночью глупость?

В траве затрещала перепелка, тонко прозвенели жаворонки свою нехитрую прозрачную песенку, вдалеке захлопал крыльями фазан, вырываясь из-под куста, и кинулся вверх, а там, над бледным рассветным сумраком, крылья вдруг полыхнули рыжим пламенем — из-за левой горы показался ослепительный краешек солнца. И степь грохнула, закричала, заголосила тысячью птичьих песен, таких радостных, что на глаза женщины навернулись слезы.

Солнце всходило, и широкая тень от горы уползала, как подобранный темный подол, стремясь к подножию горного кряжа. И там, где упал утренний свет, загорались искры в каплях дождя. Зеленые, рыжие, красные, голубоватые травы сверкали алмазной пылью. Будто огромный ковер во всю степь, новый и радостный.

— Вот что ткут паучихи Арахны, пусть всегда будут сильны их пальцы.

— Что? — она повернулась, силясь рассмотреть лицо Убога, сидящего рядом на валуне, — что ты сказал?

Тот пожал плечами, улыбаясь, и улыбка привела ее в ярость.

— Всем радостно. Всем, кроме меня, — глухо проговорила, — все поет и смеется. Даже ты.

— Это песни не радости, люба моя жена. Это жизнь. Смотри-смотри!

Вдалеке по траве пробежала серебряная волна, мелькнула рыжей лентой лиса, прыгая, и исчезла снова, унося в пасти фазана с вывернутым крылом.

— Он пел.

— Ладно. Я поняла. Все стрекочет, все родится и помирает. Сиди, Ахатта, и радуйся, что родилась. Так?

Но Убог, старательно думая, не нашел нужных слов и просто сказал ей:

— Люба моя, жена.

Тронул грязный рукав. Ахатта отвернулась. И увидела жрецов.

На выступе правого склона они стояли, укрытые тенью, а солнце, взойдя, очерчивало гору резким светом, делая тень еще чернее. Но белые одежды тускло светили, и казалось, гора щерит зубы — шесть клыков на черном лице.

Ахатта медленно встала, прижимая мальчика непослушными руками и не чувствуя своего лица. Казалось, не сможет и сказать, так омертвели губы. Потому молча шагнула вперед, вздымая подолом легкую золу догоревшего костра.

— Мне что делать, люба моя, жена? — растерянно спросил за спиной Убог.

— Иди за мной. Молчи, — губы все же шевелились и, прерывисто вздохнув, она медленно двинулась по высокой траве к подножию горы, пытаясь собрать беспорядочно скачущие в голове мысли. Топая следом, Убог, ничуть не испугавшийся шестерых, напомнил ей:

— Я сильный. И меч у меня. Стрелы.

— Держишь?

— Того, толстого. С краю.

Женщина перевела дыхание. Он верно сообразил. Даже если выскочат из тайных пещер тойры, помчатся к ним, жрец-Пастух умрет раньше. И они там сверху, конечно, видят натянутый за ее плечом лук сильного воина. А у нее — ребенок. И его им надо сберечь.

Ноги промокли, подол тяжело волочился, собирая обильную росу с верхушек травы. А шесть фигур приближались, становясь яснее. Похоже, они не привели с собой молодых тойров. Может быть, с того дня, как тойры тащили ее лабиринтами, а из горы слышался шум и вопли, когда их дружки в бешенстве разоряли отравленную пещеру, жрецам не так сладко приходится в тупом и послушном племени?

Но думать было некогда и оставалось поступать по-женски, как она и привыкла всю свою жизнь — раз уж пришла, надо делать, хоть что-то.

Заяц бежит, глаз косит, да все равно прибежит, вспомнила старую поговорку. Не бывает так, чтоб не было конца у пути…

Встала и подняла сверток, протягивая его смотрящим сверху жрецам.

— Вот мена за моего сына, владыки тойров! Это князь Торза, внук Торзы непобедимого, сын светлой княгини Хаидэ! Возьмите его и верните мне моего мальчика.

Она держала сверток на дрожащих руках, а жрецы наклоняли головы, как стервятники, разглядывая добычу.

— Покажи нам его лицо, — медленный голос Пастуха заставил ее вздрогнуть, напоминая о том, как стоял на скале над вечерним пляжем, когда Исма спас ее от тойров.

Снова прижав мальчика к груди, она откинула краешек покрывала, и свет упал на спокойное личико, крася его в живой розовый цвет. Зажегся искрами на тонких бронзовых волосах. Убедившись, что жрецы рассмотрели лицо, Ахатта снова накинула покрывало.

— Он спит. Вы мне верите? Это маленький князь.

Пастух усмехнулся.

— Ты бы не пришла сюда с чужим ребенком, стрела для бога. Не решилась бы. Тебя ведет судьба. Сейчас Целитель спустится и возьмет его…

— Нет! — она подняла руку, узкое лезвие сверкнуло на солнце, касаясь острием груди мальчика, — сделайте шаг и я убью его!

— Как же нам быть? — озабоченно и с насмешкой спросил Пастух, — как быть, матерь мертвого сына?

— Что? — Ахатта покачнулась, водя глазами по мгновенно потемневшей степи.

Он понял, что мальчик мертв! И смеется…

— Твое тело полно яда, стрела. Ты знаешь, что убьешь сына собой, одним лишь касанием?

Темнота расползлась, и Ахата облизнула сухие губы. Вот он о чем.

— Это мое дело. Приведите мальчика и оставьте у дерева. А я положу князя тут, под горой. И если сделаете не так, стрела найдет все ваши сердца, по очереди.

Помолчав, Пастух кивнул.

— Тебе не уйти от судьбы, но давай поиграем.

Он поднял руки, белые рукава сползли, открывая унизанные браслетами запястья. И чуть сбоку, из невидимой расщелины в скале вышла Тека, ведя за руку худенького малыша, черноволосого, с узкими глазами и высокими, как у матери скулами.

— А-а… — сказала Ахатта, качнувшись на слабых ногах.

Ее сын. Такой большой, сам идет, ровно переступая кривыми ножками всадника, вертит черной головой, разглядывая сверкающую степь и режущее синевой небо. По бокам Теки шли два воина, молодые и крепкие, насупившись от важности, держали в руках короткие широкие мечи. А лицо женщины, бледное и такое же некрасивое, каким его помнила Ахатта, было странно безмятежным, будто она спала с открытыми глазами. Спрыгнув с небольшого уступа, Тека приняла мальчика и дальше понесла его на руках, бережно прижимая к большой груди. Ступала по выбоинам узкой тропки, нащупывая грубые ступеньки. И проходя мимо Ахатты к дереву, не изменилась в лице, шла уверенно, ни на что не глядя. Поставила мальчика у потухшего костра и что-то шепча, поцеловала в макушку. Повернулась и, так же безмятежно глядя перед собой, двинулась обратно к тропке, ведущей наверх.

— Тека, — непослушным голосом окликнула ее Ахатта, — Тека, мой сын. Спасибо тебе.

— Мелик и Бычок, мои младшие, мои цари, — пропела Тека, проходя рядом и не останавливаясь, — умненькие, шустрые.

— Мы ждем, — напомнил Пастух, с интересом ожидая, что будет дальше.

Ахатта подумала, вот бы сейчас Убог застрелил его, пустил стрелу прямо в жирную грудь.

— Убог…

— Я тут люба моя…

— Быстро, бери мальчика и на коня. Скачите!

— Как же ты, люба моя?

— Я догоню.

— Не-ет. Я не брошу.

Она повернулась, обжигая его взглядом. Но он смотрел синими глазами, такими спокойными, почти как глаза Теки, спящей на ходу.

«Мой сын. Он только мне и нужен… А этот хочет меня, он мужчина».

— Люб мой, муж. Ты клялся. Последнее чего прошу — уезжай. Я буду с тобой! Только отдам князя.

— Ты не обманешь?

— Я люблю тебя. Не обману.

За ее спиной коротко заржала Ласка, подошла, тыкаясь мордой в плечо, и фыркнула, обдавая теплым дыханием.

— Лук у седла, Ахи, — тихо сказал бродяга.

— Да.

Она шла к самому подножию, где еще лежала тень, что становилась все прозрачнее. Трехмесячный Торза оттягивал ей руки и она мысленно попросила прощения у мертвого маленького тела. И тут же выбросила все из головы, быстро и незаметно, как выучены Зубы Дракона, осматривая корявую стену с вьющейся по ней тропкой. Ласка шла следом, тихо переступая копытами.

У небольшого куста шиповника Ахатта бережно положила свою ношу и, отступив на шаг, взлетела в седло, уперла колени в колышущиеся бока. Повернула Ласку и отъехала, продолжая следить за шестеркой жрецов и узкими расщелинами. Пастух указал на куст и кивнул Целителю, тот, подбирая полы длинного хитона, проворно сбежал вниз, прыгая по ступеням тропы.

— Ахи, сюда, — тревожно окликнул ее Убог. Он уже был в седле и мальчик, ее сын, Тека сказала — Мелик, сидел перед ним, обхваченный широким ремнем. Сжимая коленями бока Рыба, Убог снова держал лук, натягивая тетиву, и медленно поворачивал коня, чтоб ничего не упустить.

— Да. Сейчас…

Она задрала голову, и ужаснулась ухмылке Пастуха, от которой сердце заныло, наполняясь тревогой и тоской. Что-то не так. Она рванет поводья, Ласка полетит как птица, и Рыб кинется вскачь, у тойров нет коней, в пещерах их держать без толку. Но вдруг наемники. Вдруг окружат. Надо уходить, как можно быстрее. А если убьют, ну что ж, пусть всех троих.

Но продолжала сидеть, глядя, как Целитель склоняется над свертком. Берет его на руки и, посмотрев на тихое личико, карабкается вверх по тропе…Он не понял, что мальчик мертв. Но он всего миг смотрел, конечно, не понял. Сейчас отдаст его Пастуху и обман раскроется!

— Ахи! — снова окликнул ее Убог, — быстро!

— Да…

Ласка шла боком, сдерживаемая поводьями, А всадница, не отрываясь, сама как в вязком сне, продолжала смотреть, как Целитель подает Пастуху сверток и тот, откидывая покрывало, склоняется к маленькому лицу. Замерев, осматривает ребенка, и вот (тут она напряглась, готовая ринуться прочь, ударяя Ласку коленями и пятками) — вдруг кивает, оскалившись. Поднимая мальчика, показывает его жрецам. А после, не глядя на нее, забыв, что она существует, поворачивается и исчезает в закрытой ветками расщелине. И пятеро жрецов по одному исчезают следом за ним.

— Он… он жив… Жив?

Кинулось в голову воспоминание, как только что лезвие ее ножа упиралось в детскую грудь. Одно неверное движение жреца и она заколола бы…

— Он жив!

От крика из плоской кроны старого дерева, хрипло кликая, снялась стая жирных серых птиц, разлетаясь в стороны.

— Ахи!

— Жив! — эхо металось среди скал, превращая крик, полный муки, в издевательский хохот.

А она уже спрыгивала с седла, швыряла поводья, в бешенстве крича Убогу:

— Прочь! Падаль, вези его! Отсюда! Скорее же!

И, в мгновение добежав к подножию, полетела верх по тропке, сбивая ноги о грубые ступени, падая и снова подымаясь. Дышала раскрытым ртом, глотая горячий воздух, скребла руками по обломкам камней и колючим веткам.

— Дай-те! Он мой!

Выскочив на уступ, рванулась к стене и шаря руками, провалилась в невидимую щель, протиснулась, не выбирая дороги, упала по гладким ступеням в начинающийся за расщелиной коридор. И увидела над собой смеющееся лицо Пастуха, что держал в белой ладони сосуд с узким, как змея, горлом.

Забилась, когда жесткие руки схватили локти, заламывая назад, и еще чья-то рука ухватила косу, запрокидывая ей голову. Толстая ладонь плотно легла на нос и, задыхаясь, Ахатта сама раскрыла рот, хрипя и плюясь, но холодный металл уже протекал сладкой жижей по языку, пробираясь в горло.

Пришел Исма, приблизил красивое скуластое лицо к ее глазам и, внимательно глядя, как она содрогается и хрипит, все медленнее и слабее, сказал чужим голосом, полным веселья:

— Ты как живая кровь. Кто еще так освежит нашу мирную жизнь, полную трудов на радость матери тьме.

— Ис-ма, — пыталась сказать она, но в горле булькало сладкое зелье.

— Пожалуй, еще и еще раз мы отпустим тебя, чтоб и дальше радовала нас суетой и прыжками, лесная безумная белка.

Говорил, а лицо расплывалось, стекая к шее, вытянулись глаза, поплыли черным каплями. Голос, растягиваясь, ушел вдаль. И смолк, когда пришла темнота.

* * *

Когда Ахатта, крича и плача, исчезла в расщелине и ветки закачались, прикрывая вход, Убог тронул коленями Рыба, подъезжая чуть ближе, а после снова отступая назад. На лице его горестное недоумение мешалось с растерянностью. Он взглядывал на макушку мальчика, сидевшего перед ним в седле, потом на скалу, куда вслед за женщиной рвалось его сердце. И останавливал себя, сжимая зубы и каменея плечами. Вокруг радостно пела степь, птицы висели в звонком воздухе, а от травы поднимались прозрачные дымки — солнце выпивало ночную росу, превращая ее в тонкие пряди облаков, что медленно поднимались и таяли в нежной синеве утра.

Убог думал и в растерянной голове путались мысли, спотыкаясь друг об друга.

Все ушли, нет никого. И лук не нужен, висит на боку. Никто не гонится. Ему отдали мальчика, люба жена велела — бегите, быстро. Но никто не гонится. Но она же сказала…

Он вздохнул и, шепча себе укоризны, приказал — слушаться любу жену, она хоть и плакала, но верно, лучше знает, что делать ему теперь. Повернул коня и, окликнув Ласку, медленно двинулся прочь, оглядываясь на безмолвные горы. Глаза то видели степь, а то наплывали в них свежие воспоминания, и он снова вздыхал, не понимая, что кричит ему тревога. Когда Ахатта сказала, что будут вместе, будут, он поверил. Потому что говорила — я люблю тебя. Но вот она убежала. Хоть сама не хотела этого, он видел. Сердце ее рвалось на части, и его сердце рвется на части, может быть, ему надо туда, за ней. Помочь. А то кто поможет, ей, его любе. Там в горе, вряд ли кто. Но надо увезти мальчика. Его зовут Мелик, так сказала спящая женщина, что вела его за руку и поцеловала, как сына.

Он еще раз посмотрел на черноволосую макушку. Мальчик вертел головой, и солнце поблескивало на гладких волосах. Солнце поднималось все выше, ярчало, становилось белым сверкающим диском, и отсыревшая одежда Убога нагревалась, подсыхая в раннем летнем зное.

— Мы поедем с тобой, — сказал он осторожно, — туда поедем. Там есть люди. У них мечи. И луки. Там даже собаки есть. Ты видел собак?

— Бата, — сказал мальчик, вцепился руками в седло, дернул ногой, ударяя пяткой в колено всадника. И вдруг закричал, так что поодаль из травы мельтеша жесткими веерами крыльев, суматошно вырвались перепелки.

— Бата! Тека! Ма!

Отчаянно рыдая, завертелся, ужом вывертываясь из кожаной петли, и Убог, вспотев, еле успел подхватить его рукой, прижимая к себе. Рыб затопотал на месте, волнуясь и встряхивая короткой гривой.

— Что? Чего тебе? Я не умею понять!

— Ба-а-а-а, — выл мальчишка, брыкаясь и вымазав руку мужчины соплями, вдруг укусил мелкими зубками.

— Э-э! — заорал тот. Неловко сваливаясь с коня, бережно обхватил брыкающегося Мелика, упал на зад, прижимая его к себе.

— Хватит, да хватит, уши мне съел, что, что?

Крепко держа мальчишку за пояс, вытягивал руки, чтоб маленькие кулачки не доставали до лица и, уворачиваясь от ударов, с тревогой смотрел, как по бледному личику расползаются темные пятна.

Еще раз крикнув, мальчик захрипел, обвисая в больших руках. И замолчал, отворачивая от солнца лицо, будто ему было больно.

— Болеет, — озабоченно забормотал Убог, — болеет сильно, бату зовет, Теку зовет. Что ж такое с маленькими тут, нехорошо как. Маленький Торза дышать не сумел, синий весь, пятнами. А ты что, Мелик сын Ахатты, зачем крутишься? Больно тебе? Где?

— Бата, — шепотом ответил Мелик.

Убог растерянно оглянулся. Когда был не один, горячая любовь к Ахатте держала, как держат под уздцы коня, и постоянная тревога выравнивала его ум. Сами собой приходили слова, или то, что надо сделать, а он и не думал, просто делал и все. И даже говорил иногда так, вроде не он, а кто другой пришел и сказал — сильным голосом, настоящим. А без нее совсем он каша. Как та, что булькает в горшках у Фитии.

— Ты не умрешь? — он легонько тряхнул слабое тельце, подул на волосы, закрывающие лицо, — э-э, ты не умирай, я ж ни с кем, только вот с тобой. И не поможет никто. Я только. А как?

Жаворонок, что висит над потаенным гнездом, трепещет крыльями, лезет в лицо, чтоб увести от неуклюжих птенцов…

Ворона, что несет в толстом клюве большого жука, блестит горошиной глаза, протискивается сквозь ветки и, сунув еду в раззявленный рот, каркает хрипло…

Лиса, что щерится из-под коряги, показывая в темноте полукружия белых острых зубов — не подходи — и лапой отшвыривает в глубину бессмысленных детенышей, а они лезут и лезут на свет, глупые…

Не то. Все не то. А как?

Он часто задышал, пугаясь все сильнее. Покачивая мальчика, уставился поверх его головы на темные кусты дрока, брызжущие желтыми огоньками цветов. Зачем ему птицы, зачем зверье. Надо не так, надо дышать ти-и-ихо, и — будто он мать. Ахи. Или спящая женщина Тека.

Красивое лицо разгладилось, горестно поднятые светлые брови опустились, и губы тронула мягкая улыбка. Покачивая мальчика, запел, нескладную, полную любви песенку, которой не знал раньше. Такую вот, материнскую.

И выпевая ласковые слова, кивал головой, здороваясь с проплывавшими там верными мыслями.

Он в горе жил. Мало солнца. Боится большого широкого мира. И ма ему — Тека. И есть еще Бата. Бата? Брат? Это все так бы. И можно было б утешить, пусть спит, и везти тихонько, отдать няньке Фити, она сварит каши на молоке. Но темные пятна на коже. И плохо дышит. А еще…

Он замолчал, поняв, что главная мысль пришла.

…Злые смеялись и не пошли отбирать. Потому что знали. Знали, что заболеет. Если они могли отравить кровь любы жены, то мальчик ее, он же ими нянчен.

Кивнув себе, допел последние слова нескладной колыбельной и встал, бережно прижимая к груди ребенка.

— Спасибо тебе, люба моя, жена. Ты подсказала. Рыб, Ласка. Вы бегите назад. По следам, да. Как умеете. А мы пойдем.

Свистнул коням, приказывая уходить, и те послушно побежали в степь, повторяя пройденный путь. А Убог зашагал обратно, улыбаясь с облегчением. Это хорошо, это правильно, потому что там люба жена, одна. Он ее спасет. А мальчик, мальчик жив и толст, женщина Тека была ему матерью, и пусть пока побудет еще. А то еще и его придется лечить в степи, а он возьмет да помрет, прям на руках.

Горы снова вырастали, закрывая край неба, солнце торчало на небесной макушке, светя отвесно вниз. И к тропе Убог подбежал, с тревогой поглядывая на бескровное лицо мальчика и его вяло болтающиеся руки. Полез вверх, найдя дыру, осторожно вошел, нащупывая ногой ступени.

— Эй, — сказал в извилистую пустоту коридора, — я пришел. Ему нужна Тека. И бата. А то вдруг он умрет. А мне Ахатта еще нужна, я к ней пришел тоже.

В нише за поворотом раздался смешок и оттуда выступил Целитель, поднимая к лицу Убога светильничек в виде скорпиона, задравшего хвост.

— Долго ты соображал. Я уж думал, нам придется послать пару тойров, объяснить тебе, что будет с Меликом, не видевшим прежде солнца. Но ты вернулся сам.

— Вернулся, — согласился Убог, — вы не обижайте мальчика. И бату ему дайте, он без баты не дышит, смотрю я. Но я сам с ним пойду.

Он шел по коридору следом за Целителем, и, оглядываясь на топот, видел, как к ним присоединяются жрецы, с ухмылками на белых, поблескивающих лицах, выходят из пещер тойры и топочут следом, мрачно глядя ему в спину. И топот множества ног отдается от неровного потолка и стен, отскакивает, улетая вперед и возвращаясь. Как будто он уже шел тут и прошел эту дорогу до самого конца. И теперь вышел себе навстречу.

Раздался скрежет металла и скрип. Целитель с усилием отодвинул тяжелую дверь, через нее в коридор вылился сноп дымчатого мягкого света. Мелик зашевелился, вдыхая запах цветов и меда, текущий по световой пыльце. Рассмеялся, протягивая руки и дрыгаясь, чтоб скорее слезть и бежать.

— Бата! Ма!

Жрец придерживал дверь, выжидательно глядя на Убога. Тот вытянул шею, заглядывая в дымчатое нутро, полное света и запахов.

— А моя Ахатта? Она там?

— Конечно! Это ваше место, горячая кровь, ваше. Оно всегда ждет вас.

— Падем! — закричал Мелик, поняв, что избавиться от носильщика не удастся, — падем!

— Пойдем, — согласился Убог. Ступил в проем, сделал несколько шагов по тропе среди сочных огромных листьев. Тяжко проскрипев, захлопнулась дверь за спиной.

Впереди, у самой границы огромного светового столба, что падал из дыры в потолке, стояла давешняя Тека, держа за руку толстого мальчика с косматой коричневой головой.

— Бата! — закричал Мелик и, вывернувшись, наконец, из бережных рук, побежал, мелькая грязными пятками. Наскочив на медвежонка, обнял его, тиская, как плюшевую игрушку. А тот довольно ворчал, закрывая глаза и тыкаясь губами в щеку друга.

— Вот мои младшенькие, мои цари, — напевно сказала Тека, любуясь детьми и не обращая внимания на Убога, — ну-ка, хватит, нечего тут бегать без спросу, это место заговоренное. Быстро, побежали домой. Кушать пора.

Мальчики, болтая на птичьем языке, кинулись за кусты, огибая световой столб, а Тека пошла за ними, улыбаясь медленной улыбкой человека, которому снится очень хороший сон.

Убог остался один. Пошел вперед, разглядывая кусты и белые колокольчики огромных цветов, улыбнулся ласточке, мелькнувшей перед глазами. Шел, на ходу стаскивая насквозь пропотевшую рубаху, грязные штаны и засаленные походные сапоги. Снимал неловко, не разжимая кулака, в котором зажата была бусинка на тонком шнурке — она свалилась с шеи Мелика, когда тот брыкался, стараясь вырваться.

И, переступая границу светового столба, пропал в неслышном кипении белого света, уходя в самую середину, без страха запрокидывая голову в белое сияние и раскидывая сильные руки. Засмеялся…