В маленькой жаркой пещере, с кривыми сводами, сходящимися под острым углом, будто стены встали на цыпочки — сверху разглядывать людей, за грубым деревянным столом сидели двое мужчин. Квадратный, как серая каменная глыбища, Нартуз держал в руках новый стакан, высокий, наполненный зарами до середины. Прикрывая ладонью, потряс и перевернул, выкидывая несколько костей через растопыренные пальцы. Тяжело выдохнув, наклонился и ткнул желтым ногтем в ближайший кубик:
— Это?
— Знак близких несчастий. Если ложится углом к краю стола, видишь, то надо измерить сколько рук до угла и сколько после. Вот так.
Абит положил раскрытую ладонь на столешницу и отсчитал, перемещая руку. Нартуз, шевеля губами, повторял счет.
— И что? Это сколько дней, а это ночей до горя?
— Нет. Чем больше первое число, тем правдивее знак зара. А если оно мало, то несчастье можно переломить. И чем меньше…
— Погодь! — Нартуз забормотал, пытаясь повторить точно, но бросил попытки и ударил кулаком по столу. Заорал шепотом:
— В гнилые тебя болота, паскун визгливый! Не пойму я!
— Торопишься, храбрый.
— А чего б мне не торопиться, а? Пришел, душу разбередил. Отцы, деды. Прадеды! Свернуть бы тебе шею, как тому кукушонку, чтоб кровища брызнула.
— Так хочешь? — улыбаясь, Абит крутил в руках далеко отлетевший кубик.
— Нет! Не хочу! — тойр нагнулся, выплевывая слова в спокойное лицо, — хотел бы, уже б сделал. Да чует мое сердце — не врешь. А раз не врешь, то знать хочу! Все знать!
— Одними рассказами, что просто слушаешь, знаний не наберешь.
— Да? Так может, скажешь, что сделать, а? Тоже мне, нашелся…
— Сам расскажи. Расскажи, что было, что помните вы, а не я.
Остывая, Нартуз медленно крутил в руках стакан. Глухо пересыпались внутри альчики-игрушки.
— Мало мы помним. Разве толк будет с моих рассказов.
— Ты же не умеешь записать мои. Нужно иссиливаться, храбрый. Тогда память отращивает лапы и зубы: держит крепко. Не умеешь записать, расскажи сам, заставь память трудиться.
— Все наши письмена — они нынче у баб. Те плетут ковры, в них и пишут. А мы вот…
Он тревожно посмотрел на собеседника, пошевелил над стаканом пальцами и перекосил заросшее лицо, силясь растолковать. Потом просто заговорил, как просил его Абит, о том, что помнил.
— Женщины наши — дочери паучихи Арахны, умелицы, плетущие ковры жизни. Ну ты знаешь, как не знать, вон они собираются в светлые пещеры, поют, смеются, и руками, все руками. За то, говорят, боги не дали им красоты, какая бывает у женщин внешних племен. Ни к чему, пусть работают. А мы им даны, чтоб узоры те были живые. Ну, чтоб сердца их горели постоянно. Так говорят легенды.
— Да. Это верно и хорошо.
— Чего ж хорошо, — угрюмо отозвался Нартуз, — что за бабы такие — ее бьешь, она смеется и любит, и еще несет вина. А пока не пришел этот, злой и быстрый, что убился на рыбалке, а потом женка доубивала его в медовой купели, то мы даже охотиться не умели. Так разве должно быть? Ну выпить. Побузить. А до того, что было?
— Было?
— Я тебя спрашиваю! Что ладишь за мной!
— Спроси себя, храбрый. Вы не умели охотиться и рыбачить. Или — забыли?
Нартуз оглянулся на плотно затянутый старым ковром вход в пещеру, прислушался. Снаружи было тихо, там сидел на корточках Бииви и вертел лохматой головой, охраняя их секреты.
— Знаю я, что были мы сильными и умелыми. Горы Арахны цвели по весне рощами белой амигдалы, а в предгорьях, где расстилались сочные травы, тойры пасли стада. Мощными были наши быки, и молодые мужчины каждую весну спускались из пещер, чтоб уходить на все лето, пасти стада, и петь песни для умелиц. Каждый из них мог на бегу догнать и схватив за гнутые рога, остановить быка. И тогда получал свою пещеру, свою жену и становился тойром. Были те времена славными и жили мы гордо. А потом…
Он замолчал и открывая глаза, огляделся, будто проснувшись. Перебирая пальцами по стакану, сказал беспомощно:
— Э?
Абит кивнул.
— Ты все верно сказал, упорный и ищущий.
— Я? Сказал? А чего я?
Ковер зашевелился, сбоку просунулась в щель лохматая голова Бииви.
— Шаги там. А…
И скрылась. Послышалась визгливая песенка, которую сторож заголосил поспешно. Нартуз, сгребая в стакан альчики, сунул его под стол, выудив кувшин, поставил его между собой и Абитом, расплескивая на грубое дерево кислое вино.
— Хлебай!
Абит послушно поднял посудину, сделал большой глоток и, смеясь выступившим на глазах слезам, передал тойру.
— Вы, верно, доите лесных белок, а, храбрый Нартуз. Что ж за вкус такой.
— Не, это ссык от ночных ежей. Сам цедил, — буркнул тот, и оба захохотали, вытирая рты.
Ковер отдернулся в сторону, пропуская высокого молодого тойра, с аккуратно стриженой бородой и густыми каштановыми кудрями, перехваченными цветным шнурком. Встав рядом с Нартузом, он подбоченился, вызывающе разглядывая смеющегося Абита. Тот, прижав руку к груди, кивнул гостю. Но пришелец не ответил на приветствие, бормоча что-то, плюнул на пол, распаляя себя. И Нартуз, ухватывая его за подол чистой рубахи, дернул, останавливая.
— Ну-ну, Кос! Что за дела? Чего яришься? Видишь. Сидим, пьем, травим байки. И тебе нальем, чего там.
— Не буду я пить. С этим! Я бы и тьфу на него, да Тека заладила, поди да поди.
— Тека? — деланно удивился Нартуз и свирепо махнул головой в сторону торчащего в дверях Бииви. Тот исчез, снова завешивая вход.
— А я думаю, чего приперся наш чистюля! Гадаю… А невдомек мне, что его Те-ека пригнала. Кого ж еще слушать храброму Косу, как не свою третью женку, а? Те-е-ка!
— Рот заткни свой поганый, а?
— Ты кого сейчас?…
— Эй, — Абит замахал руками, снова расхохотавшись, — эй, кому в нос кольцо, а?
— Э? — вместе сказали тойры, поворачиваясь к нему. Дышали тяжело, сверкали глазами.
— Не кричи, храбрый Нартуз. Кос пришел по делу, а Тека — прекрасная жена для любого мужчины. Поклон таким мастерицам. Что просила сказать, достойный Кос?
Кос быстро оглядел пещерку, полную колыхания теней от двух маленьких светильничков на столе, оглянулся на закрытую дверь.
— Ее нареченная сестра Ахатта, что спит и не узнает никого, она может умереть, сказала Тека. Ей так сплелось в тайном ковре, который она ткет для своего найденного сына, третьего из младших. Она ругается, что ты сидишь и пьешь с быками, вместо чтоб делать что-то. Она говорит, — тут он метнул в сторону Нартуза ехидный взгляд, — ты сам становишься как грязный бык, за которым не следит добрая женка. Не мытый. Пьяный. И не за что будет любить тебя, ну этой, когда проснется. Она говорит, пора бы и разбудить… Если, конечно, она твоя люба.
— А если нет? — Абит не смеялся, но мягкая улыбка бродила по красивым губам.
— Если не твоя люба, чужак, то я буду биться с тобой и убью.
— Ого! — удивился Нартуз, — чего это?
— Того! Слишком уж Тека блажит про него. Ах, бедный, ах, спал в медовой пещере. Ах, все потерял, даже одежу! Ах, куда смотрят синие его глаза! Тьфу! Глаза у него! Я тебе так скажу, пришлый. Вы лучше вместе. Ты и твоя сонная баба. Хватит нам от нее горя, когда всю матерь гору чуть не развалили, спасая ее, да ее парнишку.
— Он ревнует, — подсказал Нартуз, скалясь, — гы, наш Кос прибежал воевать свою Теку!
— Мою! У вас таких нет, — огрызнулся Кос, одергивая подол чистой рубахи.
— И вот еще. Начихать мне соплей, что там Нартуз про меня болтает. Но еще надо будить, а то малец, что помер, он хочет ее молока. Не будет — помрет снова.
Абит встал, глядя в сердитые карие глаза.
— Он жив? Жив для этого мира?
— Почем я знаю, для какого. Тека сказала — кормить пора.
Он гордо поднял голову, шагнул было к выходу, но, потянувшись, схватил кувшин и сделал три гулких глотка. Сунул на стол, вытирая рукавом покрасневшие глаза.
— Эх, откуда ты его берешь, Нартуз. Верно, моча лесной белки?
— Ночного ежа, — ответил тот.
— Ладно. Пойду я. Тека…
Когда ковер снова опустился, Нартуз сказал все еще стоящему Абиту:
— Она ведь и моей женкой была. Хорошая баба, жаркая. Сын вон взрослый уже, наш сын. Ну, досталась Косу. Его вишь, любит. Холит, вроде он ей любимая кукла.
— Она его люба.
— Ну и ладно, — угрюмо отозвался Нартуз, — у меня вон две женки, одна совсем моя, а вторая — Харуты. Хороша, только дура совсем. Ты скажи, теперь что? Будить надо, да? А как же владыки?
— Ты говорил со мной, упорный. Ты спал и рассказывал. Были времена, когда тойры сами владели своими судьбами. И помнили своих богов. Думаю, настала пора вернуть гордые времена. Ахатта проснется и вы проснетесь вместе с ней.
Он улыбнулся и пошел к выходу, откинув край ковра, скрылся в темном коридоре.
Нартуз снова достал стакан и, потряхивая, выбросил на стол кости. Склонился, рассматривая напрочь забытые знаки, что когда-то писали судьбы племени, передавая мужчинам советы богов. Пробормотал:
— Мы даже имени их не помним, вот же как.
Кос быстро шел по узким коридорам, хмурился, все еще споря с Нартузом, шевелил губами, шепча слова. Когда впереди замаячила светлая высокая щель, замедлил шаги, оглядываясь. Тека там, в большой пещере, где собрались все умелицы, и сюда слышно, как они переговариваются и начинают песню быстрым речитативом, а потом кто-то смеется и вдруг вскрикивает, обрывая плавные быстрые слова.
Мягко ступив в боковой коридорчик, он вошел в нишу и привалился к стене. Лучше подождать, она там не будет долго, скоро выбежит, заботясь о спящих в их пещере сынах, и тогда он ее окликнет. Глаза Ткача остры, как иголки, протыкают голову, лучше ему в лицо лишний раз не смотреть. Кос поежился и присев на корточки, положил руки на колени. Ничего, он подождет. Подумает.
Все изменилось тогда еще. Когда безумная высокая сестра его женки натворила дел внутри горы. Да сама ли? Жрецы владели всем и конечно, ее головой и животом владели тоже. Вот только бывает всякое. Бывает так, что думаешь — лежит пес дохлый, камнем в башку убит, и даже мухи толкутся над слипшейся шерстью, как вдруг ощерился, зубами клац и ногу-то порвал. А то и убег. Может быть и жрецы, начать начали одно, а получили вовсе не то, чего хотели. Не вся трава растет по струнке. Иногда так раскустится, что и в стены залезет, и ничего, живет. Умелицы про то знают. Потому они толкуют свои ковры. Потому узоры их будто сами плетутся, хоть и задумываются сперва в голове. Он спрашивал, ночью, а Тека отвечала.
И прикрывая глаза, Кос снова вспотел, вспоминая ярко, будто перед глазами оно сейчас деется: вот он лежит, мокрый весь, дрожащий, аж колено дергается, а рядом Тека, навалилась на грудь, глаза в темноте блестят. Дышит сильно, придавливает его, смеется тихонько, чтоб не разбудить малышню. И шепотом рассказывает…
— Я тебя сама в ковре выплела, уж больно хотела. Но я ж и не знала, что — ты. Мимо ходил, а женка помнишь, уй, молодая была у тебя женка, задастая, а сиськи какие, до носа торчали. А я ткала и пела, нитки вязала, чтоб из сердца тащили тоску и всю ее в ковер забрали. А после смотрю — ишь-ка, так это же Коса узоры! И стала тебе вслед смотреть.
— Я помню…
— Ну ты не думай, я не ворожила. Умелицам ворожить нельзя, узор умрет, ковер выйдет плохой и случится страшное. С жизнями. Я только смотреть стала. И ты посмотрел.
— Я помню…
— Оно и было так соткано, еще до ковра. А узором меня просто в глаза потыкàли, смотри, Тека, смотри, дурная твоя голова, вот идет твое женское счастье. А если б оно было в одну нитку, без твоей, я б и не глядела, чего ж тебе жизню портить. Но видела — переплелись.
— Да.
— Не горюешь, бык мой?
— Иди сюда…
Тека тогда их первый ковер спрятала. А он подумал — она лучше знает. Если решила ослушаться жрецов, значит, надо так. И плохого не делала же, просто не стала казать владыкам, что в ковре их любовь накрепко сплетена и до самых краев узоры общие. Пусть думают, что она для Коса женка до осени, ну, до зимы. Кос даже для виду других женок брал, иногда. Ну, почти для виду. А что ж он не бык, что ли. И молодой еще. Но после сразу к Теке. Если хорошо, чего брыкаться, что ж он дурак, что ли…
По коридору быстро затупали крепкие шаги, удаляясь. И Кос вскочил, тихо побежал следом, изредка оглядываясь на входы в другие лабиринты. Нагнал жену у самого входа в пещеру, тронул за круглое плечо.
— Тссс, — сурово шепнула Тека, — тихо ты, бычище. Не разбуди, а то на шею сядут. Не дадут передыху.
Одергивая чистый передник на широких боках, пробежала к спаленке, на цыпочках зашла, в рассеянном свете, протекающем через отверстия в потолке, внимательно осмотрела спящих в обнимку мальчиков. И вернулась, быстро поправляя волосы, заплетенные в толстые короткие косы на висках.
— Ну? Есть сядешь? Давай, поешь и расскажи.
— Не надо есть. Был я. Сказал пришлому.
— А он? Да сядь уже! И руки убери, не хватай.
— Он дурень совсем. Я ему дело говорю, а он талдычит, как уюха на сосне. Ую-ую, а чего, а если нет…
— Кос. Ты дело скажи, а ругать его потом поругаешь. Ну?
— Он с Нартузом был. А у входа — Бииви. Сидит, башкой крутит. Не нравится мне это, Тека.
— Ты Кос, большой. Большой ты дурень, мой Кос.
— Ну ты…
— Нартуз командует. Он упрямый бык, упрямей нету в горе. Если пришлый с ним бает, это наоборот, очень хорошо. А видно дело баяли, если Бииви посадили следить. Про малыша сказал ли?
— Сказал. А тот вскинулся, ох ох, живой что ли. Видишь дурень какой, он думал мы тут мертвого храним. А?
— Косище, — Тека присела напротив, заглядывая в лицо мужу круглыми блестящими глазами, широкое лицо ее вытянулось и постарело, становясь суровым. Сплетая и расплетая крепкие натруженные пальцы, заговорила протяжно вполголоса:
— Бедные вы большие быки, совсем забыли себя. Чего дивишься, что не знает об нас чужак? А сам ты знаешь чего о себе? О том, что делал твой дед, а прадед? Думаешь, как вы счас, все бегал по женкам да похвалялся, сколько детишков зачал, покрывая? Не знаешь. И он не знает. Потому и охает и дурные вопросы спрашивает. Только мы, самые умелицы, мы еще видим, узоры читаем. И не все рассказываем, тут вот (она приложила ладошку к тяжелой груди) храним. Но когда спишь, ты болтаешь, Кос. И сам мне рассказал, ой много. Потому тебе не странно, что малец вот уж цельную луну лежит, не дышит, не ест, но — живой. А пришлому — странно. Думай головой, Кос. Или меня спроси. А то просто расскажи и все.
— Вот я и рассказал.
— Молодец. Покушай. Я зелени стушила, утром еще. И вота понюхай, какая из грибов жареха, м-м-м…
— Давай. А теперь что? Что будет, Тека?
Подвинув мужу вкусно пахнущие миски, Тека оперлась подбородком на руку, жалостно и одновременно весело глядя, как жадно ест муж, вытирая пальцами углы рта.
— Все кувырком будет, бык мой. Но это и славно. Потому что эти узоры кончаются, видишь, лес стощал и море без рыбы, и корабли обходят нас стороной, и хорошо — давно уж пора. Все мы сплели и соткали, все съели и выпили, да не мы, а нас высосали хозяева. Пора уж новых сил набираться.
— Мы не умрем, мы, тойры? — осторожно спросил Кос, боясь спрашивать о себе, да о Теке.
— Не. Если не забоимся.
Коротко вздохнув, она встала и, набираясь решимости, подергала край вышитого рукава своей рубахи.
— Пора мне, любый.
Кос хмуро смотрел, как некрасивое лицо полнится страданием и тайным страхом.
— А не ходи. А? Пусть сами.
— Дурной ты, Кос. Не пойду, придут. И заберут меня. А то и мальчиков. Не бойся, я буду сильная.
— Сама-то боишься.
Тека ушла в кладовку, погремев, достала из тайника коробку и сунула в рот комочек вонючей смолы. Кривясь, с трудом проглотила. Улыбаясь через силу, погладила Коса по голове и ушла, всколыхнув ковер на входе.
Кос мрачно доел грибы, вылизал миску до блеска. Заглянув в детскую пещерку, проверил, спят ли мальчишки. И вышел, встал, вертя головой и прислушиваясь, где что творится. Из дальних коридоров раздавалось привычное жужжание голосов, детский плач и пьяные выкрики. Женка, наверное, правду сказала. Не может же быть, чтоб сделали их только для выпивки да баб ублажать. Даже корабли отцы их грабили кое-как, лишь бы похватать верхнее, да сразу сломать, расшвырять и проиграть в кости. Не бывает такого. Наверное, все нужно для чего-то.
Он вытянул руку, сжал большой кулак, и мускулы послушно вздулись, натягивая рукав.
Вон сколько силы. И куда ее? Было б куда, разве ж шатались бы по горе, да по грязному песку в бухтах. Правда, когда пришел Исмаэл, учить тойров войне и добыче, то сила хорошо тратилась, эх, было весело тогда. И если б попался тогда какой корабль, на их обманные разложенные на скалах костры, то…
Кос разжал кулак и уронил руку, тряхнул головой, в которой вдруг закричали мужчины, хрипя перерезанными глотками, женщины завопили, биясь под жесткими телами быков, и детский плач услышал он, когда на бегу сам, хохоча, ногой отшвырнул скорченное тельце в воду, пылающую отсветами корабельного пожара.
Пошел по коридору, не успевая за собственными шагами, сворачивал, стукаясь плечами, все быстрее топал, будто хотел убежать от нарисованных мыслями картин. И остановился в дальнем закуте, там, где гора уводила последние лабиринты в скалы перед степью и потолки были низкими, висели над самой головой. Тяжело дыша, стоял, слушая совсем далекий шум жилья. И успокоившись, повернулся идти назад, но вдруг разглядел темную бесформенную кучу у самой стены. Тихо подкравшись, ногой пошевелил набросанные ветки. Вынул из кармана гнилушку и, раскрошив пальцами, засветил тусклый голубоватый огонек, поднес его к мертвому лицу, прижатому щекой к каменному полу.
Синие в бледном свете волосы растрепались, закрывая щеку и ухо. А мертвый глаз неподвижно блестел, уставясь мимо руки с огоньком.
— Харута…
Кос отступил и, сунув в карман гнилушку, осторожно выбрался из закутка, и пошел обратно, выбирая самые безлюдные боковые галереи, где никто не встретится ему на пути. Касаясь плечами мокрых стен, мрачно вспоминал, как Харута, показывая пальцем на пришлого, кричал Нартузу «прячешь чужака, я вот скажу жрецам, он уже оклемался и говорит, а ты все врешь, врешь, что пень и сидит пнем…»
Теперь уже не скажет.
Жрец-Ткач, растягивая губы в холодной улыбке, деревянно склонился перед хмурой Текой и, взмахивая рукой, обвитой тройным вышитым рукавом, пропел:
— И снова привет тебе, матерь тойров! Ты хорошо поработала, выплетая ковры, и теперь милость твоих жрецов снова с тобой. Поди сюда, милая. Он ждет тебя!
Тека сглотнула, чтоб прогнать противный вкус смолы глубже в горло. Мелкими шажками пошла за жрецом, который шел впереди по извилистой тропке, в самую глубину медовой пещеры.
Она ненавидела это место. Его дымчатый свет, стекающий по столбам мягких испарений, мерное жужжание толстых пчел, похожих на неживые игрушки — деревянные палочки с туго закрученной жилкой, что раскручиваясь, шевелила мертвое, будто оно живое. Ласточек, больших, как тощие лесные вороны, но с лоснящимися белыми животами, которые птицы набивали трупиками пчел, да и живых хватали на лету. И эти темные кусты, холмами стоящие по всей пещере, а с них кивают и кивают огромные белые колокольцы, полные дурманного запаха. И вот странно — и пчелы и птицы были тут как мертвые твари. А цветы, с растянутой белой кожей лепестков казались живыми — вот поднимут граненые тулова и снимутся с веток, полетят, мерно дыша кожистыми полупрозрачными перепонками.
Тека ненавидела место, где ее держали над медовой купелью, в которой лежала высокая сестра с безумным лицом и горой живота, облепленной листьями и лепестками. Хотели забрать ее сына, ее бычонка, как только родится, и скормить его медленной сладкой жиже. Чуть не умерла она тогда. Если б не Кос…
А еще ненавидела она пещеру медовых снов за то, что та сама вползала в душу, протекая в нее сладкими липкими шепотами. О том, что она — истинная матерь тойров, заново родившаяся мастерица Арахна. Ведь не зря высокая Ахатта выбрала ее себе в сестры. Не зря ковер подарил ей молодого Коса, горячего и быстрого, как первый бык матери Арахны. И такого же красавца с широкими ноздрями. А еще разве кому кроме нее дозволено воспитывать и вскормить двух царей, двух наследников славных народов — названных братьев Бычонка и Мелика. Истинно, истинно никто не может занять ее место!
И сейчас она следует к своему третьему сыну, только она спасет его, вернет к жизни. И отдаст жрецам. Всех троих отдаст…
Споткнулась о выступающий корень, ушибив палец на ноге, и охнула, когда мерзкий вкус проглоченной смолы кинулся из желудка в горло, проясняя голову. По спине побежал липкий холодок. Жрец недовольно оглянулся.
— Нога, — объяснила Тека, плюхаясь наземь и шумно растирая лодыжку, клонила голову, чтоб тот не увидел ее растерянного перепуганного лица.
Придя в себя, встала, потопала, показывая, что все обошлось. И пошла дальше, следом за быстрой спиной в жестких складках широких покрывал. Она сама ткала эти узоры, ее руки трогали каждую ниточку на богатой парче. Давно это было, она еще бегала девочкой и лежала под своим первым мужем. С восторгом подставляла горло касаниям жрецов и мечтала о чести быть обласканной ими в медовой пещере, полной цветов и красивых птиц. Давно.
Жрец отступил в сторону, снова напыщенно кланяясь, подчеркнуто оказывая ей знаки почета и уважения.
— Вот он. Бери же его, матерь тойров и накорми так, как выкормила ты его братьев.
— Угу, — сказала Тека, становясь на колени перед сплетенной из темных листьев колыбелью, в которой вытянувшись, лежало худенькое тельце, покрытое синими пятнами. Погладила мальчика по ледяной щеке и сердце ее зашлось жалостью, как было это в прежний раз и во все предыдущие разы. Грудь заныла, и бережно вынимая деревянное тельце из лиственной постели, она с надеждой прислушалась к толчкам крови под тонкой кожей, натянутой у сосков. Может быть, молоко для мальчика все же придет.
Жрец торчал за спиной, заглядывая через ее голову, и Тека, садясь на траву, сердито отвернулась, вынимая грудь из распахнутой рубахи. Запела, забормотала песенку, качая мальчика и без толку суя к стиснутым белым губам сухой сосок. Разглядывая запавшие глаза под прозрачными веками, впалые щеки и тонкую шею, старалась пожалеть его еще больше, а куда ж больше-то, и так сердце исходило страданием, и грудь дергало и крутило. Но все равно, ни одной капли молока не выцедилось из горошины соска, которую Тека сдавила пальцами.
Помучившись, подняла голову, глядя в жадное разочарованное лицо Ткача:
— Нет ему молока, мой жрец, мой Ткач. Помирает сынок-то.
— Может, ты плохо стараешься, матерь? Может, жалость твоя не так сильна, как надо?
Холеные руки крутили край плаща, с раздражением выдергивая драгоценные нитки.
— Куда уж больше, мой жрец, мой Ткач. Жалко его, сил нет. Да не нужно ему мое молоко. Ты сам знаешь.
И с надеждой, как уже было не раз и не два, попросила:
— Ты бы отвел меня к сестре, а? Вместе с сыночеком. Разбужу. Она и накормит.
— Рано, — жрец швырнул оторванную от рукава цветную кисть, — рано. Она…
— Помрет ведь. Уж целую луну я его колыбаю, а сыночка тощает да каменеет. Скоро совсем уйдут из него силы, последние. Смотри.
Она повернула мальчика личиком к жрецу, провела пальцем по синим пятнам, что расползлись по щекам и лбу.
— Тута вот слипнутся и станет весь синий. И все.
— Положи его.
— Я же…
— Кому сказал, тварь. Положи в колыбель. Пошла отсюда!
Тека бережно уложила мальчика, поправила деревянно торчащую ручку. И пошла, сутулясь, по тропинке, торопясь выбраться из мягкого равнодушного света, напоенного сладкими запахами. Жрец склонился над колыбелью, размышляя. А она почти бежала, отводя рукой темные листья, к далекой распахнутой резной двери. Скорее, скорее уйти отсюда, домой, туда, где спят мальчишки, теплые, сопят, пахнут сваренной на ключевой воде кашей, сдобренной жирным маслом из семечек ягодника. Тварь, это она тварь. А сам держит сыночека в кустах, будто тот клубень какой и годится только в еду. Чего не несет к сестре? Ждет, когда тот прорастет да закустится?
Выскочив за двери, она побежала по коридорам, сердито тупая крепкими ногами.
…Только разочек видела спящую, когда принесли в пещеру и уложили, а ее позвали, чтоб помыла ей грудь и лоно. Она видела — грудь высокой сестры полна темного молока, соски мокрые и платье спереди в пятнах. Тека знает, если дитенок такое пил, то в болезни другого уже не примет. Так пусть бы… а то помрет, ой жалко, как жалко маленького!
По дороге свернула в широкий коридор, добежала к мужской пещере и заглянула. Среди тойров, играющих в блоху вокруг большого стола, уставленного кувшинами с вином, увидела Коса, что поднялся было ей навстречу, но она замахала на него рукой. Мол, сиди. И помчалась дальше, придерживая холщовый подол, чтоб не спотыкаться.
…Скорее бы чужак уже пробился к своей любе, да побудил ее, как след. Тека видела его — не прост, совсем не прост. И надо, чтоб были вместе. И не спали!
Влетев в свою пещеру, постояла у входа, отдышалась и вошла в детскую, улыбаясь ясным глазам только что проснувшихся мальчиков.
— Бычата мои, вы мои красивые сыночеки! Братик передал вам приветов! Вот таких, — присев, ловила чистые пятки, целуя и щекоча. А мальчики хохотали, барахтаясь, вымытые, толстые и свежие. Гордость матери Теки.