В углу капало и Тека, сидя на маленьком табурете, время от времени поднимала голову и морщилась. Звуки были привычными и обычно она их не слышала. Но сейчас, когда тяжелые занавеси тщательно укрывали вход, а за ними — она знала, накрепко заперта сырая деревянная дверь, капель мешала слушать, что делается там, в лабиринтах и переходах, куда ушел Кос и куда уже дважды уходил люб Ахатты. Второй раз ушел давно и все не возвращался, велев никому не открывать, только ему или Косу на условный стук.

Она потрепала по лохматой голове Бычонка, и когда тот задрал чисто умытое личико, улыбаясь, потянулась через его плечо и погладила темный затылок Мелика. Сын Ахатты спал, свернувшись на старом ковре и притянув к груди коленки, закутанные в длинную рубаху. Маленький свет падал на кончик носа и полукружия черных ресниц. Другой светильник висел у самой постели, медленно вертясь на длинных шнурах. И Теке казалось, Ахатта просыпается, светлея худым лицом, и снова засыпает, погружаясь в сон, как в темноту. Рядом лежал маленький князь, дергал голыми ножками и мирно лопотал, разговаривая сам с собой.

Тека прижала к боку Бычонка и вздохнула. Не нравилось ей, что Мелик тут, совсем недалеко от матери. А ну как проснется и запросит сына себе. Или Тека задремлет, а высокая сестра поднимется, подхватит мальчика на руки, глянет ему в глаза своими, темными, блестящими. И отрава перекинется от матери к сыну, проторит дорожку, свяжет их невидимой темной ниткой, и высосет из Мелика жизнь. Скорее бы вернулся кто из мужчин. Лучше бы Кос — живой, здоровый. Нет, пусть лучше Пень, вон какой стал, глаза спокойные, холодные, лицо строгое. Хоть и улыбается, когда глядит на детей.

Бычонок потяжелел, уронил толстые ручки, засопел тихо. Тека, покачиваясь, забормотала колыбельную, смолкая и прислушиваясь к еле слышным крикам. Пусть возвращаются оба! Пень только и сказал, когда все началось, мол — княжна. Сидел у постели, положив руку на щиколотку своей любы, а та, бледно улыбаясь ему, кормила малыша. И вдруг встал. Сказал вот это — княжна. И пошел, только ковры колыхнулись на входе. А сестра Ахи, отпуская от груди Торзу, медленно смежила глаза. Тека еле успела подхватить мальчика да положить рядом.

Потом Пень пришел с Косом, велел ему женщин сторожить. И чтоб те никуда, отсюда. И после вместе ушли, оставили их с детворой и ушли. А там что-то…

Кос ушел, будто не мог остаться. Глянул на Теку, провел рукой по голове сына и больше не оглянулся даже. Плечи расправил и все, нет его.

Круглое лицо умелицы стало хмурым и одновременно покорным. С тех пор как появился в горе чужак с синими глазами и светлым лицом, мужчины стали меняться. И Тека понимала, вспоминая подсказки в узорах ковров, которые никто прочитать не умел, кроме самых лучших умелиц — так тому быть, потому что мужчина, который состоит из живота да торчала — это не мужчина, а так, пес, который таскает по берегу рыбьи кишки, рыча, чтоб другой не отобрал. С кем говорил чужак, те вроде становились лицом светлее и ростом повыше. Совсем незаметно. Но Тека видела. И оно ладно бы…Главное ей, чтоб Кос, когда поумнеет, не убежал в новую жизнь, от нее. Любовь дело такое — сегодня есть она, а через денек и кончилась. Когда мужчина — пес, ему наготовишь вкусного, постель согреешь, рубаху покрасивее, он и будет рядом сидеть. А если стал человек, там кнутов много, бывает, сам не хочет, а идет куда-то, делает что-то.

— Хаи…

Тека вздрогнула и, быстро перебирая ногами, повернулась вместе с табуреткой, чтоб заслонить от постели спящего Мелика. Ахатта сидела, сжимая в кулаках собранное на коленях платье, смотрела перед собой блестящими глазами. Повторила, прислушиваясь:

— Хаи? Хаидэ!

— Тише, тише, сестра, ты поспи. — Тека сглотнула и улыбнулась, по-прежнему неудобно перекосив спину.

— Я слышала…

— Приснилось тебе. Скор люб твой придет, и Косище с ним. Поспи.

Ахатта разжала кулаки, ложась навзничь. И Тека перевела дух, усаживаясь удобнее. Чутко слушала, как дыхание женщины становится тихим и мерным. И почти задремала сама, когда от постели снова раздался женский голос. Подняла голову, всматриваясь. Ахатта лежала с закрытыми глазами, свет плавал по высоким скулам, делая их еще резче. Худые пальцы бродили по груди, дергая шнурки на вырезе платья.

— Как мне жить? Вот мой дом, тут были мы с Исмой. Тут жила бы я, и кормила сына. Где он? Как жить, если даже смотреть не смогу я на своего мальчика?

Задавая тихий вопрос, она смолкала, будто слушая кого-то в своей голове. И продолжала спрашивать, не обращаясь к Теке. Та кивала, настороженно следя — не откроются ли черные глаза сестры.

— Надо просить жрецов, — в голосе Ахатты прозвучала удивленная уверенность. Будто она дивилась, как раньше не пришел ей в голову такой простой ответ.

Тека беспомощно пошевелила губами.

— Они меня изменили, пусть изменят обратно. А я никуда не уйду, останусь. Вот твой сын, Хаи, я буду заботиться. И мой вырастет рядом. Да…

— Нет, сестра, нет! Нельзя такого!

— Что? — Ахатта открыла глаза, поворачивая голову, чтоб разглядеть Теку. И закрыла снова, будто не могла удержать тяжелые веки.

— Абит. Где он? Пусть придет. Он говорил — люба. Где же тогда?

В углу капало и, когда усталый голос затих, Теке показалось — капли ударяют прямо ей в темя, мешают думать. Абит? Вот жизнь у светлых высоких жен — то ей Исма люб, а то бродяга Пень, и вдруг вспомнила какого-то Абита. Конечно, тойрицы тоже прыгают из одной постели в другую, и два-три мужа сразу — то обычное дело в паучьих горах. Но люб один, а прочие так — забавка. Да сейчас другое важно. Мысли такие у сестры… будто кто ей в голову их вкладывает.

И Тека снова горячо попросила внутри — скорее бы уж вернулись мужчины. Все могут выткать умелицы в коврах, и растолковать могут, и верные слова найти. Но вот сидят с детками, и без мужчин разве ж справишься с жизнью, если идет наперекосяк.

Капля упала не в срок, и Тека встрепенулась. Тихий стук вплелся в падение воды. Она бережно уложила спящего Бычонка рядом с Меликом и тихо побежала к входу, задевая лавки и сундуки широким подолом. Коротко прогремев засовом, открыла тяжелую дверь. Отступила, жадно глядя на широкую спину Коса, который ловко накидывал железные петли и закрывал засов. И вдруг нахмурилась, припоминая смутное мелькание в сумрачном коридоре, внизу у ног мужчины.

— Один пришел? — спросила шепотом, увлекая мужа подальше от постели и спящих мальчиков, втолкнула его в маленькую кладовку.

— Что там, Кос, а?

— Попить дай.

Выглотав ковш ледяной воды, тойр сунул его снова на каменную полку, под звонкие мерные капли. Вытер короткую бороду. Улыбнулся.

— Тебе как баять — чтоб до утра хватило? Или короче сказать?

— Ну тебя! Главное скажи.

Вполголоса, оглядываясь на ветхий занавес, отделяющий кладовку от пещеры, Кос пересказал Теке, как появилась княгиня, одна и без меча, и даже ножа не было у нее. Как стояла, и признавалась в злых делах, а после нашли детишков, сняли их. И Нартуз теперь вождь. А княгиню повели в плен, вместе с белыми отцами, потому что сама захотела так.

— Сама… — проворчала Тека, — ага, сама как же. Она ж за сыном пришла, дурной ты у меня, Кос. Вот и пошла, боится, вдруг они его держат да злое с ним сделают.

— Почем я знал, люба моя. Там шум и все орут. Пиво уже хлебают вовсю.

— То-то воняешь, как козел по весне.

— Ну, выпил, да. Нарт говорит такое! Да я ушел, чтоб вас не бросать.

— Кос… А ты бы крикнул ей. Мол, князь твой жив-здоров, хорошо спрятан. Глядишь, она и не пошла бы.

Кос пожал широкими плечами и наморщил лоб.

— Да я как-то… И она быстро так. Все еще кричат-орут, а она уж Нарту бает, мол, веди их в пещеру, да я с ними. Ну и они пошли. Откуда ж я знал!

— Эх ты. Лоб ты каменный! — Тека опустила голову, раздумывая.

— Ты меня не ругай. Ты баба, ум у тебя мелкий. Как мне было кричать? Там на толковище, считай, все мужичье собралось, с нашей горы, да еще с соседних пришлые. Думаешь, все прям за Нарта стоят? Были и такие, кивать кивали, а глаза прятали. А ну кто раньше метнется сюда? Тут мой сын. И вообще, мальцы, трое аж.

Тека медленно кивнула. Страх пробежал по спине, цепляя кожу ледяными лапками. Перед глазами стояла картина — злые орущие тойры, бледные жрецы, все перемешалось. Все сдвинулось с теплых привычных мест. Подавленно согласилась:

— Правду сказал, люб мой. С тихой пещеры учить легко. Верно ты промолчал.

Кос приосанился. И еще вспоминая, добавил:

— Конечно, верно! И я ж не все видел, пока отсель бежал, да пока возвращался. Но вишь, сделал верно! А то, вдруг как те мальцы, которых вараки кусали. Я одним глазом только и увидел. Совсем как мертвые. Хорошо, недолго висели, бабы их выходят.

— Кос, — Тека повела плечами, но холодок никуда не делся, стал злее, забегал, суясь по ребрам и спускаясь к пояснице, — Кос, ты сейчас сюда шел, ты один шел? Ничего не слышал?

— Я крался! Как Исма учил нас. Во!

— Да. Да. Хорошо.

Она крепко взяла мужскую руку маленькой сильной ладошкой. Потащила обратно в пещеру, к табурету, стоящему на краю расстеленного старого ковра.

— Ты посиди. Поспал бы, но ведь не ляжешь?

— Не. Пень придет, я может, еще уйду, послушаю, что там Нартуз. Вдруг драка будет, а?

— Не надо драки, Кос. Дети вон. Какая драка.

Мужчина прилег на бок, подпер скулу рукой и стал разглядывать спящего Бычонка. Тека села на табуретку, окружив себя широкой юбкой. И задумалась.

Вараки и муты. Злое проклятие Паучьих гор.

Умелицы знали много. Наперечет — все лесные и луговые травы, все деревья, и какое когда цветет, и в какой год принесет плоды, а в какой надо поберечь старые запасы. Знали, что собирает серая белка, цокая и суетясь на заваленной сушняком поляне, и где несут мягкие желтоватые яйца лесные полозы. Знали, в какую пору нельзя трогать рукой рыжих древесных мурашей, чтоб от укуса не опухла рука до самого плеча. И когда собирать прозрачные крылышки, скинутые бабочками-звенелками, чтоб сделать настой для лечения глаз. И каждая умелица знала — лес, горы, скалы, прибрежный песок и взбаламученные глубины соленого моря — полны больших и малых отрав. Так много было цветов, зверья и насекомых, которыми любой мог убить любого, лишь выжав соку или приготовив несложное снадобье, а то просто наевшись красивых ягод, что удивительно было — как жив народ до сих пор. И плетя ковры жизни, умелицы понимали — так происходит, потому что люди никак не убийцы, пусть даже злые, пусть грубые и ленивые, и пусть любят подраться. Но что-то внутри бережет от набольшего зла — тихо дать яду недругу после ссоры.

Но черные муты и быстрые маленькие вараки отличались от того, что росло и плодилось окрест гор. Муты и не поймешь — звери или плесень жирная, тяжелая. Плодились в тайных ямищах, глубже самых глубоких пещер. И росли лишь тогда, когда бросят им спящих, укушенных вараками. А вараки бегали сами по себе, хоронились от глаз. И никто не мог увидеть вараку, взять в руки скользкое, блестящее бородавками длинное тельце, похожее на тройку сросшихся земляных жаб, пока сам не захочет злого. Сперва надо было выносить в сердце злое желание, укрепиться в нем, после однова спуститься в самую глубь. И там, стоя без огня, закрыть глаза и позвать. Слушая, как, шелестя крошечными лапками, бегают вокруг, задевая босые ноги жирными вонючими боками. Другие могли увидеть только укусы на шее или подмышкой спящего, что уже посинел, не отвечает и не просыпается. Да и то — когда ж их увидишь, если спящего нужно сразу бросить мутам. И те, шлепая круглыми черными головами, сосут, причмокивая, пока не останется на поверхности слизистого черного варева только обрывки одежды, да пара зубов.

Позвать вараку злым хотением — того тоже мало. Сперва выкопать ямищу. После сыпать в нее рыбьи потроха и всякую гниль, закидывая сверху яму хворостом для тепла и сырости. И только когда булькающее варево, отзимовав, перегниет все лето, да вступит в осень, тогда из перебродившей гнили вышлепнут первые головы молодых голодных мутов.

Волчьих ягод можно наесться случайно. Уколоть руку о ядовитый шип можно от беспечности, а перепутать злую траву с доброй — по неразумию. И только чтоб вызвать варак нужна чистая, холодная длинная злоба. Без нее их просто нету.

Хуже потом, знала Тека. Как маленькая непогода тащит за собой длинное ненастье и за первой волной приходит на море затяжной зимний шторм, так и варака, укусив угощение и высосав горячей живой крови, убегает в закуты, чтоб хрипло пища, расслоиться на несколько новых тварей, тонких и быстрых, что плоско сжимаясь, пролезают в любые щели. И пляшут перед глазами слабых, соблазняя их на быструю злобу. Этих уже не надо звать, не нужно спускаться сырыми узкими расщелинами и каменными тропками. Эти будут крутиться перед глазами, охотясь за высказанными сгоряча злобными желаниями. Подхватывая их, прыгнут в лицо, топыря серые лапы с крюками когтей. И, оставив зовущего умирать во сне, побегут к тому, на кого их послали.

Когда вокруг мирная жизнь, и тойры, коротая время за выпивкой и в драках, тешат силу, ломая друг другу ребра и похваляясь перед женами, можно и не вспоминать, что где-то внизу гнездится зло. Но когда наступает смута, и все ходят, пружиня шаги, оглядываются, гадая, кто с кем, совершают ошибки и впадают в безумства — тогда самое страшное, что может случиться — это, если кто-то давно приготовил ямищу с мутами и позвал варак, дав им волю.

* * *

Со стороны степи Казым ходил под деревом, разминая затекшие ноги.

Ночью спал, сидя на извилистом корне. Сперва чутко прислушиваясь, а потом, когда понял — шаман Эргос никуда не делся и все время маячит на краю зрения высоким светлым пятном, сел удобнее, опираясь спиной на выгнутый лебединой шеей сухой сук, и заснул по-настоящему, так, что поутру левая нога волочилась, как чужая.

Казым смущенно хмыкнул, потирая колено, сурово повертел головой, разыскивая клятого шамана, который, конечно и виноват в том, что спал воин зимним сурком, ничего вкруг себя не слыша. Но через птичий ор пробивались яркие лезвия солнечных лучей, делая просторный шатер похожим на солнечную клетку. И никакого Эргоса.

— Ну, то так, так, — бормотал Казым, прихрамывая и выглядывая из-под гладких черных с серыми плешинами ветвей во все стороны.

— На то он шаман, чтоб ночью казаться, а днем невидимый, значит. Эк тебя, Казым, занесло из верной степи в шаманские мороки. Тут вижу, а тута уже и нет.

И он на всякий случай быстро поклонился на все стороны, чтоб невидимый шаман не обижался.

Степь была пуста и прекрасна. Черные тучи медленно катились по яркому небу, вспухали клубами, и когда одна закрывала свет, то золотая клетка шатра исчезала, будто навсегда. Но через пару тройку шагов Казыма возникала снова. И за узкими листьями степь загоралась бронзой и золотом.

Когда обе ноги стали одинаковы, Казым вышел на простор, вдыхая влажный после долгого дождя воздух. Внимательно рассмотрел пустые искрученные скалы, что поднимались к тучам, — на них было темно, раннее солнце сидело позади и зазубренные тени тянулись по кованым травам, полегшим от воды. Но Казым видел — пусто. На короткий свист прилетели оба коня, мотая блестящими от росы мордами. И мужчина залюбовался солнечной изморосью на сизой шкуре Полынчика.

Поговорив с обоими, легонько пихнул Полынчика в шею, отправляя пастись поблизости. А небольшие острые глаза не останавливались, снова и снова осматривая траву, темные спины камней, полускрытые стеблями, высокие мрачные лица гор, и даже небо, такое яркое, что казалось, просунь палец меж крутых облаков и упрешь его в звонкую синеву. Он не знал, сколько ждать, но был терпелив и готов ко всему. А на черного Брата смотрел так же часто, как на пустую степь, ожидая знака, если конь услышит раньше — врагов или свою княгиню.

И один из быстрых взглядов показал ему — конь что-то услышал. Казым встал спиной к дереву, быстро оглядывая гулкую степь, полную птиц и осенних бабочек. А вот и Полынчик вскинул серую золоченую морду, прянул острыми ушами.

В миг подскочив, Казым взлетел в седло и вполголоса велел Брату:

— Кажи, откуда?

Тот коротко и тоже тихо заржал, топчась и вскидывая морду к северу от скал. Там, за россыпью черных валунов, степь поднималась плавным холмом с полынной плоской макушкой. На ней торчал большой куст шиповника, весь в мелких поздних цветах.

Казым, двигаясь к скалам, подал коня в черную тень. Под самой горой добрался к основанию холма, спрыгнув, бросил поводья. Кони молчали, послушно замерев там, где их оставил воин. Сам, пригибаясь и почти ложась на мокрую траву, быстро, как ящерица, двинулся вверх, не поднимая головы и глядя перед собой исподлобья. Куст возвышался над ним, и Казым, преодолев длинный склон, залег, стараясь не шевелить пучки длинной осоки, растущие вокруг тонких стволиков. Заглядывая сквозь прутья, усыпанные шипами, поморщился. Дальние пространства степи, плавно, как тихие волны, поднимались холмами и опускались широкими ложбинами. И у края, что уходил в небо, насыпаны по траве еле видные черные точки.

Казым опустил голову, прижимая ухо к влажной земле. Не слыхать. Далеко еще всадники, если б не Брат, еще гулял бы и песни пел, пока сам не услышит. По шее побежали холодные капли с потревоженной травы. Щекоча, сунулись к уху, стекли на грудь под рубаху. Не поднимаясь, Казым пополз обратно к подножию холма. У степняков бывают сторожевые соколы, летят над всадниками, глядят вниз. Хоть и далеко конники, лучше зря не маячить.

Рядом с конями Казым поднялся, встряхиваясь, как пес.

— Еще бы сказал — кто такие. А?

Но Брат косил выпуклым глазом, перебирал стройными ногами. Казым задумался. Кони — хорошо, сейчас уйдет он верхами влегкую. Но ему ж не надо. А надо остаться. Был бы сам — полез в скалы, схоронился. А этих куда? И времени мало — думать.

Он забрал в руку поводья и быстро пошел к дереву, уже не заботясь — увидят ли его сверху. Заводя коней под низкие ветви, позвал негромко:

— Эргос? Старший ши славного Патаххи, и сам нынче — небесный шаман! Ты заберешь коней?

Замолчал, прислушиваясь к стрекоту кузнечиков снаружи и воплям птиц на верхних ветвях. Кони, всхрапнув, потянулись мордами к чему-то, пошли медленно, пересекая солнечный шатер у толстого, перевитого корнями ствола. Повод пополз из ладони Казыма, и он разжал пальцы, вдруг сильно затосковав. Шагнул следом за толстый ствол, куда зашли кони, и сказал в звонкую пустоту:

— Сбереги. Далеко не веди, как позову, чтоб — сразу.

Вышел на свет и между струек пара, которые солнце вытягивало из влажной земли, сплетая прозрачными косами и расплетая снова, — пошел к темным скалам, высматривая место, где проще залезть к высоким расщелинам, укрытым яркой зеленью.

За четыре дня пути мерного конского хода от горного побережья Патахха, сидя у маленькой палатки, отложил к ногам недоплетеную корзину, закрыл глаза, перебирая по старым кожаным штанам сухими пальцами.

Много всего вмещала стариковская голова. И что успел прожить и запомнить, и что знал от отцов, а еще — мысли. Опасения, уверенности, надежды и безнадежности. Иногда казалось ему — не голова, а гулкий огромный котел, в который жизнь бросает то понемногу, а то — полными горстями, щедро, перемешивает, ставит на огонь, сыплет сверху шепоти пряных трав. И варево булькает, источая странные запахи. Кому пробовать то, что изготовилось? И — когда? А сам старик, маленький, тощий, с хромой ногой и высушенными долгой жизнью руками, да разве ж хватит старого рта, в котором уже и зубы не все, чтоб выхлебать целый котел?

Не открывая глаз, нащупал плетево и снова примостил на колени. Ткнул прутик, промахнулся, уколов ладонь острым кончиком. Эк придумал, про голову с похлебкой. А сердце ноет и ноет. Потому что видит он больше, чем может поправить. Или даже указать. Или просить кого, чтоб помогли. Ничто никуда не ушло, не утекло в голову Эргоса, опустошив его собственный разум. — Все, чем поделился с молодым, все осталось при старике. И тяжесть знаний спускается из головы в сердце.

Она там, ушла за маленьким князем. И это правильный шаг. А перед тем сказала, что будет помогать и спасать, на сколько достанет ей сил. И это шаг не просто верный, а шаг вверх. Там, внутри горы, все сошлось. Ей придется спасать сына и помогать целому народу. И не только справиться тойрам со своей ленью и беспамятством. Есть еще те, кто приближается из степей. Снаружи Казым, бережет ее черного коня. Кто поможет Казыму, пока его княгиня внутри горы? Кто поможет тойрам, над которыми висит черная угроза, давит и жмет с двух сторон — из собственных душ и от пришлых врагов? Кто поможет сестре ее Ахатте, которая спит больным сном в своем временном доме, а сама уже помечена злом, приготовлена к нему, как готовят овцу, ставя на курчавом боку знак? В чьих руках должны сплестись нити, чтоб получился не корявый узел, а полотно судеб, сотканных в общую судьбу? Беслаи? Но, похоже, и ему нужно помочь в этот раз. Какой шаг надо совершить и кто кивнет старому шаману — ты идешь верно, Патахха, и пусть твои ши следуют за тобой?…

Шепча, покачивал головой, замирал, задавая вопросы, а они все множились и множились, тыкались в углы, разыскивая ответы. А руки двигались, наощупь заплетая гибкие тонкие прутья.

— Ух! — сказал детский голос.

И Патахха открыл глаза, разглядывая то, что вышло вместо привычной корзинки. На его коленях примостился плетеный конек. Донце лодочкой, над которой выплетена золотая крутая шея — переходит в длинную морду, всего-то три-четыре прута подогнул, а — похоже. И с другой стороны — торчит смешной хвост из растрепанных тонких кончиков.

Безымянный ши, сидя на корточках, с восторгом рассматривал плетеную игрушку.

Патахха смущенно кашлянул, прикрывая поделку руками. И покорившись, убрал руки. Ну нельзя, да. Спокон веку не повторяют Зубы Дракона зверей и людей в мертвых поделках, чтоб не множить отражения жизни и не застить остроту глаза. Все в памяти воинов, все в их сердцах. Ход по степи должен быть легким, вместо чаши ладонь, вместо постели — трава. Потому и нет алтарей у бога-учителя Беслаи, сам так велел в незапамятные времена. И все, что есть у каждого в племени, все может быть брошено без сожаления, и тут же заменено другим, найденным под ногами. Земное отражение небесного воинства…

Старик повертел игрушку, дивясь, как солнце бежит по крутому боку, протягивая полоски света по высушенным звонким прутикам. И сунул коника безымянному:

— Держи. Твой теперь.

Мальчик вздохнул, прижимая плетушку к груди. Отступил и, недоверчиво оглядываясь, побежал, косолапя, за редкие кустишки.

— Да! — с вызовом сказал Патахха, обращаясь к стрекоту поздних кузнечиков и скрипучему пению птиц-стрелков, — пусть порадуется, чего уж.

Встал, и, поведя ноющими плечами, пошел разыскивать Цез. Может, старуха скажет еще что верное. Но самое главное Патахха понял сам: время и люди и события сдвинулись, уже перемешиваются, меняясь не только в главном, а даже в мелких мелочах. И никто не в силах удержать в одной руке все нити судеб. Остается только надеяться. И просить. Кого-то, кто выше и больше, чем даже сам Беслаи, стоящий в ряду множества равных богов, присматривающих за племенами и народами. Пусть этот большой обратит свой взор и на молодого бога Зубов Дракона. Поможет и ему.

— Это все так, — сказала Цез, не вставая с колен. Она собирала с куска полотна высушенные солнцем листья и веточки, совала их в раскрытый мешочек.

— Но все же отправь среднего ши в племя, как решил-то. Да побыстрее. Пусть едут к горам.