И вдруг все замолчало…
Видящий невидимое открыл прозрачные зеленые глаза, глядя на горбинку собственного носа и тонкую шею перед самым лицом. Черные пряди спускались за край зрения слипшимися нитками. Задержал дыхание, вслушиваясь. И прижал ладонь к коже под грудью спящей женщины. Сердце под рукой тукало медленно, с неровными перерывами. Будто раздумывая, не остановиться ли совсем.
«Пустая…»
Он отодвинулся и сел, убирая за спину белые косы. Спящая не пошевелилась, лежа на боку, не почуяла, как он вытаскивал из-под почти невесомого тела свою руку.
Он все высмотрел в ней, все, что клубилось в памяти, все картинки, звуки и мысли — от жадной девичьей любви, погнавшей ее давным-давно в гнилые болота, до смертной тоски, оплакивающей погибшего, как была уверена — по ее вине — сына светлой сестры.
Внутреннее все время подпитывалось легкими порывами чужих мыслей, сильных настолько, что даже в глубину матери горы проникали они, находя голову и сердце Ахатты. Он знал, это сновидица Онторо, воспитанная его братом-жрецом, держит своей страстью связывающие всех нити. Сама того не зная, натягивает их, пылает, дергая. И как по нитке бежит, содрогаясь, рывок, так и в голове спящей Ахатты внезапно высвечиваются смутные, нет, не картинки, а знаки, о чувствах других, тех, кто далеко.
И вдруг все замолчало.
«Ты потерял свою кобылицу, Белый Всадник? Да, ты потерял ее…»
Жрец встал у постели, облачаясь в широкие белые одежды, шитые по краю узором из сплетенных веток сосны и лапок тиса, отягощенных ягодами.
Теперь лишь во время ритуала шести они смогут обменяться новыми знаниями. Но эти знания будут о внешнем, будто разглядываешь далекий узор перед чужими глазами. И толкуешь его по своему разумению, не зная намерений и чувств наблюдаемых. Ну что же, в долгих, почти бесконечных жизнях вечноживущих чего не случалось, и такое было тоже. Для высосанных избранных самок всегда есть два пути. Скормить их тела медовой купели. Или же поместить в рожальни, принимая младенцев для расселения в племенах. Жаль, что отравленная не нашла своего бога. Но она больше, чем просто корм для цветов и пчел. Уж очень много в ней страстей.
Он усмехнулся, застегивая браслеты. Ткач накажет умелицам выткать новый ковер, погрузив их в деятельный сон, когда глаза смотрят и не видят, что делают ловкие руки. И в этом ковре жрецы прочитают самый лучший узор близкого будущего. Он не подскажет, а лишь подтвердит то, что начнет делаться уже сейчас.
В их власти три мальчика. Сыны вольного племени степей и бычонок. Степняки вырастут, отравленные молоком своей матери Ахатты. Встанут над племенем — принимать новых и новых детей, отдавая их на воспитание женам воинов. И через пару десятков быстрых лет Зубы Дракона станут черным смертельным ядом на страже матери тьмы.
Что до бычонка… Неповоротливый, тупой, как его молодой отец, чистый тойр, новый тойр, сын главной умелицы Теки. Она по воле жрецов каждый день входит в медовую пещеру. И сама не замечает, как отрава заменяет ее материнскую кровь. Тупая корова, глотает смолу, и думает, что этого достаточно! Но ей судьба — быть матерью нового вождя — правителя племени низких жертв. Исмаэл удержал их от полного исчезания. И хватит с них. Дальше — они получат много вина, еще больше грубой и сытной жратвы, и без числа пленных девок. Тойры должны обильно плодиться, чтоб новым Зубам Дракона было кого гнать впереди себя в битвах и умягчать себе путь их мертвыми телами. И настанет прекрасный день, который ничем не отличится от ночи. День полной темноты в местных землях, в степях, окруженных теплыми морями, что лижут пески у Паучьих гор.
Мать темнота будет довольна гнездом шестерки. Может быть, они успеют стемнить мир раньше, чем гнездо на острове, где живет его брат.
Хорошо, что степнячка Ахатта остается для него пришлой, недавней, думал Видящий невидимое, покидая отсыревшую семейную пещеру. Верно, брату обидно, что взращенное им существо сломалось, не сделав всего, что могло бы совершить. Онторо была очень искусна в любви, знал Видящий по мыслям своего брата. И, уходя по извилистому коридору, мимо женщин, что смолкали и бухались на колени, подумал с удовольствием, что и Ахатта вполне хороша, он уже пробовал ее, а вместо годами вбиваемой ловкости тела у нее есть такая страстность, которой Онторо не знала и не умела. Будет приятно наполнять ее семенем снова и снова, пока тело не износится от непрерывных зачатий и родов.
На пороге пещеры Пастуха он склонился, почтительно касаясь рукой лба и сердца.
— Мой жрец, мой Пастух, время спящей вышло, в ней больше ничего нет, кроме тела. И молока для младенца.
Пастух думал, глядя на Видящего поверх спины женщины, что разминала его ступню. Кивнув, поменял ногу. И показал на деревянный низкий табурет со спинкой в виде толстых гнутых рогов.
— Она сейчас закончит. Умелица Тека просит милости разбудит спящую сейчас. Чтоб мальчик не умер по-настоящему. Цветы поддержали в нем жизнь, но без молока Ахатты он скоро навсегда останется в пещере, не умея вернуться к людям.
— Ты решаешь, когда, мой жрец, мой Пастух.
— Да…
Пастух небрежно коснулся пальцем горла женщины и ее груди. Та, кланяясь, удалилась из пещеры. Колыхнулся толстый ковер, приглушая шаги в коридоре.
— Вина, Видящий? Возьми чашу сам, наполни. Запасы скоро кончатся, пора отправлять тойров с тиритами — грабить прибрежные села. Пусть пользуют умения Исмаэла Ловкого, чего ж им пропадать.
Он улыбнулся, притопывая босой ногой по мягкому коврику.
— Поймет ли его женка, когда проснется, что умерший люб славно обучил своих подопечных. Убивать мужчин и насиловать женщин. Правда, она сама женщина, пустое развлекаться с ней чем-то еще, кроме телесных игр.
— Да мой жрец, мой Пастух.
— Иди. Соберем шестерку после заката. И ночью пусть умелица принесет матери мертвого сына сестры.
— Да мой жрец, мой Пастух, — поставив на каменный стол пригубленную чашу, Видящий встал. Оказав почтение, повернулся уйти.
— А кроме да мой жрец у тебя нет больше слов?
Видящий опустил руки и посмотрел на недовольное лицо в тяжелых складках белой кожи. Молчал, ожидая продолжения.
Тот совал ногу в сандалию, притопывал, чтоб расправить ремешки. В теплом влажном воздухе пахло свежим вином и тлеющим в очаге деревом.
— Скажи мне, Видящий невидимое, ведь именно ты первый среди нас должен видеть — невидимое. Скажи, узоры верны? Так ли послушны тойры, так ли глупы их бабы? Не носится ли в воздухе подземных лабиринтов чего-то, что мы упустили?
Он грузно встал и, вытягивая унизанную кольцами руку, пошевелил толстыми пальцами, словно хватал невидимую паутину. Видящий заговорил, осторожно подбирая слова:
— Мой жрец, мой Пастух, всегда есть риск, ведь это люди и у них горячая кровь. Но мы совершили большую и долгую работу. Мы пришли в племя пять поколений назад и вот они живут без богов и ничего, кроме жратвы и тупого веселья не требуют их куцые души. Всегда настает время, когда надо сорвать плод. Иначе он перезреет и пропадет без толку. Все говорит, что время настало, это твои слова, мой жрец, мой Пастух. Или умрет сын и внук вождя, и мы снова будем сидеть и ждать новых плодов.
Он улыбнулся, вспоминая женщин, что падали на колени. И крики мужчин, дерущихся за кувшин пива.
— Что до тойров, ты один им пастух. И пока это так, никто не поведет их. Только ты, мой жрец. Даже если кто-то пыхнет, вскинется. Свои же задавят его. Им нет пастуха кроме тебя.
— Да. Да…
В своей просторной пещере, убранной старыми шкурами, где посредине стоял мощный стол, окруженный массивными табуретками из бычьих черепов, насаженных на изогнутые рога, Нартуз мучил молодую женку покойника Харуты. Блестя могучей спиной, наваливался, хэкая, мотал на руку серые волосы, оскалясь, елозил лицом по груди, прикусывая соски. Женщина взвизгивала, молотя по воздуху голой ногой, ахала, уворачиваясь, и тяжело дыша, просила еще. Еще!
Наконец, зарычав и крутя глазами, Нартуз скатился с потного тела и, сгибая руку, защемил локтем женскую шею. Не отпуская, кусал мокрое ухо.
— Ой! — верещала та, суча ногами и пиная его твердой пяткой.
— Ый, — дразнил ее мужчина, выплевывая мочку из мокрых губ, — ну, телка моя, славно тебе, а?
— Айяяя, ты сильный бык, Нартуз, ты слаще Харуты, и Гонпа никуда после тебя не годится. Хотячий ты бык, какой надо!
— Смотри у меня, Мака, чтоб ни с кем больше не ложилась. Пока я тебя валяю, чтоб никому. Поняла?
— А ты меня валяй часто, так я и не смогу.
— Хитра-а-а…
Мака хихикала, крутилась, отворачиваясь и толкая мужчину крепким задом.
— Что говоришь, сказал он?
— Сказал, пора будить. Уйй, щекотно.
— Не ори, дура. Шепчи сюда. Да не бойся, я руку убрал, вот.
— Не. Положи опять. Сказал, уй, с тиритами пойдут быки. Скоро. А тот ему, да да, пора уже. Потом про ягоды стали баять, мол, пора сбирать.
— Какие ягоды? Что болмотишь?
— Почем я знаю. Складно так, да я не сумею запомнить, так много слов. Не. Не ягоды. Эти говорит созреют, и пора пора… плоды какие-то. Скажи, Нартуз, откуда плоды-то? Ягодник отошел уж, в лесу только шишки.
— Не знаю. А еще что?
Мака задумалась, шевеля толстыми губами. Закинув руку на грудь любовника, водила по густой русой шерсти.
— Сказал, может и вскинутся. Вы значит. Бабы говорит тупые. Вот про нас как сказал. А вам, говорит, один ты пастух для них пастух.
— Два, что ли? — удивился Нартуз.
— Кого два?
— Пастух и пастух. Один и вдруг два раза пастух.
— Не знаю я. Нарт, а ты бери меня еще, а? Сейчас вот прямо. Смотри, я уж горяча снова.
— Погоди. Я думаю.
Женщина еще покрутила задом, тычась в бок Нартуза, и притихла, слушая, как тот кряхтит и бормочет. Поразмыслив, мужчина хлопнул себя рукой по лбу и сел, сгребая ее в охапку и тиская на каждое слово:
— По-нял! Ага! Мы значит, пойдем к тиритам, чтоб они нас, значит, вели. А сами мы значит, тупые быки и без Пастуха нет нам вожатого. Во!
— Ой. Больно!
— Так нравится же? Нра-а-вится… Ну-ка, подымись. Ага, вот так.
Через малое время, отдуваясь, Нартуз шлепнул подружку по крутому заду, спихивая с постели.
— Беги, Мака. Да помни, рот зашей, а то узнают владетели, и первую тебя псам скормят.
Скатываясь с постели, счастливая Мака втиснулась в распахнутый ворот платья, виляя бедрами, натянула его на плечи, стягивая шнурок на груди, захихикала, отчаянно стреляя глазами:
— Ой ли скормят. А коли не скормят, а?
— Тогда я сам тебе кишки выпущу, — ласково ответил Нартуз, садясь и пощипывая густой русый волос на своей мощной груди.
Ротик женщины сложился кружочком, сжался, изгибаясь углами вниз.
— Смеешься да? Дразнишь Маку…
Улыбаясь, Нартуз вытянул толстую руку:
— Поди сюда, красава моя.
Обнял присмиревшую женщину за шею и, стискивая, поцеловал в испуганный глаз.
— Нет, Мака, не дразню. Иди к бабам. И молчи. А ночевать прибегай, еще помучаю, как любишь.
«Кто кому рыба, а кто — рыбак… Найденный черный не будет забран в черные земли. И светлая не отправится следом — рыбой за наживкой, насаженной на крюк темноты. Вам выпала честь, северные братья. Берите обеих женщин. Ваш Горм силен, ум его точен, действия выверены. Вы справитесь. Щедрого меда вашим цветам, толстых пчел. А после расскажете нам, чего достигли».
Жрец-Пастух выдохнул и отнял ладони от рук Ткача и Охотника. Аккуратно сложил руки на коленях и раскрыл водянистые глаза, вперив взгляд в Видящего, что сидел напротив. Что ж, теперь они предоставлены сами себе. И это разумно, ведь после утраты черной сновидицы некому держать нити человеческих страстей. А вне сна черные земли далеки, никто не сумеет вовремя прибыть оттуда ни с вестями, ни с помощью.
«Или помехой наших делам»… Пастух молчал, обдумывая то, что уже случилось и впервые было проговорено в общих мыслях. Помехой… Если бы светлая не была так сильна, не путала бы стройные планы, никакая помощь не нужна была бы из-за огромного океана. Но, умывая холеные руки, дальняя шестерка оставляет за собой право после воспользоваться плодами трудов северян. И право на сожалеющую укоризну, если они не справятся. Да если бы не княгиня, госпожа темных ядов Ахатта давно сгорела бы в погребальном костре, добралась до своего небесного Беслаи и принесла ему в дар сердце, полное отравы. Она была так послушна до поры. Пока не решила кинуться за помощью к сестре. Но что причитать. Узор ткется именно этот и надо плести его, до завершения.
— Мы избраны для великих дел, — Пастух поднял белые ладони. И продолжил будничным голосом:
— Ткач, призовешь кормилицу Теку, отнесете мальчика спящей. Видящий, проследи, как это будет.
— Да мой жрец, мой Пастух, — ответили оба, простирая ладони.
Пастух грузно встал и, не оглядываясь, вышел в проем, откидывая ковер, раскрывшийся узкой алой пастью. Жрецы гуськом выходили следом. Высокий и хмурый Охотник искоса глянул на Ткача и тут же отвел взгляд, чтоб не мелькнула в нем даже крошечная искра взаимного понимания. О том, что Пастух бросает этих двоих — Ткача и Видящего так же, как бросили шестерых заморские братья. Чтоб делали сами, а он мог бы сурово взыскать, если сделанное будет не совершенно.
Ткач знал, почему отводят глаза другие. И не печалился, потому что сам поступил бы так же. Сложив руки на животе, шел сам по себе коридорами, изредка вынимая раскрашенные пальцы из вышитых рукавов и рассеянно касаясь коленопреклоненных мужчин и женщин. Где-то там, сразу уйдя в сторону, отправился готовить Ахатту Видящий невидимое. Так же не посмотрев на Ткача.
В большой пещере ковров было тихо. Усталые мастерицы собирали с каменного пола обрывки цветных нитей, кормили ими толстых пауков, качающихся под потолком на паутинных качелях. К утру те наплетут новой пряжи, самой красивой, для тонкого узора. Другие ворочали мешки, набитые лесным добром — хвоей, шишками, ветками тиса и синюшки, сушеными травами. Все это спрядется, вплетаясь, под веселые и грустные песни.
— Тека, — сказал Ткач.
Умелица повернулась, на глазах старея широким лицом. Вытерла покрасневшие руки о край чистого передника.
— Пойдем, драгоценная Тека. Твой день настал.
Не дожидаясь, когда женщина бухнется на колени, повернулся и пошел, мерно шелестя жестким подолом и слушая торопливые шаги за своей спиной.
Тека шла, держась глазами за уверенную спину и не видя ее, просто следила машинально, чтоб не побежать и не уткнуться в жреца. Торопилась, пылая щеками, полная яркой и боязливой надежды. Она идет спасти сыночека! Только бы не сделал ему плохого ее жрец, ее Ткач. Наконец он позволит отдать мальчика матери. Та, конечно, проснется, какая мать не проснется, почуяв у груди сына! А вдруг не проснется? Как же без Теки будет Кос? Да он-то ладно, его любая утешит, хотя никто не пожарит ему грибов, как любит. А мальчики? Ее маленькие цари. Кто заберет их, если Тека не справится и ее вплетут в узор тайного ковра или опустят в ленивый мед?
— Пусть бы не вы.
Ткач быстро оглянулся, и она споткнулась под его пристальным взглядом.
— Ты что бормочешь?
— П-песню. Песню, мой жрец, мой Ткач, просыпальную, для сыночека спящей.
Жрец возвел глаза к каменистому потолку с кругами копоти и усмехнулся. Эти люди…
В медовой пещере стоял голубоватый свет, и кусты были черными, как тучи, усыпанные мертвыми звездами белых цветов. Зеленые светляки медленно пролетали, оставляя за собой тончайший след светящейся пыльцы, садились на черное, покачиваясь, и срывались вниз, уползая в кромешную темноту. Тека шла по извилистой тропке, белой среди темных зарослей, следом за широким плащом Ткача, сверкающим вышивками. К самому центру пещеры, где световой столб лил внутрь белое пыльное пламя лунного сияния. Дернулась, когда через дорожку, извиваясь, проползла мохнатая тварь и, поскрипывая, выставила волосатые рожки-усы.
Протягивая вперед руки, Ткач ступил в светлое сияние, как в стоящую столбом воду. И пропал там, сливаясь светлыми одеждами с лунным светом. Помедлив, Тека набрала в легкие сладкого сонного воздуха и шагнула за ним.
Мальчик лежал в черном гнезде, как белая деревянная кукла, вытянув неподвижные ножки, и на маленьком посинелом личике виднелись три черточки — плотно сжатый рот и закрытые глаза. Отходя, жрец сделал рукой приглашающий жест:
— Бери его, славная матерь Тека.
Сердце женщины снова зашлось жалостью, когда она подняла негнущееся тельце и прижала к большой груди. Совсем, совсем неживой стал мальчишка. А вдруг уже поздно?
Кивнув, Ткач пошел к выходу, и Тека, бережно неся детское тельце, заторопилась за ним. На ходу шевелила губами, придумывая, что скажет своей высокой сестре. О том, что вот он, как могла, так и лелеяла детишечку, и пусть уж сестра скорее проснется, и даст ему поесть.
Ахатта лежала на спине, вытянув сомкнутые ноги, руки покоились вдоль тела, вяло раскрыв пустые ладони. Тонкая рубашка была распахнута, обнажая груди, полные молока — на сосках темнели блестящие капли. Высокие скулы, обтянутые бледной кожей, выступали так сильно, что Тека снова испугалась, покачивая ребенка. Как мертвая спит ее сестра. И внутри плеснула вдруг нежданная ярость, что спала до времени, загнанная в дальний угол души повседневной тяжелой работой, заботами о детях и тревожно-радостной любовью к молодому Косу. Что ж сделали они с высокой сестрой, а могла бы жить, любить своего мужа да нянькать сыночека…
Но хмуря широкие брови, Тека немедленно прогнала злые мысли, с облегчением ощутив, что они забрали с собой и все ее страхи.
Видящий невидимое отступил, знакомым жестом приглашая умелицу приблизиться к постели.
— Подойди, славная матерь.
При этом, белом как смерть, вообще думать нельзя, мимолетно, но крепко велела себе Тека. И наклонилась, протягивая Ахатта сына. Заговорила певуче, укладывая деревянное тельце поверх тела Ахатты поближе к груди:
— Во-от сыночка твой, сестра моя Ахатта, он хочет есть. Ты корми его, а то кто же накормит маленького князя. Все наши детки должны быть здоровы и живеньки, без выбору, кто твой, а кто мой. А кто рожден третьей, но молоко пил твое. Ты проснись, а?
Голова мальчика падала набок, рот по-прежнему оставался сжатым. И так же закрыто темнели полукружиями ресниц спящие глаза Ахатты.
Помучившись, Тека подняла голову. Жрецы молча встретили ее взгляд. Не стараясь прочитать, чего они там надумали в своих ледяных головах, Тека сказала:
— Ей люб нужен. Он побудит.
— Ты хочешь, чтоб мы отправили ее к славному мертвецу Исмаэлу, сгоревшему в погребальном костре?
Ткач усмехнулся. Тека терпеливо покачала головой, вытирая темные разводы на лице мальчика краем передника.
— У ней другой люб теперь. Тот неум, что пришел с ней. Пусть он сидит тут и берет ее руку. Она почует. Надо так, чтоб был люб и был малец. Ну и чтоб я была.
— К чему это? Она все равно спит. Ты должна разбудить ее!
— Не потяну. Нужны те, кто ее любит навсегда.
— Значит, он так ее любит?
— Ну да. И я так люблю ее.
Ткач и Видящий обменялись глумливыми взглядами. И Видящий проговорил нараспев, насмехаясь:
— Великая честь темной госпоже ядов. Любовь малоумного да тойрицы, что вяжет нитки, а не мысли. Неслыханно повезло темной госпоже Ахатте!
— Помирает она. И сыночка ее помрет тоже.
Тека встала на колени рядом с постелью и положила мальчика поближе к боку названной сестры. Только бы не посмотреть на холодных, не понимающих горячего человеческого нутра, только бы не ожечь яростным взглядом. А время идет и вовсе мало его остается.
— Ткач, пусть придут сюда Целитель и неум. Поглядим, что они смогут.
Видящий сел в грубое креслице и уставился на Теку, что прятала от него лицо, напевая мальчику нескладную песенку.
Он, конечно, знал, что у людей есть любовь. Как есть у них тяга совершать неразумные поступки и глупые дела. Но как распознать, кто кого любит, кто кому дорог? Лишь по поступкам, или по словам тупой тойрицы. Да и то мало ли — вдруг человек делает глупость лишь потому, что глуп сам, а не сшиблен любовью. А тупая баба может и солгать. Сидя на деревянном сиденье, укрытом вышитой рогожкой, где сидел когда-то Исма, отдыхая после рыбалки, Видящий злился. Как всегда злился, если происходило то, что не поддавалось логике и расчетам. А Тека впервые боязливо подумала о том, что если сам Видящий не видит таких простых вещей, то, как же прочие, которые занимаются каждый своим делом и невидимого не ощущают вовсе? Они, значит, тупее тойров?
Стоя на коленях, выглянула из-за спящей Ахатты и резко, пугаясь сама себя до злых мурашек по спине, подумала, глядя жрецу прямо в глаза «ах ты урод бесчувствый, корка гнилая. Ну, на, увидь, чего думает про тебя тупая тойрица Тека».
Жрец рассеянно кивнул привычной робкой гримасе на лице женщины, и снова задумался, покачивая мягким сапожком. А в душе Теки забушевала мстительная радость. По-прежнему пялясь на жреца с умильным страхом и подобострастием, умелица с наслаждением мысленно кляла его, награждая самыми обидными и позорными для тойров ругательствами.
Она дошла до «сраный собачий облезлый хвост, воняешь сожранными рыбьими кишками», когда полог на входе распахнулся и Ткач, придержав край старого ковра, впустил Целителя и послушного Убога, что оглядывался вокруг с детским удивлением.
Тека вскочила, глядя на пришлого, водя ручками по широким бокам, оглаживала платье. Жрецы молча следили, как повертев головой, неум обратил взгляд на Ахатту, и уже не отводя глаз, медленно приблизился к постели. Встал на колени с другой стороны и, наклоняя голову в одну сторону, в другую, протянул руку, бережно прикрыл краями рубашки обнаженную грудь. Застыл, положив руки на покрывало рядом с раскинутым подолом. Из-за толстого ковра слышались далекие крики хмельных тойров в общей пещере. Густой ворс приглушал звуки, делая их слабее звонкой медленной капели в углу, на входе в кладовку. Да еще ясно слышалось испуганное дыхание Теки.
Ударяли в маленькую лужицу капли, отсчитывая уходящее время. И потеряв терпение, жрец Целитель начал было говорить, но Тека подняла руку, останавливая холодный голос, потому что одновременно с ним русоволосый мужчина запел речитативом любовную песнь.
— Мать всех трав и дочь облаков, щеки твои светом ночи укрыты и только…
Голос, негромкий и звучный, вплетался в удары капель, укладывал слова в промежутки, а после вдруг пропускал один. Как сердце спящей пропускает удар, готовясь к тихой смерти.
… - только глаза, как черные рыбы блестят. Брови свои изогнув, смотришь мне в сердце…
Жрец Ткач, кривя рот, с насмешкой рассматривал затылок и широкие плечи, кутал пальцы сплетенных рук в складках плаща.
— Колосьев сестра, молния тучи, с локтями из острого света, рот открывая, дышишь полынью. Дочь…
Целитель небрежно отодвинул Теку, нагнул к плечу голову, пытаясь рассмотреть лицо поющего.
— Дочь! Неба ночного, черного неба, и для тебя в нем протянута света дорога, из звезд. Ноги босые твои чутки и быстры, как ловкие мыши степные и каждый палец светом наполнен…
Протянулись руки, бережно беря в ладони босые холодные ступни спящей женщины. Ткач переглянулся с Видящим, и оба подошли ближе, закрывая от Теки постель. Хмурясь, она сделала несколько шажков, вытянула шею, пытаясь увидеть сестру.
— Колени твои, темная женщина ночи, как змей черепа, осенью сточены долгим дождем. Дай мне!..
Осторожно пролезая между локтем Ткача и стеной, Тека ахнула, прижимая ко рту кулак. Ресницы Ахатты дрогнули, заблестели под веками светлые полоски. И рот приоткрылся, наливаясь алой краской, а губы казалось, припухали на глазах, оживая с каждым мгновением.
… - увидеть бедра твои, пока ты, руками подняв полные груди, взглядом сосков дразнишь меня, из которых впору звездам пить молоко. Дай мне вдохнуть запах, что носишь с собой, ото всех укрывая.
На холодном лице Видящего бродила глумливая усмешка. Он следил, как оставив ступни, руки бродяги двинулись выше, коснулись коленей, укрытых прозрачной тканью. И поднялись, отбрасывая на бедра с еле видным темным треугольником, резкую тень от пальцев. Видящий пошевелил своими, тоже протягивая руку, торопя певца исполнить то, о чем говорят мерные слова песни.
Но тот, не касаясь плоского живота, лишь разгладил сбившуюся ткань, прикрывая колени и смуглое бедро. И убрал руки за спину.
— Живот твой — луна, плечи — оглаженный ветром краешек скал поднебесных. А шея ровнее дыма столба, что в пустоту, поднимаясь, уходит, но стоит позвать, чуть изгибается. Нет тебя лучше. Ахатта…
— Люб мой, — темные глаза открылись, разыскивая того, кто пел, — люб мой муж, мой Исма…
Певец откинулся, смолкая. Вскочил, спасаясь от ищущего взгляда, и метнулся за высокий ларь с отброшенной крышкой.
— Исма, — повторила женщина, водя руками по складкам рубашки. Села, оглядываясь по сторонам, натыкаясь глазами на жадные взгляды троих, склонившихся над ней жрецов.
Замолчала, стягивая на груди ворот, словно хотела защититься от белых гладких лиц. Губы задрожали, широко раскрылись темные, полные боли и воспоминаний глаза.
— Нет, — сказала и повторила, с нажимом, доказывая самой себе, что, — нет! Неправда!
— Ты проснулась, прекрасная матерь Ахатта! И мы счастливы видеть тебя на твоем месте, в твоем доме, среди твоих вещей и забот!
Каждое твое-твоем-твоих ударяло Ахатту и она сжималась, стараясь не поверить. Но вокруг печальными свидетелями толпились те самые вещи, что видели когда-то ее выстраданное счастье, которое сейчас казалось ей сверкающим, безупречным.
Толстый ковер на входе, с краями, плотно находившими один на другой. Лавка у стены, уставленная деревянными и глиняными мисками и кувшинами. Сундуки с ковриками и одеждой. Проемы дверей в кладовые. Дыры в потолке, в которые днем лился рассеянный свет, отражаясь от полированных граней извитой трубы, прогрызенной через скальную толщу. Бочка с водой, накрытая дубовой крышкой. За спинами жрецов потрескивал невидимый очаг, исходя влажным теплом.
— Нет! — крикнула она, отворачивая лицо от пустой табуретки, на которой Исма сидел когда-то, раскинув ноги и следя, как она готовит ужин. Подняла дрожащие руки к лицу.
— Да! — возразил Видящий невидимое, ухмыляясь, — да, жаркая баба, ты снова тут, снова с нами… и ты…
— Хватит! — прервал его сердитый женский голос.
Жрецы выпрямились, удивленно расступаясь. С перекошенным от ярости лицом Тека подбежала к постели и, схватив вялую руку, сильно потянула к себе.
— Ты сестра мне, высокая сестра. Но хватит уже хлюпать и ныть. Вот мальчик твой, что ты принесла к горе. Не видишь, голодный? Ты его корми, давай, а поплакать о мертвом успеешь потом.
— Мертвом… мой муж… — горестно отозвалась Ахатта. И вскрикнула — Тека сильнее дернула ее руку.
— Муж. А тута у тебя — сын. Помрет ведь.
Поднимая на руки неживое тело маленького Торзы, умелица свалила его на колени Ахатты, сама падая на край постели.
— На! Да на же! Ты мать.
Мальчик скатывался с колен, и Ахатта растерянно поддержала запрокинутую голову ладонью.
— Давай, давай, — толстые пальцы Теки ловко распахивали рубаху, — ну?
Плачущая Ахатта послушно поднесла ребенка к груди. И снова положила на колени.
— Чего плачешь? Ты его полюби, скорее. Времени совсем ничего у тебя!
— Я не могу! — крикнула Ахатта.
Тека поднялась, опуская руки. Сказала угрюмо:
— Твой Мелик, он всегда хотел есть. И сосал покрепче, чем Бычонок. Я ночью вставала, Кос тащил мне вареной рыбы и кашу сам варил, с ягодника. Чтоб твой сыночек был сытый. А он кусал мне грудь. До крови. Я смеялась, вот говорю, какой князь у меня Мелик, вырастет и всех победит. А ты сидишь тут и не можешь пожалеть маленького. Ровно какая коряга.
— Тека. Подожди, Тека!
— Не буду ждать! Ах, ноги твои, ах локти какии! Мне вот никто не пел таких песен, работай Тека да вари еду. Тьфу на тебя, какая золотая цыца.
И она, исполняя сказанное, надула щеки и плюнула на подол рубашки Ахатты. У той потемнело лицо, запылал на резких скулах румянец. Узкие глаза сощурились в злые длинные щелки.
— Забери ее, Ткач, — голос Видящего был полон холодной злобы, — уведи свою дикую корову, пока она не…
— Оставьте.
Ахатта прижала мальчика к груди, отворачиваясь, зашептала ему тихие слова. Дунула на гладкий лоб, поцеловала закрытые глаза. И тихонько запев колыбельную, ту самую, которой научила ее когда-то Тека, поднесла к груди.
Пошевелившись, малыш приоткрыл глаза. Туго морщась, как маленький старичок, разлепил бескровные губы. И принимая сосок, глотнул раз, другой. Отпуская, закашлялся еле слышно, отдыхая от тяжкого усилия. И уже сам раскрыл рот, требуя еды.
Ахатта сидела, как сидят все матери с начала времен, держа ребенка под спину и склонив голову. Смотрела, как ест. Пела тихо, по худым щекам катились слезы. А Тека, вывернувшись из рук Ткача, побежала к ларю, за крышкой которого сидел, скорчившись, бродяга, закрывая голову руками. И, вцепившись в плечо, заставила того встать.
— Ты иди. Иди к ней. Она уже опамятовала.
— Исма ей муж, — тоскливо сказал певец, упираясь.
— Иди, — настойчиво повторила Тека, таща его к постели, — я знаю. Ты иди.
Он послушался, проходя мимо любопытно глазеющих жрецов, встал у постели, повесив большую голову. Потом все же посмотрел. И застыл, увидев нежный ласковый взгляд. Не переставая петь, Ахатта кивнула, и, повинуясь кивку, он сел на край постели.
Тека, отступив, уперла в бока крепкие короткие ручки и, любуясь, сказала, обращаясь к безмолвной тройке жрецов, что стояли за ее спиной:
— А? То-то…
Худая смуглая женщина сидела на покрывале, опираясь спиной на подушки. Держала у груди чужого сына, бережно покачивая и напевая вечную материнскую песенку. А в ногах сидел не муж ей и не отец мальчика — мужчина, красивый, большой. И тихо смотрел на обоих взглядом отца и мужа — таким же вечным, как слова тихой песни.
«Мира большая змея, голос степи, запах грозы и в ладонях зерно. Ахатта……»