Полынчик был у Казыма любимый конь. Все Зубы Дракона любили своих коней и иногда жены кляли своих мужчин, крича о том, что и возлечь они готовы с любимыми кобылицами, но тут же смеялись, мол, тогда им достанутся славные жеребцы вместо ленивых и медленных мужей. Казым, как и все, смеялся в ответ, подмигивая своей Ольгице, что упирала в бока сильные руки, наступая на него у общего костра, когда плясали на празднике прихода осени. А потом уходил к лошадям, предупредив грозно:

— Кого хочешь тащи в палатку, но Полынчика не дам.

И скрываясь в темноте, полной шелестов, шуршания и порывов мягкого ночного ветра, улыбался шуткам и хохоту, что остались у костра.

Он сам принимал Полынчика у сильной приземистой кобылицы, и, вытирая новорожденного пучком травы, дивился на необычную масть. Будто сизой травкой присыпали темно-серые бока. Глядя в большие глаза и слушая, как фыркает и с глухим стуком падает, не держась на тонких новых ногах, Казым решил — мой конь будет, самый мой.

Так и вышло. Темная масть выгорела, оставив шерсти ослепительный цвет свежевыкованного железа, когда оно только сделалось и не успело потемнеть. И Полынчик летел по степи, будто ветер, подхватив купу сизой травы с запахом резким, как удар клинка, несет ее, поднимая в яркое небо. Только сыпался дробный и сильный топот, звенящий, как чудная музыка. А когда нужно было, то лишь похлопай коня по шее, и он идет тихо-тихо, как ходят под водой быстрые рыбы.

Точка впереди чуть увеличилась и Казым тронул коня. Тот сразу остановился, ожидая, когда хозяин спрыгнет в высокую, по плечи, траву. Потянув за повод, Казым попросил Полынчика лечь. А сам, вытягивая шею, стал высматривать княгиню за мельтешащими гнутыми метелками. Увидев, сел рядом с конем, поджал ноги, ковыряя подошву на сапоге.

— Сам решил, или послали? — вынырнув из травы, Хаидэ погладила серую морду Полынчика и села рядом с Казымом.

— Негоже тебе одной, — уклонился от ответа Казым, — мы же согласны все, а ты снова все по-своему…

— Не одна, с Братом. Я ж сказала, не будете мне верить, не выйдет толку.

— Да верим, верим, чего уж.

Вместе внимательно смотрели, как мелкие рыжие муравьи выбегают из маленького конуса сыпучей сухой глины и ходят посреди огромных стеблей по своим муравьиным делам.

— Решил сам. Но за позволением ходил к Нару.

— Хорошо. А как думаешь, Казым, кто мурашам говорит, что делать?

— А?

— Смотри, тянут бабочку. И другие к ним бегут.

— Рано прячутся, — невпопад отозвался мужчина, — скоро гроза. Так думаю.

— Да…

Он поменял ногу и стал дергать подошву на другом сапоге.

— Не знаю я, княгиня. Я знаю свои дела, военные. Да с лошадьми. Наверно, про такие вещи знает Патахха, а теперь шаман Эргос. Беслаи, пусть всегда свежей будет вода его ручьев, он знает.

— Ты пойми, Казым. Я могу вам велеть и я это делаю. А кто велит мне? Мое сердце, мой ум? Слова учителя Беслаи? Бывает так, что решение приходит само, ниоткуда. Но я чувствую, что оно верное. И когда я его принимаю, потом могу рассказать, почему верное. Но — потом. А сперва оно пришло. Даже без слов Беслаи.

— Верно, он тебе и сказал его, без слов.

— Может быть. Но тогда вы не должны мне снова перечить.

— А мы и…

— Да? А чего ж за мной поехал?

Казым оставил в покое сапог и стал проверять швы на дорожной сумке. Ответил наставительно:

— А мне тоже пришло, без слов. Вот я и поехал.

Терпеливое возмущение на лице Хаидэ, украшенном подживающими синяками, сменилось растерянностью. А потом улыбкой.

Она встала, смеясь и поправляя шапку.

— Ты прав. Но тогда слушай, что пришло ко мне. Я должна быть одна. Но я не буду гоняться за тобой по степи, словно ты муха на хлебе. Держись так далеко, как сумеешь. А когда сердце скажет мне, я тебя позову.

Казым тоже встал, гладя Полынчика между ушами.

— Ты главное, успей позвать-то. Я буду ждать у горы.

Высокие стебли закачались вслед исчезающей фигуре. А Казым остался ждать, когда она сядет на Брата и двинется дальше. Тогда и он следом. Похлопав Полынчика над теплыми ноздрями, подумал, да права, конечно. Вот когда народился его конь, он знал наперед, что это его самый-самый конь, еще до того, как рассмотрел ноги и стать. Потом уж видно было — выбрал верно. Но потом.

Княгиня скакала, не торопясь, сдавая далеко вправо от того пути, что вел когда-то их с Техути по следам Ахатты, укравшей сына. Она выйдет к побережью на самом краю Паучьих гор, и поедет песками, чтоб зайти как можно ближе к высоким отрогам, но уже со стороны моря. Где-то там ей придется оставить Брата, в том месте, где дальше ему не пройти, но еще будет возможность у коня вернуться в степь. Сама пойдет пешком. Складно сказалось Казыму о том, что приходит впереди мыслей, но все же она лукавила. Потому что мысль была. После того сна, в котором убила чужеземку, она уже не во снах увидела и другое. Как несколько сотен преданных ей воинов оставляют коней и пробираются в лабиринты. И кто-то из них навсегда ляжет в гнилом крошеве древних скал, воюя не с внешней силой, подобной им, не с тойрами-быками, а с многовековым коварством жрецов темноты, что насылают мысли, заползающие в души. И ей придется спасать не сына и сестру, а на бегу пытаться учить своих воинов защищаться от душевной гнили, спасая их самих. Или отдать их гнилым подземельям. Зубы Дракона готовы защитить свою княгиню. Но и она защищает их. И, похоже, в этой схватке ее оружие лучше.

«А еще оно стало сильнее. А им нужна ли такая сила — убивать одним лишь желанием, не просыпаясь? Такое умение само может обернуться тлением души»…

Солнце стояло в зените, слева торчали серые гребни гор, еще низкие, далекие. И над ними громоздились, наползая друг на друга, тяжелые тучи, изредка прорезаемые иголками молний. Так далеко, что почти слышен гром, но ветер дует ровно и сильно. Мураши правы, еще до заката гроза придет в степь. Впереди день и полная ночь пути. К полудню следующего дня она доберется к морю.

* * *

В большом доме Канарии отгремел праздник встречи хозяина. Хмельной Перикл, подставляя бороду рабыне, что осторожно водила гребнем, вынимая крошки и разбирая слипшиеся от вина рыжие пряди, мурлыкал, оборачиваясь на жену, которая, сидя на постели, погружала руки в вороха тканей.

— Я знал, что угожу тебе!

— Ты мой славный герой! Ты подобен герою, имя которого носишь!

Женщина прижала к пылающему лицу волну пурпурного шелка.

— Я рад, рад. Оставь, Хелиса, — обратился к рабыне и, неверными шагами подойдя к жене, свалился на подарки, раскидывая руки по блестящим волнам. Канария смеясь, потрепала густую бороду. Муж обнял ее за бок.

— Ты стала еще красивее, жена. Разлуки идут тебе на пользу. Уверен, ты хранила честь семьи.

— Не обижай меня, Перикл!

— Ну-ну. После тех страстей, что нарассказали мне за последние три дня, о твоем шумном пире, я стал мнителен.

«А еще привез с собой сразу пять юных красавиц. Будто бы хороших ткачих».

Канария сладко улыбнулась супругу.

— Все страсти утихли, тому уже два десятка дней. Все хорошо закончилось.

Перикл сел, отбрасывая вороха ткани. Подергал рыжую бороду, глядя на жену исподлобья.

— Да? А как же этот твой распорядитель? Ты писала мне, какого хорошего нашла учителя Теопатру. И хочешь оставить его в доме. И тут я узнаю… Что там было с ним? Куда исчез? Мне сегодня рассказали всякие странные вещи, о поединке. Пытался что-то украсть…

Канария придвинулась ближе, беря руку мужа и целуя ладонь.

— Пустое, мой герой. Он сбежал с этой девчонкой. Наложницей Теренция. А будет знать, как тащить в хороший дом грубую девку-рабыню. Прости, я знаю, ты уважаешь старика, но так поступать — неуважение к хозяйке высокого дома!

Перикл обнял жену и захохотал, задирая бороду вверх и качая большой головой.

— Значит, сговорились и хотели поживиться перед тем, как удерут? Э-э-э, жена, жена. Видишь, как глупы бывают женщины, когда мужья оставляют их вершить мужские дела. Ну ничего, я дома и больше не будет никаких мошенников и никаких девок-наложниц.

«Кроме тех, что ты привез для себя…»

Смеясь, Канария вертелась в объятиях мужа, вскрикивала, тяжело дыша. И повернувшись к дверям, недовольно спросила возникшую у занавеса няньку:

— Чего тебе?

— Моя госпожа. Алкиноя. У нее горячка. Она мечется и зовет тебя.

Канария закатила глаза и встала, поправляя сбитый хитон. Кивнула мужу, улыбаясь с обещанием.

— Девочка взрослеет, Перикл, думаю, это женские хвори, она их еще боится. Пойду успокою.

На лестнице сладкая улыбка сбежала с темнеющего лица. Кусая губу, Канария стремительно вошла в детскую, где в девичьей половине, отделенной от спальни мальчика высокими резными ширмами, лежала Алкиноя, прижимая к груди любимую куклу и мрачно глядя в стену.

— Ну, что случилось? — Канария села рядом, щупая щеки и лоб дочери.

Та отвернулась, горбя спину. Пробубнила:

— Уйдет пусть.

— Нянька, выйди. Посмотри, спит ли Теопатр.

На подоконнике метнулось пламя на клюве глиняного петушка, раскрашенного яркими красками.

— Мне грустно, — Алкиноя не поворачивалась. Широкая, как у матери спина, напряженно круглилась, натягивая прозрачную ткань рубашки.

— И все? Спи, завтра я куплю тебе новые браслеты.

— Не хочу. Пусть вернется учитель Техути. Тогда мне не будет грустно.

— Алкиноя! — ахнула мать, с возмущением обращаясь к упрямой спине, — да если отец узнает, что ты торчала рядом с Теопатром, когда учитель рассказывал ему, то накажет тебя и меня заодно. Скажи спасибо, что я позволяла тебе слушать мужские речи. Завтра будешь плести ковер, с новыми мастерицами. Это интересно.

— Не хочу.

Канария встала, пожимая круглыми плечами.

— Твое дело. Но того, что прошло, не вернешь. И болтай поменьше, если не хочешь, чтоб отец отправил тебя в храм девственниц уже в этом году. Каждый день прислуживать Артемиде не так весело, как лениться дома. Спи.

Она повернулась к двери.

— Тогда… тогда я скажу отцу, как ты… тут…

— Что?

Канария медленно обернулась к дочери. Та сидела, нагнувшись, и опираясь руками на покрывало, сверлила мать черными, будто смазанными жиром глазами. В складках прозрачной рубашки качнулись круглые груди, и Канария с неприятным холодком в животе отметила, дочь как-то очень повзрослела за последние месяцы. А может, сама Канария упорно не хотела видеть, что девочки с куклой давно уже нет? И точно ли ее дочь все еще имеет право приблизиться к храму девственниц?

Неслышно подойдя к постели, Канария бережно взяла черные волосы дочери и с наслаждением намотала на руку, так что кулак прижался к виску. Глядя на блеснувшие красным отблеском слезы, прошипела:

— Что ты собралась сказать отцу? Повтори…

Но та и вправду была ее дочерью. Не отводя мокрых глаз, повторила со злобой:

— Все скажу ему. Про тебя и учителя Теху.

Мать выпростала руку из черных прядей. Селя рядом, обнимая Алкиною за плечи.

— Глупя ты девочка. Тебе что-то показалось, и ты рада испортить отцу настроение. А он так тебя любит. Ну скажи, чем порадовать тебя? И выбрось из головы дурные мысли. Учитель исчез, скрылся. Сбежал с воровкой. Хорошо, что не успел украсть мои камни.

— Хочу их. Камни хочу себе.

— Ну хорошо. Я собиралась подарить их тебе после смотрин. Но раз так, получишь завтра. И носи, моя красавица.

Алкиноя молчала, раздувая ноздри крупного носа. В глазах сверкало мрачное торжество. Мать поддалась, поспешно отдает ей драгоценные украшения. Значит, боится.

— И учителя тоже хочу. Врешь, что сбежал, ты знаешь, где он. Призови.

Коротко и угрожающе рассмеявшись, Канария поднялась, отпуская дочь.

— Галата, — окликнула няньку, снова подойдя к дверям, — посиди тут, я заберу Алкиною и скоро приведу обратно.

И обратилась к вскочившей девочке:

— Накинь хлену, не бегай по дому, как девка-рабыня, сверкая грудями.

Она взяла поудобнее глиняного петушка и схватила другой рукой потную ладонь девочки.

— Только после не рыдай, что Нюкта забрала твой сон.

В узких коридорах стояла тишина. Алкиноя еле поспевала за матерью и в сердце вползал страх. Слишком уверенно для испуганной держит она ее руку, слишком быстро тащит за собой. Нагибаясь, проскакивала за Канарией в низкие дверцы, тыкаясь в спину, топталась, пока та, гремя ключом, открывала следующую. Вот кладовка, что рядом с кухней. И вот за полками еще одна дверь. А про эту каморку Алкиноя не знала, хотя весь дом обрыскала, подглядывая, куда прячутся слуги. В узкой комнате с влажными некрашеными стенками мать оттеснила ее в середину и заперла дверь, в которую они вошли. Спрятала ключ в сумку на поясе.

— Берись за кольцо.

Алкиноя боязливо взялась за толстое кольцо, вделанное в деревянную крышку на полу. Мать потянула за второе. Крышка откинулась, обнажая черный зев, куда канул слабый свет ночника. И пропал там, умирая на ступенях.

— Иди. Ну? Боишься?

Пробурчав что-то, девочка сошла на несколько ступеней. И спустилась еще, убедившись, что мать не осталась наверху, а полезла за ней. Черная тень ползла впереди, закрывая от глаз слабый огонек, и Алкиноя медленно опускала ногу, нащупывая невидимые ступени. Пахло сыростью и каменной влажной пылью.

Через десяток ступеней голос матери остановил ее.

— Пусти меня вперед.

Обойдя дочь, Канария еще погремела замком на выступившей из темноты деревянной дверце. Распахнула ее в красноватый неровный свет, что тут же съел маленький огонек. В просторном подземелье стояли, скалясь и кривясь, черные статуи, подсвеченные каждая своим светом от маленького факела. Пластались, расползаясь, дымки жертвенных жаровен у каменных закопченных ног, и поднимались, уходя в черные дыры низкого потолка.

Боязливо оглядываясь, Алкиноя шла за матерью, с ужасом ожидая, что какая-то из фигур вдруг зашевелится и падет на нее, раскрывая кривые руки и хохоча черным ртом. Но только их собственные глухие шаги слышались под низким, бесконечно уходящим в темноту потолком, да потрескивали кусочки смолы на жаровнях.

В дальнем конце зала перед низкой аркой, с которой свисали мохнатые паутины, колыхающиеся в потоках потревоженного воздуха, мать обернулась. Тени и красный свет поменяли знакомое лицо, и Алкиноя отчаянно захотела уйти, выбежать, хоть через потолок, к себе в спальню, где в окно трещат ночные сверчки и заглядывает серебряная монетка высокой луны. И пусть Теопатр сопит и хрюкает всю ночь, она больше не будет швыряться в него подушкой и жаловаться няньке…

— Ты сама захотела, — сказала черно-красная женщина с извилистым лицом. И нагибаясь, нырнула под ленивое колыхание серой бахромы.

Алкиноя с тоской оглянулась на угловатые и змеистые фигуры. Нет, только не обратно, не идти между ними, касаясь плечами хищно скрюченных каменных пальцев.

Когда она, подвизгивая от страха, догнала мать, та уже открыла дверь в тайную комнатку и, втащив Алкиною за руку, захлопнула ее.

— Мой поклон тебе, великая черная Кварати!

Мерный голос поплыл в полумраке, вполз в уши девочки и замер у растопыренных в воздухе ног статуи, стоящей на мощном змеином хвосте.

— Мой поклон тебе, славный Огоро, муж черной богини! — Алкиноя старалась не смотреть, как мать, кланяясь, осветила свирепое лицо, что выглядывало из-под головы ящерицы с распахнутой пастью. Свет пробежал по гладкому животу, стоящему на четырех драконьих лапах и потерялся в свитых кольцах длинного хвоста.

— Моя дочь, дочь жрицы тьмы и багрового света, пришла смотреть на вашу добычу. Позвольте ей увидеть и запомнить, не теряя рассудка.

Сильная рука схватила Алкиною за шею, нагибая для поклона.

— Вот она, просит вас и возносит хвалу.

Падая на колени, девочка закланялась, часто дыша пересохшим ртом. Рядом торжественно сгибала крупное тело Канария. Выбормотав приветствия и просьбы, встала и, маня дочь, обошла статую мужчины-ящера, пробираясь вдоль стены за спинку каменного трона. Поднеся светильник к грубым деревянным прутья, что выходили из пола, утыкаясь в потолок, сказала шепотом:

— Стой тихо. И смотри.

Свет прыгал, мешая видеть, длинные тени ползали внутри маленькой камеры с вогнутыми стенами, похожей на внутренность каменного яйца. А потом успокоился. И стало видно, кроме длинных теней в камере ничего нет. Брошена на пол миска с блестящим черным краем, рядом валяется на боку кувшин. И все. Пусто.

— Мама…

— Тише! — прошипела женщина и стиснула руку дочери, — подумай о нем. Думай, чего хотела!

Алкиноя, тупо глядя на миску, попыталась вспомнить о своих ночных мечтах. Но ничего не возвращалась в перепуганную голову. Рука матери держала крепко и девочка ужаснулась, если не выполнить приказа, вдруг сумасшедшая мать бросит туда ее — свою дочь, заставит жить там и жрать из миски, вылизанной до блеска. Она зажмурилась, стараясь изо всех сил. В саду, сидели в саду, у мраморного прохладного стола. И Теопатр все время глядел в сторону, мечтая удрать…

— Мир полон чудес и событий, — наставительно произнесло что-то внутри клетки, поскрипывая самодовольным голосом, — несть числа чудесам. Но я знаю их все.

Мать дернула девочку за руку, заставляя открыть глаза и смотреть.

В центре каменного яйца стояла, покачиваясь, бледная фигура, маленькая, как кукла, с гордо поднятой белесой головой и размытым лицом. Расширенными глазами Алкиноя следила, как дымная кукла развела прозрачные ручки, сложила их за спиной и сделала шаг, утопая призрачной ногой в каменном полу. Заходила, подбочениваясь. Теряя себя в стене и вылезая обратно, шла к другой. И, поскрипывая, все говорила и говорила, перемешивая обрывки рассказов и уроков.

— Высокие жрецы поименовали все часы дня, и двенадцать богов шли один за другим из утра в ночь. А вода в роднике может отравить сама себя, если погадит в нее длинная птица Гох, несущая яйца в одной корзине и перекладывающая крыло через правый коготь на левой лапе.

Алкиноя заплакала, наконец, дергая стиснутую руку. И тут же замолчала. — Фигурка, замерев, повела лепешкой лица и, словно услышав плач, двинулась к решетке.

— Девочкам следует лелеять свои груди, подкрашивая соски пеплом кобыльего молока, ведь старец Гомер вызнал у самого Зевса, что Баст всегда сумеет махнуть мохнатым хвостом.

— Мама!..

Она выдернула руку, прижимая кулак ко рту. Фигура, покачиваясь у самых прутьев, росла. На бледной лепешке лица проявились глаза и нос, знакомый рот, искривленный самодовольной улыбкой. Рассыпались по ушам отросшие волосы. Будто кто-то куском белого камня намалевал учителя Теху, грубо кроша камень и промахиваясь, но в общем похоже. Так рисуют на ярмарках заезжие бродяги-художники, высмеивая толпу.

Рядом мать, тяжело дыша, вдруг зашептала что-то, гладя себя по бокам и покачиваясь. И Техути, становясь все ярче и настоящее, приник к решетке, уже не глядя на Алкиною.

— Моя богиня! Свет моих глаз, огонь моих бедер, смотри, я приготовил подарок, чтоб приходить каждую ночь, под кем бы ты не лежала… снова и снова обманем всех, великая жрица темных богов! Протяни руку, возьми то, что теперь твое, навсегда!

— Мама! — Алкиноя отступила от матери. Светильник косо повис на пальце Канарии, капая маслом.

— Мама! Я боюсь!

Техути надменно обратил взгляд на свою ученицу, прижался к решетке, сгребая белую тунику на животе и обнажая мужское, на что Алкиноя не стала смотреть, зажмуриваясь и стукаясь локтями о стену за своей спиной.

— Выгони эту неспелую девку! — загремел гулкий голос, прыгая в круглых стенах каменного яйца, — выгони, чтоб не мешала нам предаваться любви! Ты же знаешь, я хочу тебя-а-а, только тебя-а-а-а, бо-ги-ня-а-а-а!

Но горький плач девочки уже отвлек мать от сладких мечтаний, и, недовольно кривясь, чтоб не показывать накрывшего ее стыда, Канария подняла дрожащую руку, освещая скорченную у стены девичью фигуру.

— Нас-мотрелась? Чег-го ревешь…

— В дальних морях проживают большие рыбы, в паху своем имеющие щупальце для услады морских дев, — важно заявил Техути, голосом все более скрипучим и тихим. Уставясь размытыми глазами в спину Канарии, которая помогала дочери подняться, попробовал еще, путая мысли женщины и ее дочери:

— Останься, великая. Будем с тобой есть изюмы и впитывать телами сладкие булки, наполненные цветными камушками. И пусть приедут певцы! Они так смешно дергают свои цитры! Славный отец Перикл возляжет с тобой, а мухи не разбудят противного брата.

Толкая в спину, Канария вывела дочь из комнатки, поспешно поклонилась статуям темных супругов и, не слушая исчезающего комариным зудом голоса призрака, захлопнула низкую дверцу.

Через зал, полный застывших в дикой пляске фигур, по темной лестнице с каменными ступенями, Канария вывела покорно бредущую следом дочь в каморку, вытолкала в коридор и, крепко сжимая дрожащую руку, потащила из теплого тихого дома в ночной сад. Усаживая на кушетку, влажную от росы, встала перед ней, возвышаясь темной уверенной грудой.

— Увидела? Захочешь его еще?

— Нет! Нет…

— Тогда спать. И никаких больше капризов.

Девочка сидела, завесив лицо прядями черных волос, дергала рукой завязанную на груди хлену. Ночь пахла свежо и сладко, такими хорошими земными запахами — влажной землей, усталыми за лето листьями, каплями росы. А там, внизу…

— Мама. Он почему такой стал? — говорила еле слышно, ругала себя за ненужные вопросы, но не могла удержаться, а бледная кукольная фигурка вышагивала перед глазами.

— Его наказали боги? Так изменили?

— Нет, Алкиноя. Он был таким. А боги лишь заглянули в его душу.

Мать потрепала девочку по голове, насмешливо улыбаясь.

— Пойдем, я отведу тебя в спальню. А если хоть слово скажешь отцу…

— Нет! Пусть я, пусть меня… нет, мама, я не скажу. Никогда.

Лежа в постели, Алкиноя смотрела в потолок блестящими испуганными глазами. Нащупав под боком любимую куклу, взяла ее пальцами за краешек одежды и, скривившись, сунула на пол подальше от себя. Вытерла пальцы. И снова, натягивая к подбородку покрывало, постаралась заснуть. Но перед глазами все ходило, угловато сгибая прозрачные колени, это, которое там внизу, живет в каменном яйце, вылизывая до блеска еду из глиняной миски.

Канария, улегшись в супружескую постель, тяжело дыша, растолкала задремавшего мужа. Тиская большое горячее тело, тот разнежено засмеялся, подминая ее под себя.

— Экая ты у меня печка, экий огонь! Стосковалась по мужниной силе!

— Да, мой герой!

Жарко отдуваясь, Канария ахала и стонала, а в ушах звучал гулкий торжествующий голос:

— Всех, всех обманем с тобой, моя богиня-я-а…

Позже, когда потный Перикл устраивался удобнее, сгребая жену поближе, она сказала, укладываясь к нему под бок:

— Алкиноя выросла, мой Перикл. Просится в храм Артемиды, чтоб к следующей осени стать невестой. Надо позволить ей уехать, пока девочка лелеет хорошие мысли в себе.

— А я так мало побыл с ней.

— Ты знаешь о судьбах дочерей. Они всегда будущие жены. Мы будем ее навещать.

— Да, хорошо. Если она хочет в храм, пусть… едет… в…

Он заснул, не договорив. Канария задремала тоже, с легкой улыбкой на полных губах, упиваясь тем, что все теперь складывается по ее желаниям.

Как хорошо, что, верша суд над вором-любовником, она нашла в его вещах эту прекрасную штуку, серебряную, с лапками на уголках и дивным взглядом из туманной серединки. Он хотел ее обокрасть. Да еще хотел надсмеяться над ее пылкой страстью. Ну что ж, теперь она владеет им и его драгоценностью. И будет брать его, когда захочет сама — в любое время.