Хаи и Нуба
Шесть Ахатт, подбирая цветные юбки смуглыми пальцами, кружились в танце, притопывая, наступали друг на друга, отходили, смеясь и склоняя к плечу красивые головы, а степной ветер хватал холодными пальцами черные пряди, вил из них кольца, поднимал в воздух и снова укладывал на плечи. Вот одна крикнула гортанно и звонко, замерла, и, отпуская подол, взмахнула руками, рисуя в воздухе плавные фигуры пальцами. И пять других отозвались эхом, взметнулись отражением, окружая смеющуюся Хаидэ, которая, тоже сводя пальцы высоко над головой, танцевала в кругу сестер.
С плывущей от танца головой остановилась, оглядываясь на шесть радостных лиц, шесть белозубых улыбок. Шесть белых бликов на темном.
Шесть белых лепестков, стремящихся к тайному сердцу цветка, полному сладкого яда.
Шесть серебряных угловатых коленцев, выкованных недоброй рукой, чтоб очертить серую сердцевину, полную клубящегося тумана…
И в самом центре его — крошечная белая фигурка, скачет, размахивая палочками ручек, сгибает тощие ножки, приближает к смотрящему внутрь лицу раззявленную дырочку черного рта.
— Эко-ико, ала-кус-кус, ммаааа. Угур-муг. Муг-умго!
Хаидэ отпрянула, сдерживая дыхание, чтоб не наглотаться серого дыма. Как на чужую, смотрела на свою руку, сжимающую серебряные черненые уголки, пролезающие между пальцев острыми крючьями. Чего он хочет? Кто там?
Серебряная игрушка мелко дергалась в руке, шевелились крючки, ощупывая темный холодный воздух. И прижимаясь к пальцам, замирали, стискивая их.
Выплыла из темноты другая рука, свободная, растопыривая пальцы, помедлила, паря светлой пятерней в темном киселе. А сзади в шею вдруг задышал кто-то мерно и тепло, тыкаясь носом и губами.
Лицо Хаидэ стало вдруг стенкой, отделяющей тепло от холода, влажную комковатую темноту от того, что сейчас за спиной и затылком, родное, живое и настоящее.
И не дожидаясь нового бормотания скачущей в шестигранной дыре фигурки, женщина решительно накрыла пустоту ладонью, сомкнула пальцы поверх дергающихся крючков. Упрямо нахмурясь, надавила ладонью на холодные грани. Шепот стих, уголки и завитушки замерли, превращаясь в обычный металл, холодный и чуть влажный от тепла ее кожи.
«Вот так!»
Держа руки на весу, она резко открыла глаза в темноту. Прислушалась к мерному дыханию рядом. И, улыбнувшись, села, не размыкая рук, будто держала в них пойманную рыбу. Встав на колени, медленно выбралась из палатки, потряхивая головой, чтоб освободиться от завернутого полога. И поднялась перед сонно тлеющим костерком. Оглянулась. Ни единой звезды и ни одного просвета в кромешной темноте вокруг.
Мягко ступая босыми ногами, прошла между палаткой и очагом. Шла, нащупывая ступнями влажную от росы траву, покалывающую кожу остями колосьев. Оставляла за обнаженной спиной далекое фырканье лошадей, что паслись по другую сторону. И углубившись в травы, которые остренько трогали колени, остановилась. Посмотрела вверх, где должны быть звезды. И не увидела их.
Как в черном бесконечном яйце, в самом центре его, стояла, держась ступнями за прикосновение к прохладной земле, укрытой сухими колосьями. Локтями за ночной холодный воздух. И руки вытянула перед собой, все так же не размыкая ладоней.
«Мне выбирать. Вот она — темнота, и я могу населить ее. Это и будет правдой. Моим миром».
Смутно мерцая, ворочались перед глазами видения. Были тут шатры, полные яств и сокровищ. Были города, крытые красной и коричневой черепицей, и сверкали меж домов дворцы с золочеными крышами. Были войска и толпы, шумные базары, земли, реки и корабли в волнах ста морей. И прекрасные сильные мужчины с глазами, до краев налитыми желанием. Женщины, клонящие головы, так что видны были ей проборы и косы на покорно согнутых спинах. Старцы, кивающие собственной мудрости, и дети, рожденные, чтоб стать воинами. Неторопливо и мерно ворочалась вокруг нее жизнь, спала, шевелясь, и ждала, куда обратит светлый взор обнаженная женщина, держащая в руках ключ от ворот темноты. Ждала, когда осознает — ей решать. И ахнув, преисполнится важности собственного предназначения.
Но стоящая в травах не задержала свой взгляд ни на одной показанной ей картине. Улыбаясь, повела зазябнувшими плечами, и легко, без заминки встряхнула руки, размыкая пустые ладони. Будто отряхивала их от обычной пыли.
«Я — живу. Каждый день и каждую ночь. В этом моя радость, и даже в горестях жизни она. Во всем, что тут, что уже есть».
Обняла себя за холодные плечи. Поднимая к небу лицо, смотрела на звезды, что сперва по одной, а после сразу горстями, прорвали кромешный мрак, мерцая и перемигиваясь.
В дальней траве не просыпаясь, пропела птица, смешным тарахтящим голоском. Из-за невысокого холма мерно зашумела морская вода, складывая себя в волны и катя их на плоский песок. Хлопнул ветер раскрытым пологом маленькой палатки. И луна, выкатываясь из-под круглой косматой тучи, залила живую степь ярким голубым светом.
Смеясь, Хаидэ торопливо пошла обратно, придерживая высокую траву руками. Над черной палаткой навстречу ей затрепыхался неровный флажок, показывая лунному свету то белый круг солнца на одной стороне, то серп луны — на другой. Ветер играл куском полотна, сворачивая его, и казалось, солнце с луной сплелись. Как и положено, показывая далеким всадникам, тут стоянка, где живут только двое, и будут жить, пока луна не уйдет в будущую темноту умирающим узким серпом. Не тревожьте тех, кто поддерживает маленький костер. Это время их счастья.
Рядом с палаткой неяркое красное зарево очерчивало черную фигуру, похожую на огромный валун. Услышав женские шаги, валун зашевелился и стал расти, вздымая широкие плечи. Хаидэ со всего маху ударилась грудью в живот великана и прижалась лицом к мерно стучащему сердцу. Обхватила руками теплые бока, пытаясь сплести за широкой спиной пальцы.
— Посмотри, как тихо, и как красиво, Нуба. Правда? Слышишь, как цыкают степные оружейники? Даже ночью трудятся.
Мужчина смотрел сверху на голубоватое счастливое лицо с темными глазами. Снова сел, подхватывая послушное тело и усаживая женщину на колени, прижал к себе, покачивая.
— Когда я лежал в пещере, и вокруг меня расцветали белые цветы, пахли сладко, медом, я думал о том, как иду по сухой траве, и когда пятки ударяют, то глина поет. А вокруг солнце, много солнца, и цыкают кузнецы, без перерыва. Лето, жарко.
— Да, любимый мой.
Они молчали, слушая ночную степь. За холмом шумело море. Хаидэ тихо засмеялась тому, что утром они поедят, и целый день будут валяться на теплом песке, нырять, доставая ракушки, жечь костер и кормить друг друга. Любиться.
— Мне снилась Ахатта. Она счастлива там, за снеговым перевалом. И я счастлива ее счастьем.
— Беслаи нашел свою женщину. Вот как бывает, а? Ты не жалеешь, Хаи?
— О чем?
Она поежилась и, просовывая ноги под мужскими руками, крепче прижалась к Нубе. Тот нащупал плащ и неловко накинул, укрывая ее с головой. Хаидэ завертелась, освобождая смеющееся лицо.
— Она стала богиней, избранницей молодого бога. А ты осталась тут, на земле.
— Я не хочу чужих судеб, родной мой. Я выбрала себе свою. Ты знаешь, Паттахха сказал, нет мне предначертанной, а значит, могу выбирать сама. Я выбрала тебя, помнишь? На Морской реке, сказала — он мой. Тебя. И степь.
— Не вертись, ветер холодный. Дай укрою плечи.
Наклоняя голову, он рассматривал уцелевшим глазом ясное лицо, на котором, как тени, сменялись мысли, не скрытые от него. Грусть и радость, надежда и любовь.
— Ты сама степь, Хаи. Степь над морем. Ты родилась, чтоб говорить всем о том, что жизнь полна радости, даже если она тяжела и полна невзгод.
— Я не хочу говорить, никому ничего. Я не сумею, Нуба мой. Мне бы просто жить свою жизнь. Как всем.
Мужчина выпростал руки из-под плаща, обнял, сминая ткань поверх женских плеч. Улыбаясь, покачал головой.
— Тебе и не надо говорить. Ты просто живи. Я знаю твой секрет, тайная жрица.
— Да? Скажи скорее, мой страшный черный воин. Я сама вот не знаю своего секрета. Так и помру в неведении.
— Ты не боишься жить.
Улыбнулся, чувствуя, как от улыбок уже болят скулы, но что поделать, если каждый взгляд на нее, на ее светлое лицо, полное жизни, живые глаза, брови, губы и скулы, каждый взгляд снова перекашивал его лицо счастливой, наверное, глупой и странной улыбкой, блуждающей среди шрамов.
Она покивала в ответ. Сказала важно:
— Да. Мы с тобой смело продолжим жить, доедим зайца, которого не осилили вечером, и снова будем любиться. Так? А утром смело полезем в море, пока оно еще теплое. И я не побоюсь потребовать себе много вкусных ракушек. Знаешь, что говорит Цез про мясо морских ракушек? Они заставят тебя смело броситься на меня еще тысячу раз.
— Не нужны мне для этого ракушки, глупая Хаи!
— Не скажи. На всякий случай я смело заставлю тебя съесть их целый мешок.
У склона холма черный Брат, облитый лунным серебряным молоком, вскинул голову, слушая, как смеются люди. И снова опустил, медленно пощипывая траву рядом с белой Цаплей.
— Ты, наверное, прав, мой люб, мой муж. Я не боюсь. С тобой я не боюсь жить долго, и пусть моя красота уйдет в наших детей. А потом будут внуки. Я буду бояться за них, и за тебя тоже. И за каждого воина племени, и за их женщин тоже. Но этот страх не скует меня. Я все равно проживу свою жизнь. Даже если ты найдешь себе новую Мауру, я, конечно, сперва тебя убью, а после вздохну, поплачу и буду жить дальше.
— Хаи!
— Хорошо, не убью.
— Я всегда буду только с тобой.
Она вздохнула, наслаждаясь счастьем. Пусть говорит. Ему неведомо, и ей тоже. Но разве сейчас это важно?
— Люб мой, ты будешь меня ругать? Ну, когда-нибудь? Мало ли.
— Буду. И ты будешь ссориться со мной. Но за ссорами ты знай — я всегда люблю. Поняла? Да что опять крутишься? Куда собралась?
Она решительно сползла с его колен и отвалила камень, скрывающий завернутые в полотно остатки мяса.
— Зря я сказала про зайца. Давай его доедим сейчас, а? И уйдем в палатку. Нам нужно торопиться, люб мой. А то вдруг ночь кончится, и мы не успеем еще…
Нуба расхохотался и помог ей вытащить сверток. Ели быстро, облизывая пальцы и поглядывая друг на друга. Напились воды из полупустого меха. Ополоснули руки и лица, брызгая друг на друга водой. И вставая, Хаидэ стала серьезной, скинула с плеч плащ, отдавая его Нубе.
— Ты подожди, короткое время. Мне нужно сказать.
Он кивнул и сел у раскрытого полога, прижимая к животу скомканный, теплый от ее тела плащ. Женщина отошла, встала с другой стороны костра, опустив руки, теплый свет живого огня озарял колени, живот с темным треугольником и мягкой впадиной пупка, груди с небольшими сосками. А сверху в поднятое к небу лицо лился голубой свет полной луны.
— Спасибо тебе, учитель Беслаи, за то, что прожил вторую земную жизнь одновременно с моей, и был мне другом. За счастье названной сестры моей Ахатты благодарю тебя. И за то, что Теренций снова может видеть нашего мальчика. Спасибо тебе, за то, что наш сын стал ему настоящим счастьем и сохранит в нем человека. За тех людей, которые рядом со мной, я благодарна тебе, Беслаи, за Казыма и Теку, за девочку Силин, и прими с заботой сестер ее, тех степных ос, что рано ушли за перевал, как принял ты храброго воина Исму. Дай ему счастья и настоящей любви, которых не довелось узнать на земле. Я могу говорить долго, брат мой Абит, но мой люб ждет меня, пока я молода и мне сладко засыпать в его руках. Ты ведь знаешь теперь, как это! Я не могу просить у тебя жизни из одних радостей, но дай нам прожить ее вместе. Пусть мы состаримся, но пусть наша любовь не умрет.
Ее лицо улыбалось и хмурилось, озарялось надеждой и радостью, переходящей в грусть. Красным отсвечивали локти, а на ладонях, поднятых к небу, лежали яркие голубые блики. Волосы, перепутавшись кольцами, укрывали плечи. Она говорила все тише, и последних слов Нуба не разобрал, да и не стал вслушиваться, поняв, что обращены они уже не к Беслаи, а к его любе, его жене Ахатте.
И пошептавшись с подругой, Хаидэ опустила руки, протянула одну над темной травой, смазанной лунным светом по гладким краям колосьев.
— Благодарю и тебя, демон Йет, за то, что мое тело не забывает о том, что такое сладкий любовный яд. И тебя благодарю, небесная дева Мииса, за то, что не даешь сладкой отраве изменить мою кровь. Все вы нужны, для жизни. И пусть так и будет.
Она опустила голову, волосы свесились, закрывая грудь. Снова обхватывая руками голые плечи, обошла костер, опускаясь на колени перед пологом. Нуба, обнимая, подтолкнул ее внутрь. В тесном пространстве палатки Хаидэ легла, обхватывая большое тело и притягивая к себе. Нуба поцеловал мокрые щеки, осторожно вытирая слезы бугристой, рассеченной шрамами своей щекой.
— Зачем ты плачешь, люба моя, моя жена Хаи? Что?
— Так ярко, и птицы. Скоро утро, да?
Он остановился, нависая над ней. Покачал головой, удивляясь и радуясь.
— Нет, люба моя. Нет. Ты вошла в безвременье, куда до сих пор ходил только Патахха, сражаясь с чудовищами. А ты просто вошла и взяла меня туда. Ночь еще не перешла середину!
— Правда? Ох…
Перейдя к другому склону, Брат встал подремать, опустив красивую морду. На его черной спине лежала белая голова Цапли. Время от времени кони переступали ногами, плавно, будто танцуя во сне. Медленно-медленно. Не слушая, как шепчутся, смеются и вскрикивают люди в маленькой палатке. Двое, что снова остановили время. Как делали каждую ночь в огромной степи над теплым зеленым морем. И лишь нынешней ночью поняли это.
Мелетиос и Маура
«И хотя я устал, заполняя свои свитки перипла, все же не лягу, пока не впишу дневные мысли в другой свиток, который лишь для меня.
Мы прибыли в маленькую деревню, стоящую на границе белого песка, покрытого зарослями мангра и бескрайних пустошей, уводящих вглубь огромной земли. Долгий путь от Эвксина, через несколько внутренних морей, через трубу морского пролива, огромного, как соленое небо, и после через лазурное море, окончен. Вернее, окончена общая часть нашего пути. Ноушу трепали ветры, и еще долго простоит она у пустынного плоского берега, пока папа Даори не закончит ремонт, одновременно разбираясь с товарами. А потом попрощается с нами.
Это и грустно и странно. Но размышлениями о чувствах я завершу эту запись, а пока изложу последние события и мысли о них.
Два вестника были посланы нам в нашем морском пути. Второй догнал Ноушу, когда мы готовились к последнему переходу, через лазурное море. Я пишу о втором сначала, потому что мне кажется это более важным. Итак, вестник из страны степных курганов, с моей родины, которую увижу ли когда-нибудь. Догнать Ноушу не было трудно, в каждом порту Даориций подолгу стоял, торгуя и меняя, подбирал те товары, что повезет он к черным берегам. То, что дорого и не тяжело, да чтоб можно было набрать хорошей стражи, для охраны от морских татей драгоценных масел, мехов, тайных эликсиров и волшебных порошков для лечения. И конечно, легконогий гонец, чья судьба — лететь, толкая землю крылатыми сандалиями, не заботясь о пище для команды, о товарах и слитках, каждый день делал дважды от нашего пути.
Он появился у сходней и, переговорив с матросом, дождался, когда тот позовет купца. Даори выскочил из трюма, хмурясь, забрал трубку, в которой был заключен свиток с посланием. И стоял под жарким солнцем, отмахиваясь от черных мух. Держал трубку в руке, не открывая. А гонец злился — ждал своей платы. Наконец, Даориций сломал печать, вытряхнул свиток и приблизил к лицу.
Мы с Маурой следили издали, и волнение старика передалось нам. Яркий свет не скрывал тревоги на старом лице. И вот сменилась она радостью и облегчением. Гонец уже почти ушел, взвешивая на ладони кошель, но Даори снова окликнул его. Велел ждать у портовой харчевни. А после одарил своих моряков мелкой монетой, приказал выпить и отдыхать.
Так поняли мы, что вести перед дальней дорогой — хорошие.
На берегу стояла жара, но папа Даори сменил старую одежду на любимый парчовый халат и в ободранной харчевне сверкал, как фазан посреди сухой травы. Он пригубливал из кубка дорогое, но все равно плохое вино, за другим столом пьяные дулись в кости, а я читал Мауре вслух послание от черного великана Нубы. Всего несколько строк, чтоб было о чем подумать мне долгими морскими ночами.
Черный бродяга, бывший спутник моей жены и друг старого Даори, писал странные вещи. Степная княжна Хаидэ победила зло, что пряталось в Паучьих горах, и потому целое племя осталось ждать зиму без теплых жилищ и запасов еды. А выжить, спасая людей, помог ей молодой бог Беслаи, что был когда-то человеком, стал богом и после родился заново, потому что пришло ему время полюбить и отправиться к своим детям за любимой женщиной. Дальше Нуба писал о своем счастье, благодарил Даори за его доброту, передавал тысячи пожеланий Мауре от себя и той, что танцевала с ней. И еще добавил низкий поклон мне, прося беречь и любить черное сокровище, добавляя, он помнит о том, кто его спас, и призывая всех богов защищать и оберегать меня самого.
Маленький свиток, исписанный крупными знаками. Всего несколько предложений. И вот эти скупые слова о сошедшем на землю боге!
Как все, я поклоняюсь богам и знаю, ни один шаг мой не проходит втайне от них. И знаю, есть народы и племена, что чествуют иных богов, и понимаю, огромный сонм их — истина. Все они существуют, даже те, которые вовсе нам не по нраву.
Но, прожив сорок с лишним лет, я не могу припомнить ни одного случая, чтоб кто-то из сонма спустился и принял человеческий облик. И не просто говорил с людьми, а прожил рядом с ними целую жизнь. Это удивительно. Хотел бы я увидеть земное воплощение великого небесного воина, которому поклоняются столько поколений смертельных степных Драконов. Даори не так много знает о нем, лишь редкие упоминания черного Нубы, когда тот говорил о своей жизни в степи. Все это он пересказал и мне. Да что увидеть! Хотел бы я просто послушать черного великана. О том, как вместе сидели у костра, что говорил Беслаи, как смеялся. И было ли ясно тогда, что он и есть бог. Бог племени, сидит рядом с воинами, хлебает варево, поет песни. Уходит спать. Слушает приказы вождя.
Сложилось так, что эта будущая легенда коснулась меня и Мауру лишь маленьким краешком, чуть больше — папу Даори. И мне остается думать об этом, и записать на тех своих свитках, которые после войдут в перипл Даориция, стараясь строго придерживаться лишь сведений, что мне известны.
Так я и сделаю. А полагаю главное во всей этой истории то, что явное присутствие бога вселяет надежду в людские сердца. Все может катиться в пропасть, бывают времена, полные неисчислимых бедствий. Тогда кажется, силу, увлекающую в бездну, не перебороть, не остановить падения. Но вмешиваются высшие силы, или — приходит бог. Мир полон чудес. И даже я, старый скептик, с умом навостренным изучением тысяч научных трудов, теперь понимаю это.
И несмотря на то, что новая легенда, которая совершалась на наших глазах, почти не затронула нас, был в ней подарок и мне. Наверное, так и должно быть с легендами. Наш с Маурой путь только начинается. И сведения, собранные мной о черном острове Невозвращения, о людях, что уходят туда продавать себя или своих близких, о темных купцах, шныряющих в базарных толпах, суля блага и улещая глупцов, чтоб увести в темный плен, эти сведения пугают меня. Я знаю, Маура не отступится, и за это люблю ее еще больше. Так же, думается мне, она шла бы спасать и меня, как рвется спасти своего брата. Но потому страшно думать, что уготовано нам на острове. И луч надежды на чудо необходим. Гонец привез его. Я всегда верил в богов. Теперь я буду верить и в чудо, которое может коснуться меня. Мне предназначенное чудо. Если мы будем пропадать в черных землях, оно спасет.
А теперь, нарушая порядок рассказа, напишу о другом чужаке.
Мы подходили к небольшому городку, после трех дней штормового перехода, и головы наши распухли от галдежа кур в клетках, заполнивших палубы и трюмы. Даори вез груз птицы, из одного порта в другой, и сам, возводя к небу глаза, ругал свою жадность. Как делал это всякий раз, а после заполнял выручкой еще один кошель. Перед утром я открыл глаза, лежа рядом с измученной качкой Маурой в маленькой каморке, которую Даори выделил нам на Ноуше. И увидел над постелью бледное широкое лицо с пронзительными холодными глазами. В крошечное оконце светила заря, устало орали куры, бились о борта деревяшки и канаты, хлопал парус, ясно слышимый в распахнутую из-за жары дверь. Я обнял жену и приподнялся, чтоб защитить ее. Но тут Ноуша легла на бок, куры заорали, кудахтая, послышалась ругань матросов. А светильник, громыхая, упал и покатился, обжигая мне локоть остатками масла. Казалось мне, всего на миг отвел глаза, но уже в каюте никого не было. Я вышел на палубу, заперев спящую жену. Ходил между суетящихся матросов, несколько раз спросил о чужаке и был обруган, ведь в такие волны завести шхуну в бухту нелегко. Я решил, что незнакомец мне просто приснился. И зря. Потому что к вечеру два матроса пинками привели к Даорицию чужака с широким бледным лицом, закутанного в облезлый некогда белый плащ. Рассказав, что нашли его в трюме за мешками, куда прятался и, видимо, хотел тайком добраться до следующей стоянки с нами. Когда я узнал об этом, вернувшись с Маурой из города, было поздно — папа Даори велел отвесить чужаку пару плетей и выгнал прочь, пригрозив утопить, если появится снова. Я спрашивал старика, что тот говорил и как выглядел. Но папа Даори поведал немногое: тот рассказал какую-то, видно наспех выдуманную историю, не сильно заботясь, чтоб ему поверили. В каждом порту, где приходится выгонять чужаков, они рассказывают одно и то же, сказал купец. Но добавил — этот белый очень не понравился ему. Глаза, как два тусклых камня, неживые. И на груди, когда распахнулся плащ, — нехороший знак, мерзкий, будто паук с растопыренными лапами.
— Когда чужак увидел, куда я смотрю, зубы оскалил и стал снимать свою цацку, — так сказал Даори, хмуря брови и, кажется, вспоминая что-то свое, — стал совать мне ее, в уплату за беспокойство и чтоб взяли его на борт. Да я только плюнул и отправил к матросам за наказанием. Велел, чтоб на бросок камня не подпускали к Ноуше.
Чтоб не печалить старика, про ночную встречу я промолчал. Только по выходу из порта снова и снова обшаривал все углы, убедиться, что тать не пробрался на шхуну. Его не было. Но память о липком взгляде засела в моей голове и тревожила.
Когда настанет время нам с Даори попрощаться, я низко склонюсь и попрошу старика не таить от меня ничего, даже если это стыдно или печально для его души. Он любит Мауру как дочь. И должен понимать, знание поможет нам уберечься.
Иногда мне кажется, я стар для новых приключений. А иногда я кажусь себе трусом. Груз знаний давит мои плечи, я начинаю завидовать тем, кто остался в вольной степи, и полагаю, как последний глупец, что их невзгоды и горести уже позади. А после смеюсь над собой, понимая — если боги того захотят, то в уюте собственной спальни можно умереть, подавившись вкусной оливкой во время роскошного ужина. И по их же божественной воле человек может пройти страшные испытания и остаться живым.
Я написал много. Молюсь, чтоб настал день, когда я перечитаю написанное, и щеки мои вместе с седой щетиной, покроет краска стыда за боязливое многословие. Уж этот стыд я как-нибудь переживу. Пора спрятать свиток и ложиться спать. Утром нам предстоят долгие сборы. А через несколько дней мы отправимся с караваном на юг, в длинное путешествие через несколько государств, к соленому морю, заключенному в красные пески со всех сторон.
Наша легенда только начинается»
Дом Канарии
Женские шаги, мерным эхом шлепающие под каменным сводом, были тяжелы и равнодушны. Ровно горел факел, окутывая прозрачным пламенем тугой комок масляной ветоши, и только на поворотах узкого коридора пламя дергалось, сползало в сторону, будто хотело сорваться и улететь. Но шаги мерно звучали дальше, и плененный огонь, присмирев, снова выравнивался, оставляя над пляшущим гребнем мазки черной копоти по каменному потолку.
Через широкое подземелье женщина прошла, не глядя по сторонам, заученно обходя извитые в танце каменные и деревянные фигуры. Склонила затейливо причесанную голову, обрамленную черными косами, входя под низкие своды тайного коридора. У маленькой дверцы постояла, развлекаясь — водила огнем по бахроме паутины, и слушала, как та шипит, обгорая. Засмеялась, когда с черных клочьев посыпались вниз трупики пауков. И, неторопливо погремев ключом тяжелого замка, отворила дверь и вошла в душный мрак тесного святилища.
Тяжело неся крупное тело, по очереди подошла с поклоном к богине, скалящей зубы из белой полированной кости, потом к статуе мужчины, свирепо глядящему перед собой выпуклыми отшлифованными глазами. Прошептала привычные слова восхвалений. Воткнула факел в держатель на стене, и медленно поворачиваясь, скинула одежды, топча их босыми ступнями. Тяжело взгромоздилась на каменное кресло, повернутое спинкой ко входу, и повозившись, сминая покрывало на сиденье, уперла руки в белые колени, нагибаясь вперед.
Круглые черные глаза, отражающие красный свет факела, шарили по темному пространству, перечеркнутому толстыми прутьями решетки.
— Ну? Мне еще ждать?
В тишине трещал огонь. Из дальнего угла послышался тихий всхлип. Женщина в кресле усмехнулась. Проведя рукой по животу, нащупала висящую ниже больших грудей серебряную подвеску. Сжала ее так, чтобы крючки по уголкам легли между пальцев.
— Ты знаешь, что я могу сделать с тобой. Что, расхотела выйти на солнце?
После недолгого молчания тихий голос отозвался, прерываясь от мучительной недоверчивой надежды:
— Я… ты выпустишь меня? Наверх?
— Ага, — женщина откинулась на спинку кресла, играя серебряным шестигранником, — если будешь слушаться.
В темноте проявился бледный силуэт, качаясь, приблизился к прутьям, кладя на них тонкие прозрачные пальцы. Белое лицо прижалось к решетке. Женщина приподняла подвеску, забавляясь тем, как темные глаза неотрывно уставились на пустоту в центре шестигранника.
— Что? Хочется? А чего больше хочется, а? На солнышко выйти или показать мне сладкого?
Темные глаза с трудом оторвались от серебряной игрушки. Лицо стало ярче, на щеках запылал злой румянец.
— Тебе нравится мучить меня? Да, Алкиноя?
Бледные руки бросили решетку и, забираясь по спутанным прядям волос, наматывая их на кулаки, дернули, так что на глазах сверкнули слезы:
— Я ведь мать тебе, злая ты девка!
— Ага, — Алкиноя откинулась в кресле, держа подвеску за цепочку. По-бабьи раскинула полные ноги, упирая ступни в приступку.
— Знаю, что мать. Сейчас ты попляшешь мне, с темным мужем, данным нам с тобой великой Кварати и сильным Огоро. И если я останусь довольна, то выпущу тебя наверх.
— Нет! Это противно природе! Так нельзя!
— Там тепло, Канария. Вкусная еда, вино. Там ждет тебя земной муж и мой отец Перикл. И сын твой Теопатр.
— Мой сын… Он жив? Я уже оплакала его, тут в темноте, биясь о каменные стены. Он умирал…
— Ну. Я просто шутила. Всего-то гнилая немочь ест его кишки. Я сильна теперь, как не была сильна ты. Он будет жить. Пока мне весело с тобой. Уж постарайся для своего сына, веселая мать.
Женщина в темнице, обретя плоть, переминалась по камню босыми ногами, кусала потресканные губы, по впалым щекам пробегали тени. Алкиноя разглядывала высокую фигуру матери, оборванный хитон с грязным подолом, резко выступающие ключицы, мосластые колени и острые локти.
— А ты потеряла свою красоту. Верно говорят, красота матери уходит в ее дочь, когда та становится настоящей женщиной.
Вытянула обнаженную руку, любуясь полным плечом и тонким запястьем. Канария злобно усмехнулась и тут же согнала усмешку с лица. Сказала, не в силах сдержаться:
— Тебе всего четырнадцать, Алкиноя. А телом ты догнала зрелых матрон. Что будет с тобой в тридцать?
— Заткнись! Теперь я всегда буду такой! Ты станешь старухой, сморщенной и костлявой, а я буду цвести на радость мужчинам. Если ты доживешь до старости, конечно.
Она снова уложила подвеску на выпуклый живот и напомнила:
— Так ты готова повеселить меня? Пока еще не стала совсем безобразной.
— Да, — шепот матери был покорен и тих.
— Не слышу!
— Да! — выкрикнула пленница, дрожащими руками стягивая с плеч хитон, — я говорю да!
Алкиноя облизнула губы, снимая с шеи медальон, подняла его перед лицом, так чтоб смотреть на темницу через мутную пустоту в сердцевине.
— Пляши… Он идет к тебе. Покажите мне, как еще соединяются мужчина и женщина, покажите то, чего я не видела.
Серый туман клубился в прорехе знака, мелькала в нем высокая фигура, поднимая обнаженные руки к черным волосам, кружилась, притопывая в такт неслышной мелодии. В развидневшейся сердцевине запрыгала вместе с ней крошечная белесая фигурка и мелькнула, выпрыгивая, торопясь, как давешние обожженные пламенем пауки, протиснулась через прутья в темницу, стала расти, становясь ярче.
Сжимая в кулаке подвеску, Алкиноя смотрела, как переплетаются две фигуры, валясь на рваную подстилку и поднимаясь снова. Захохотала, глядя в искаженное лицо Канарии, со всего маху припечатанное к решетке и яростное лицо мужчины за ее плечами. И когда двое, застонав, повалились на каменный пол, скука снова взошла на круглое лицо с накрашенными щеками.
— И все? Что, это все? Так быстро?
Любовники лежали, тяжело дыша, отворачивая друг от друга горящие лица. Техути, стараясь, чтоб не заметила Канария, умильно улыбнулся молодой хозяйке. Та с досадой скривилась.
— Мне вовсе не сладко! — в голосе зазвенела плаксивая ярость.
Канария, садясь, отползла подальше, натягивая на живот хитон.
Топнула полная нога по черному блестящему дереву.
— Вы скучные! Надоели! И ты надоел, пошел вон! Уже не можешь веселить меня!
Она вытянула руку, прижала к лицу серебро, помещая испуганную улыбку жреца в пустоту между граней. И пока он, бледнея, всасывался серой пустотой, продолжала кричать, колыхая голосом неясные паутины на потолке:
— Я думала, это всегда будет вкусно. Сладко! Куда девается все? Мне так мало лет и так много еще жить. Хочу, чтоб было хорошо!
— Ты еще можешь смотреть на меня и девушек рабынь, — голос Техути уменьшался и убыстрялся, превращаясь в комариный писк, — а еще можешьможешьможешь…
— Заткнись! Было уже, и тоже надоело мне! Я хочу… хочу… вот! Юношей рабов, сильных и умелых. Чтоб много. Пусть пять, нет десять сразу! Мать, ты купишь мне, завтра же, велишь отцу, пусть едет на рынок и сторгует.
— Ты глупа. Даже сто не вернут сладость. Потому что ты обожралась сладким.
Алкиноя тяжело сползла с кресла и с надутым лицом отперла большой засов, распахивая решетчатую дверь.
— А вот не верю! Ты все время жрала мужчин и всякие удовольствия. Хочу, как ты. Все равно научишь, поняла?
Идя следом за матерью, светила ей в спину факелом, с удовлетворением рассматривая грязный хитон и худые плечи под свалявшимися волосами. На выходе из подземелья ждал мист, закутанный до шеи в серый плащ. Канария замедлила шаги, с мольбой глядя на равнодушные глаза и сжатые губы. Вздохнув, прошла мимо, а за спиной загремел замок.
В темном спящем доме Алкиноя подтолкнула мать к детской спальне.
Теопатр лежал, трудно дыша и во сне сглатывая, морщил потный лоб, перебирая по одеялу руками. Канария упала на колени, дрожащей рукой вытирая холодные бисерины пота с детских щек.
— Не бойся. Не помрет он. Пока слушаешься, — равнодушно утешила ее дочь, — иди к отцу, разбуди. Велишь ему насчет юношей. И завтра займись хозяйством, а то мне это скучно.
Канария выпрямилась, поправляя на боках изношенный хитон.
— Ты погубишь отца, если будешь и дальше поить его своей отравой.
— Так что ж. Он, небось, хотел услать меня в храм. Хорошо, что добрая Кварати научила меня, как от вас защититься. Зато он думает, что ты все еще с ним, всегда.
Она захихикала, вспоминая мутные глаза Перикла, которыми он водил за ней, ожидая следующей чаши с пойлом. Хорошая у него наступила жизнь. Есть, пьет и спит. А как проснется — жена рядом, хозяйствует. Чего еще надо?
— Пошли. Нарядишься в новое, а то слуги тебя засмеют.
В комнате Канарии она села на лавку рядом с окном, завешенного расписной шторой. Следя, как мать вынимает из сундука богатое платье, погладила выпирающий живот и, что-то вспомнив, облизнулась. Пошарила рукой рядом с лавкой и, подняв с пола, сунула на колени горшок с плотной крышкой, отколупнула ее ногтями. По комнате разлился острый запах сквашенных овощей. Засовывая руку внутрь, Алкиноя доставала горсть крупных маслин, совала в рот, облизывая мокрые пальцы. Вздыхала и жмурилась, выплевывая на пол косточки.
Мать, сидя перед зеркалом, расчесывала длинные волосы, морщась, когда гребень застревал в спутанных прядях. Забыв о руке, поднятой к затылку, медленно повернулась к дочери, с ужасом глядя на расставленные колени, провисший подол в мокрых пятнах. На горсть блестящих плодов в мокрой ладони.
— Ты… ты что, тяжела? Ты носишь ребенка?
Та выплюнула косточку и вытерла рот. Потрогала живот, прижатый горшком. Кивнула, наслаждаясь материнской растерянностью.
— Алкиноя! Ты понесла от слуги Техути? Да как ты…
— Пфф. Верно говорит сильный Огоро, все бабы глупы, кроме черной Кварати и меня — ее послушной земной дочери. Зачем мне твой старый урод? Нет. Мое чрево носит этого… ну… посланца… Да!
Гребень выпал из руки Канарии.
— Боги лишили тебя рассудка! Пойдем, пойдем милая, упадем в ноги девственной Артемиде и станем просить…
— Молчи! Не смей призывать ложных богов!
Алкиноя сунула горшок на лавку и встала, стараясь приосаниться. Выпятила пышную грудь, обтирая руку о бок хитона. Другой схватилась за спасительную подвеску.
— Откроешь рот, я призову смерть на сына и мужа твоих! Иди прочь!
Мать прошла к двери, шевеля губами и прижимая руки к груди. Выскочила в коридор, и, переводя дыхание, торопливо побежала к спальне Перикла, утишая лихорадочно скачущие мысли. За ними, мелкими и невнятными, вставал, смеясь над ней, немыслимый черный ужас, что сейчас свернулся в животе ее дочери и представлялся ей, Канарии, жирным червяком, чья плоть была напитана ее собственными безумными удовольствиями и жадностью к запретным вещам.
Проскальзывая мимо темных арок, она шептала имена богов и тут же смолкала, пугливо оглядываясь. Перебирая босыми ногами, взбежала к двери спальни, где дремлющий раб вскочил и низко поклонился хозяйке, которая снова бродит ночами, внезапно появляясь ниоткуда.
В сумраке, освещенном крошечным огоньком светильника, Канария медленно пошла к постели, окликая храпящего Перикла:
— Ты спишь, мой муж? Проснись, мне нужно говорить с тобой. О новых рабах.
Алкиноя вышла из материнских покоев и зевнула. Все идет хорошо. Завтра мать целый день проведет в делах, поддерживая большое хозяйство. Ее нельзя потерять, все тут лежит на плечах Канарии. А Перикл если помрет, нестрашно. Теопатр пока поболеет, так легче командовать матерью.
Она вышла в ночной сад, накинула на голову край тонкого шерстяного плаща. Узкая луна лила с неба маленький свет, деревья громоздились черными купами. Из-за колонн, окружающих перистиль, выползал сладкий запах ночных цветов, и Алкиноя устремилась туда, торопясь к буйно разросшемуся дурману, что клонил огромные белые колокольцы шестигранных цветков. По пути не забывала хозяйски оглядывать высокие белые стены, колонны и башенки на стене, ограждающей дом и сад.
Посланец родится в хорошем месте. Тут будет основано новое гнездо. И ей, матери первого вечноживущего сына, тоже будет позволено жить долго, всегда оставаясь молодой. Она отдала свое чрево и черная Кварати обещала — все, чего захочется ей для сладости, всегда будет исполняться.
Мератос
Солнце сыпало мелкие лучи и они, падая на усеянное кристаллами поле, разбивались в острые, жалящие глаза брызги. Будто белый смертельный песок веял вокруг, заставляя пересыхать рот и обметывая потрескавшиеся губы.
Женщина отвернулась, вытирая слезу, облизнула губы и поморщилась — язык проехался, как шершавый камень-точило. Нагнувшись, подхватила корзину, полную сверкающей соли, и, устроив ее на боку, зашагала к песчаной полоске дальнего берега. Блеск под изношенными подошвами скрипел и шуршал, а впереди, от песка, немолчно ревело такое же сверкающее море.
Мерно шагая, выбралась на узкую тропку, укрытую изъеденными солью деревянными плашками. Очень хотелось пить, но — нельзя, сейчас нельзя. Иначе тело истечет потной слабостью, и она обессилеет раньше, чем белое солнце покраснеет, спускаясь к пологим волнам, рядами идущим по мелководью. А если она не принесет свои полсотни корзин соли, ее побьют и отправят на дальний край деревни, где такие же рабыни, укутанные в тряпье до самых глаз, засыпают в чаны и огромные пифосы, врытые в землю, мелкую рыбешку, готовя гарум. Там тысячи мух летают роями, кусая лицо… Если хоть краешек щеки выглянет из-под жарких тряпок, можно обезуметь, как обезумела три дня назад новенькая, завыла, крутясь и скидывая одежды, и побежала к оврагу на краю деревни, прыгнула в черную грязь, суя в глубину искаженное лицо. Надсмотрщики не дали ей захлебнуться. Теперь она, спутанная веревками, воет и воет, изредка умолкая, а после водит дикими глазами, снова понимает, куда угодила, и, открывая черный рот, опять заводит хриплый вой-плач. И солнце, пролезая через длинные щели в навесе, чертит жаркие полосы на грязной побритой голове.
А еще там воняет. Гарум, прея на жарком солнце, кажется, шевелится в жарком воздухе, узкие тельца рыб тускнеют, исходя твердым злым запахом, от которого выворачивает желудок, и разве привыкнешь к нему. Нет, лучше таскать соль. После двух десятков корзин можно пройти по горячему песку и упасть в мелкое море, прямо в хитоне и покрывале, полежать, сжимая губы, чтоб не наглотаться соленой воды. И следующие пять или даже семь походов вглубь сверкающего злой солью озера кажутся терпимыми. Худо будет к закату, когда заболит спина, и руки заноют, вытягиваясь до самой земли. Но там скоро ночь, теплая вода, целый кувшин, для нее. Можно будет, набрав в ладонь, помыть лицо, смочить горящие веки. И расчесать отросшие волосы.
Она споткнулась и выругалась, грубо, как теперь умела, как научил ее Грит, угощая кислым вином и смеясь; выталкивая к костру, чтоб плясала. Это хорошо, что есть Грит. Хорошо, что осенью, когда ее привезли сюда, и вытряхнули из повозки, как ворох тряпья, она сразу поняла, кто тут главный. Не старший над стражами Мантиус, его боятся, но он справедлив, ко всем. А к чему ей справедливость.
Если бы по справедливости…
Она подошла к врытому в глину плоскому корыту, высыпала соль на месиво рыбьих туш. И отправилась обратно, мерно скрипя старыми сандалиями. Мимо лица мелькали ласточки, стригли горячий воздух черными ножиками хвостов, резали острыми крыльями. Попискивали, подпрыгивая в небо и падая обратно. А высоко в сверкающей бледной голубизне висел, как на нитке, зоркий ястребок.
Застучали под ногами плашки, блеск соли снова вошел в глаза, и она прищурилась, глядя вдаль, чтоб не уколоться взглядом о покрытые кристаллами ближние предметы — кустик мертвой полыни, гнилые колышки вдоль тропы, косточки, торчащие из запорошенного солью ила.
…Эти слова сказал Теренций, когда привели в его покои, швырнули на пол, рыдающую и косящую глазом из-под распущенных рыжих волос.
— По справедливости я должен тебя убить. Предать городскому суду и после смотреть, как палач иссечет твою спину плетью, будет бить, пока не сдохнешь. Но в память о моей настоящей жене, которую я выгнал, послушав тебя, девка, останешься жить.
Подождал, когда она, захлебываясь, устанет перебирать невнятные слова благодарности. И приказал:
— К рыбакам ее. В Южный кут. Пусть квасит гарум.
Она замолчала, в ужасе вспоминая рассказы Гайи, ночной шепот рабынь, что пугали друг друга ссылкой в наказание. И, повисая на сильных руках рабов Теренция, с ненавистью посмотрела в массивное обрюзгшее лицо, мысленно призывая на него все демонские кары. Лучше бы умереть, думалось ей тогда, чем покорно сидеть на каменном полу, вздрагивая от холода острого ножа, сбривающего с головы остатки пышных волос. И после идти через кухню и задний двор, сквозь жалостные и насмешливые взгляды, опуская голову, кожу которой кусал незнакомый, впервые добравшийся туда бесстыдный ветерок.
А еще он сказал ей вдогонку:
— Благодари Хаидэ, безумная тварь. Я не оставил бы тебя в живых.
Женщина нагнулась, поставила корзину, черпнула плетеной лопаткой горку соли, схватившейся прозрачными ломкими пластинами.
Благодарить? Да пусть черви выжрут лоно княгини, и пусть лезут оттуда склизкой горой, кусая мужской корень каждого, кто влезет на ее похотливое тело! Пусть каждый, кто пожелает эту самку шакала, пусть он рыдает, глядя, как его мужское счастье повисает жалкой изъеденной тряпкой! И пусть Хаидэ, как жирная паучиха, умирает от похоти, тащит к себе всех, и пусть все, сгнив, ненавидят ее за это!
Потресканный рот шептал проклятия, а руки мерно сыпали белую соль. Она проклинала свою хозяйку всю долгую зиму, когда ноги мерзли в растоптанных сандалиях, а руки покрывались цыпками от холодной соли. И весной, когда небо заполнилось птицами, а солнце с каждым днем пекло сильнее, проклятия помогали ей выжить, сокращая дни, от жиденького рассвета к черноте короткой ночи.
Только ночами она переставала призывать кары на голову знатной жены своего так удачно пойманного и после упущенного высокого хозяина. Потому что ночью новый хозяин занимался ее телом, не давая отвлечься.
Грит взял ее в первый вечер, когда притащилась вслед за другими рабынями, падая от усталости и неся перед собой израненные солью руки. Усмехаясь, толкнул к своему шалашу, разглядывая, как отсветы костра прыгают по голой голове, покрытой неровной светлой щетиной и по растерянному лицу. Не опуская полога, лег, раскидывая кривые ноги. Потом она послушно сидела на его животе, поднимаясь и опускаясь на дрожащих согнутых ногах, а в обнаженную спину от костра летели насмешки. Рабы и стражники злились на Грита, что первым взял новое: сочное и сладкое женское тело, еще вчера холимое рабынями, мягкое и светлое, не чета женщинам деревни, сожженным солнцем и выдубленным солеными ветрами. Но, ежась от их взглядов, она поняла — никто не посмеет отобрать новую игрушку у полубезумного быка, низкого ростом, с вислыми широкими плечами, и кривыми, как коряги ногами. И тогда, нагибаясь к покрытому шрамами лицу, к сверканию глаз в красном полумраке тростниковой каморки, Мератос сама положила руки на волосатые плечи. Задвигалась быстрее, с мрачным удовлетворением слушая, как из раззявленного рта, вместе с вонью вина и чеснока, исторгаются вопли наслаждения.
Зачем ей справедливость, если есть Грит. Иногда он проигрывает ее тело в кости рабам или солдатам, что приезжают за солью и гарумом, бьет, если просыпается в гнилом настроении, но зато она не квасит рыбу, и другие не смеют обижать ее. Воды она получает целый кувшин. А по праздникам Грит уводит ее к дальнему роднику, окунувшись сам в прозрачную прохладную воду, сажает на колени, ржет, трогая пальцами отросшие рыжие волосы. И дает новое покрывало взамен истрепанного, чтоб солнце не сожгло белую кожу в мелких нежных веснушках. Чтоб ему было приятно отведать ее снова и снова.
— Я просто знатный князь! — похохотывая, Грит задирает на ней хитон, показывая собравшимся у костра бедра и смачно шлепает по белому заду, — эва какая у меня сдобная булка! Не то что ваши горелые сухари.
Мератос высыпает в чан очередную корзину, и с трудом выпрямившись, с тоской глядит на солнце. Чтоб ему не вспомнить — день кончается вечером! Обернувшись, рукой показывает надсмотрщику в сторону моря, и тот кивает, позволяя.
Валяться долго в мелкой прохладной воде нельзя. И Грит не спасет ее, на то есть приказ от Теренция — следить, чтоб работала, как все.
Мысль о прежнем хозяине, как всегда, измазала сердце и мысли жиром ненависти. Но и подстегнула. Мератос в последний раз легла на песчаное дно, наслаждаясь тем, как волны перекатываются через спину. Встала, поправляя на лице мокрое покрывало. Пошла к полосе песка, отделяющей море от соленого озера, где на краю белизны валялась ее корзина. А мимо нее шли мерной чередой сожженные зноем женщины в сером тряпье.
И вдруг остановилась, услышав возбужденные крики. На сером склоне дальнего холма, в дрожащем от марева горячем воздухе появлялись и исчезали крошечные фигурки. Медленно приближались, спускаясь. У Мератос стало неспокойно на сердце. Там повозка, и всадники. Еле заметный в мерцании воздуха треплется на копье яркий флажок.
— Эй! — черный надсмотрщик замахал рукой, злясь, и женщина, пониже спустив на лоб край покрывала, заторопилась на деревянные мостки.
Зачем они приехали? Недавно были, привезли еды и вина, немного одежды, пересчитали работников и выслушали рассказ Мантиуса о двух погибших — пьяный старик утонул, заблудившись ночью на отмели. Да женщина, собирая козлятник, сунула руку в нору паука, через день раздулась и умерла, не узнавая никого. А вдруг хозяин вспомнил о своей любви? Вдруг приехали — за ней?
Мератос с тоской глянула на медленно краснеющее солнце. Вот бы сейчас прибежал от деревни вестник. Улыбаясь, она пройдет по деревне, мимо хибар и навесов, через вонь гарума. Не посмотрит на Грита, когда он кинется ей в ноги, умоляя замолвить князю словечко. Нет, посмотрит. Плюнет в его волосатую рожу. Пнет ногой в живот, попадая прям в корень. Пусть орет, прыгая.
Но от деревни никто не шел, и, вздохнув, Мератос опустила голову. Привычно стараясь не глядеть на предметы, побрела по мосткам.
Когда от чанов раздался крик, возвещающий конец работы, она прижала к боку пустую корзину и, скидывая с волос покрывало, огляделась. Женщины устало брели в сторону хижин. Некоторые по дороге сбрасывали тряпье, заходили в море, туда, где мелкая вода доставала до колен, падали с шумными стонами. Выйдя, шли дальше, медленно одеваясь на ходу. А она все еще стояла, вдруг испугавшись, что вернется, а там — ничего для нее не изменилось. А вдруг… вдруг это княгиня, вернулась обратно к мужу, и уговорила его простить свою глупую рабыню, у которой всей вины — любовь к высокому господину? Она добрая, княгиня Хаидэ. Так и есть! Разве она позволит, чтоб ее Мератос, которая чесала и убирала ей волосы, которой она дарила свои платья, была тут, валялась под вонючим Гритом!
И Мератос заторопилась вслед остальным, уже почти уверенная в том, что вестники привезли приказ княгини. На ходу быстро ополоснула лицо, шлепая сандалиями по тихой вечерней воде, рукой пригладила короткие волосы. Почти побежала, обгоняя последних женщин уже на входе в деревню. И двинулась сразу к костру, откуда доносились мужские возгласы и смех. Женщины, понурив головы, уходили в другую сторону, там варилась рыбная похлебка в большом котле рядом с длинным общим навесом, под которым рядами лежали старые циновки.
Идя к мужскому костру, Мератос огладила заскорузлыми руками хитон на боках и, поправив его на груди, открыла плечи, скидывая завязки пониже. Пусть видят, какая она. Выскочила на свет и застыла, забыв опустить руки.
Грит осклабился, показывая черные дыры на месте выбитых в драках зубов. Ловчее усадив на коленях насмерть перепуганную девочку с белым лицом, повернул ее, дернув намотанные на руку темные блестящие косы.
— Видишь, Рата, у меня теперь новая жена! Смотри, белые ручки-то, нежные. И волосы. Иди к бабам, Рата.
— Зачем к бабам! — закричал хмельной солдат, плеская вином из косо опущенной плошки, — с нами хорошо, а, кобылка?
— Ты сперва кинь кости, Кетей, может, она моя сегодня будет! — второй махнул здоровой лапищей, подзывая к себе Мератос.
Грит нахмурился, обхватив новую женщину, подмял ее, чтоб видеть мужчин у костра поверх ее плеча.
— Никто не возьмет бабу, без меня! У тебя есть вино, Кетей, дашь мне мех и получай кобылу до утра.
— Даю пять лепешек, Грит, — заревел третий, проснувшись, — а, а? С медом, брат. Накормишь свою молодую.
Мантиус встал, подбирая подол, чтоб не запачкать сажей, сказал внушительно и строго:
— Никто ее не возьмет. Пейте и ешьте, во славу Аполлона и Диониса, а женщина идет спать. Утром ей надо работать. Иди, Рата, иди к женщинам, тебя никто не тронет. Ну!
Но Мератос стояла, не отводя глаз от Грита. К женщинам. Как же идти к ним? Все там ее ненавидят! За то, что сразу нашла себе лучшее место, что смеялась над ними, и сразу уходя к мужскому костру, садилась на колени к Гриту, хлебая с ним вино, распевала мужские песни. Да она к утру и глаз не откроет от синяков, бабы забудут про усталость, наверное, уже ждут ее под навесом, наматывая на кулаки тряпье.
— Грит… я ведь твоя жена, Грит, я ведь люблю тебя, ты мой ведь мужчина!
Валясь на колени под пьяные крики разгоряченных мужчин, сложила на груди руки:
— Она не умеет, Грит! Я, я все делаю, а она что, чисто суслик, трусится и плачет. Вспомни, Грит, я сладко я умею любиться.
— О-о-о! — заорал Кетей, пытаясь обойти Мантиуса, — мне сладкую! Рата, скидывай одежу! Покажи, чего ты там Гриту делала!
— А то не знаешь! — Грит захохотал, хватая сидящую на коленях девочку за грудь, — ты ж брал ее, семь разов брал, я считал.
— То другое. Она не хотела. А сейчас постарается. Правда же, Рата?
Грит, натягивая блестящие волосы в кулаке, запрокинул лицо девочки к своему:
— Хочешь медовой лепешки? Грит не обижает своих жен, маленький суслик, никогда. Теперь ты жена Грита, и ничего не бойся. Меня только бойся.
Хохоча, мотнул рукой, чтоб пленница кивнула.
— Хочет! Меня хочет и лепешку хочет. Санга, тащи лепешки и забирай рыжую. До утра. Кетей, вино давай, получишь ее завтра, к ночи, когда вернется с озера.
Под плач девочки и вопли мужчин Мератос повернулась, побежала в темноту, мелькая локтями и спотыкаясь о подол. Через злые слезы свет костра у дальнего навеса двоился, расплываясь острыми лучами. Слыша за спиной тяжелый топот, вильнула, сворачивая в сторону, побежала по колючим куртинкам, устилающим песок.
Мантиус не позволит ее наказать. Она работает, как все. Надо только схорониться в ночи, чтоб Санга не нашел ее. И Кетей. Утром Санга уедет обратно в полис. А Кетей — пьянь, он не защитит ее от женщин. Нужен кто-то другой. А кто, кроме Грита?
Она всхлипнула. Падая на колени, нырнула в заросли лоха, проползла между корявых стволов и замерла в ямке среди корней. Поодаль топали шаги, и наконец, выругавшись, мужчина пошел к костру, где его встретил взрыв хохота и насмешек.
Ночной ветерок забирался под корни, трогал мокрую щеку Мератос, поглаживал мягкими лапками, и доносил каждое слово, сказанное у костра. Задавив рыдания, Мератос услышала имя Теренция. Осторожно повернулась, чтоб не упустить ничего из разговора мужчин.
— Ты, Грит, особо не прыгай, а. Хозяин наш Теренций далеко, но все про деревню знает. Вот и сейчас, вишь, прислал нас не в срок. Это ж не за тем, чтоб привезти тебе новую бабу.
— А вы и привезли! За то сидите и пьете с нами, как вольные люди.
— Ну. Пьем. Так винишко ж наше. Мантиус, ты суму-то покажь еще, ему покажь. Вот зачем прислал. Тут написано, на боку, мол, подарок для той, которую любил сильно. Чтоб отдали ей.
— Чего? Это кому это?
— Не реви, Грит, что ты ровно медведь на ярмарке ревешь. Я буков не разумею, но князь наш Теренций сам мне прочитал, велел отдать Мантиусу.
— Мант! Он не врет?
— Не врет.
— Так прочти и мне! Мне тоже эти знаки тьфу. Но я тебе верю, друг! И хозяин наш князь Теренций, любой приказ его исполню в точности.
Мератос змеей вытянулась, высовывая голову между шелестящих листьев. У костра все притихли и, прокашлявшись, Мантиус важно, запинаясь, прочитал:
— Этот кошель с подар… подарком. От меня, Теренция князя, той женщине, которую я любил и которая теперь ис… ис…полняет мою… волю. В деревне Южного кута у моря. Все.
— Для Раты, что ли?
— Нет имени тут.
— Ну…
Грит примолк, соображая через хмель. Но через малое время устал думать, поднимаясь, взревел, пряча в голосе растерянность и злость:
— И ладно! Никто не ослушается славного хозяина! Я иду спать, и моя новая жена со мной. А вы утром сделайте, что велено, как Мантиус вам скажет. Он тут главный, а я что. Я так. Работаю, не покладая рук.
У костра все затихло. Усталые мужчины, лениво пересмеиваясь, валились на песок, натягивая на головы плащи.
Остывшие песчинки под животом и локтями Мератос неприятно кололи кожу. Но она не чувствовала этого, захваченная внезапной радостью. Да, да! Соскучился, нет больше таких, никто не поет ему веселых песенок, и никто не ласкает его жирное старое тело, как умеет она. Кается, хочет забрать ее обратно! Вот и подарок прислал.
Ссыпая с ладоней песок, осторожно села на корточки, отвела от лица корявую ветку с узкими листьями. В стриженой голове, поросшей лохматыми выгоревшими прядями, все путалось. И даже если вползали туда разумные мысли, о том, что он — знатный князь, мог бы просто приказать привезти ее, или о том, что она отравила его единственного сына, а значит, о каком прощении думать, — Мератос гнала их, яростно цепляясь за обретенную надежду.
Луна равнодушно смотрела на покрытое черными тенями лицо, мерно шумело море, и высоко над головой кликали сонные птицы в серебряных листьях. В шалаше Грита тоненько вскрикивала новенькая. Мератос беспокойно задвигалась, страстно желая выбраться из укрытия, но боясь, что мужчины поймают. А вдруг они украдут ее подарок? Мант прочитал, нет там имени. Нет-нет, кого же еще тут любить эллинскому князю? Все эти рабыни, купленные специально для тяжелых работ или привезенные в наказание — за воровство в кухне или драку с увечьями на заднем дворе, корявые и некрасивые, будто Грит напялил женское платье. Хмурые бабы, годные лишь носить соль и квасить вонючую рыбу в чанах. Не зря самый главный мужчина деревни выбрал ее! Теперь все они завидуют. Вдруг, пока жеребцы спят, какая-то злыдня прокрадется и заберет? Чтоб насолить важной женщине, возлюбленной князя…
Она коротко вздохнула, мучаясь нетерпением. И, встав на четвереньки, потихоньку поползла через заросли наружу, пробираясь в обход, подальше от света костра.
Спят… Даже новая жена Грита молчит, наплакавшись от его любви, а он пьяный заснул еще раньше, придавил ее своей тушей. Спит Мантиус, сунув под толстый бок сумку с кошелем. Нужно ползти медленно, замирая, как деревяшка. Вытащить сумку.
Что будет дальше, она не думала. В голове мелькали неясные мысли о страшных мужчинах, женской зависти, о теплом сверкании золота, таком ласковом после злого блеска белой соли. Вдруг там диадема? Или роскошная гривна с коваными цветами…На ней начертано ее имя красивыми эллинскими знаками. Ме-ра-тос…
— Ах, — вскочила, насмерть перепуганная, и упала снова, суча ногами, отцепляя от щиколоток сильные пальцы с острыми ногтями, — кто… ты зачем?
Плюясь песком, толкнула ногой, закрывая руками голову. Ударила еще раз, дергая коленями, что запутались в тряпках. Враг захрипел, откатываясь.
Оглядываясь на костер, Мератос села, ощерившись, держа наготове руки со скрюченными пальцами. И раскрыла рот, ошеломленно разглядывая скорченное тело. Луна светила на тощие ноги с узлами коленей, выбеливала старое лицо в щупальцах жидких черных волос, раскиданных по песку.
— Ица? Старая дура, сошла с ума?
Губы Мератос сложились в брезгливую усмешку. Вопросы шипела сдавленным злым шепотом, недоумевая, что тут делает помощница стряпухи, полубезумная старуха, не годная уже для работы.
— Я… я-я-я… — забормотала Ица, шаря руками по лунному песку, — я любила его. Люблю. Мой князь, мой высокий князь.
— Тише, корова. Мужчины услышат.
Мератос села прямее, дрожащей рукой расправляя подол.
— Нет-нет, ветер к нам, ага, — горячо шептала старуха, — спят, стерегут мой подарок, я-я-я…
Подползая к Мератос, прижалась к ее ногам, возя губами по щиколотке. Захлебываясь слезами, тыкалась ртом в горячую кожу, бормотала о князе, о том, как сладко было им. И о подарке. Который — для нее, для Ицы.
— Что? — Мератос прижала руку ко рту, чтоб не расхохотаться в голос, — поганка гнилая, соль съела твой ум. Поглянь на себя. Э… что с тобой говорить.
— Я-я-я, — еле слышно блажила старуха, поворачивая к рабыне морщинистое лицо, разрисованное луной. На вислых щеках блестели мокрые дорожки.
Усмехаясь, Мератос хотела снова сказать обидное, но не стала. Помедлив, тронула старуху за плечо.
— Любишь его, да? Тихо…
— Да-да-да.
— Тогда ползи к костру, Ица. Забери свой подарок и неси его сюда. Я помогу спрятать. Утром будешь смотреть. Хочешь так?
— Да… да-да-да…
— Хватит дакать. Ползи, давай. А если проснутся, блажи свое, и уйди в темноту. Поняла?
Старуха, кивая, встала на четвереньки и быстро поползла по светлому песку к полосе мрака, что отделял лунный свет от света костра. Мератос села за низкими ветками, довольная собой. Если мужчины поймают Ицу, то побьют ее, и снова лягут спать. Сумку не будут прятать в новое место, что им безумная старая корова.
Ица черным зверем пробралась мимо храпящего Кетея к лежащего на боку Мантиусу. Копошилась там, и Мератос подивилась ловкости, с которой та, вдруг откинувшись назад, упала на бок, перекатилась и вот уже ползет обратно, таща в зубах мягкую сумку. Когда Ица забралась в тень, Мератос выдернула сумку из ее зубов, сжала в руках, с упоением прощупывая за складками кожи твердые грани шкатулки.
— Я-я-я, — хрипло сказала Ица.
— Да, да. Пойдем за деревья. Я открою тебе суму, и шкатулку открою. И порадуюсь за тебя.
Она толкала старуху в тощий зад и та послушно двигалась впереди, поворачивая радостное лицо с щербатой улыбкой. На другой стороне маленькой рощицы Мератос вскочила.
— Ну, смотри сюда. В сумку смотри, Ица.
Стоя на коленях, старуха вытянула шею, заглядывая в нутро мягкой сумки. И Мератос изо всех сил ударила ее в темя подобранным на песке круглым камнем. Упала на колени над свалившейся Ицей, роняя сумку, для верности саданула еще раз в лоб, держа камень обеими руками. Потом в висок. Выпустила камень из занывших пальцев. Подхватывая желанный подарок, торопливо пошла от деревьев в сторону плоского холма, с которого днем спускались посланники ее возлюбленного. Внутри все дрожало и пело.
Хорошо, что старая Ица добыла ей подарок, и славно, что в черных тенях она не промахнулась и не дала старухе закричать. Пусть теперь ее душа тешится призрачными подарками, а Мератос еще полна жизни, ей рано умирать, ее ждет возлюбленный князь, молодые послушные рабы. Она вернется, и князь кинется навстречу…
Замедлив шаги, обернулась к костру, мелькавшему на краю черной рощи, облитой поверху голубым светом. Поодаль, на солончаке паслись распряженные лошади, пощипывая водянистые стебли толстотравки. Мератос расправила плечи и пошла обратно, описывая круг по сонной прибрежной степи. Она прискачет к князю верхами, будто она его княгиня. Так и есть. Да. Да-да-да… я-я-я…
Подкравшись к лошадям, выбрала ту, что пониже, и, повесив сумку себе на шею, схватилась за длинную гриву. Шепча ругательства, перевалилась по колеблющемуся хребту, села, упирая колени в круглые бока. Подхватила висящие поводья, потянула, направляя лошадь от деревни к дальней ложбине. И через малое время, утишая яростное нетерпение, наконец, мягко ударила лошадь пятками, чтоб та с шага перешла на рысь.
Негромкий топот отозвался в ушах громом. Лошадь послушно бежала, а Мератос скалилась, нагибаясь к теплой шее. По правую руку шумели призрачные волны, накатываясь на песок, по левую — мертво блестело соленое озеро. Ветер пел в ушах и она, влетая в ложбину, не сразу услышала позади топот конских копыт. Оглянулась в страхе. Черный конь догонял, пересыпая грохочущие шаги и черный всадник, пригнутый к шее, блестел неровным оскалом.
— Грит! — успела крикнуть, и черный конь толкнул грудью ее лошадь. Мератос свалилась вниз, ударившись головой о мягкую траву с водянистыми стеблями.
Мужчина спрыгнул с коня, снова ударил ее кулаком в плечо, не давая подняться. Облапил руками, тяжело дыша и радуясь нежданному развлечению.
— Воровка! Хотела надуть? Грита не надуешь! Грит даже отлить проснулся вовремя! Ну-ка, отдай, сучья дочь.
— Погоди! Грит, погоди, дай. Дай скажу.
Шевелила губами, лихорадочно придумывая, что сказать. А из пересохшего рта лились слова, прыгали в беспорядке.
— Если мне, Грит, я заберу. Ты мой же. Заберу тебя, а? Будешь конюх. Или мой слуга. Золото, Грит. Еда. Вкусно. Я ж князя баба. Хитро будет. Да слушай же!
— А? — мужчина перестал валять ее по траве, сел, прижимая к себе спиной и крепко держа ее руки, — ну еще скажи. Что там про золото?
— Тут. Тут… в подарке. К-ключ. Да! Я знаю. Он так мне сказал, ты жди, а я пришлю. Тут не золото, Грит, но я знаю, где схрон у князя. Он сказал мне, когда валял.
— Ой ли?
— Ты умный же! Помнишь, винишко пил, мне все рассказывал, в шалаше? Я ж знаю, и где ножик украденный лежит. И как ты задавил в степи солдата и схоронил его в черной глине! Сам рассказал.
— Пьяный был. Растрепал.
— Он тоже! Я же любилась с ним. Все-все говорил мне!
Она замолчала, и руки Грита ослабили хватку. Повернулась, отчаянно глядя в широкое лицо с косматой, но жидкой от соленых ветров бородой.
Грит колебался. В палатке осталась девочка, но хитрая Рата оказалась права — скучно с ней, даже помучить толком нельзя, больно уж дохлая, помрет еще. А что терять ему в деревне? Драки да кислое винишко?
Над линией моря, в светлеющем воздухе вспухал нежный полукруг розоватого света. Скоро утро. Рату в деревне изобьют и, может, она помрет, харкая кровью. Подарок заберут. А он останется в своем шалаше.
— Если мне врешь, Рата…
— Нет-нет-нет, Грит! Поехали со мной! Схоронишься на окраине, и я клянусь тебе Гекатой, страшной клятвой, мы вместе заберем золото князя. Он и не узнает!
— Показывай ключ!
— Грит, надо ускакать. Проснется Мант и нас вдруг догонят. У них седла. Нет, нельзя тебе суму, там… там ворожба, только я вот могу!
Мужчина вскочил, отталкивая Мератос, смотал с пояса длинную грубую веревку. Приплясывая, захлестнул петлю вокруг лямки сумы, висящей на шее женщины.
— Давай на лошадь. Коли надумаешь удрать, подарок, прыг, останется у меня. А твоя голова скрутится, как у куренка.
Захохотав, сам забрался на коня, пнул того пятками, намотав на запястье конец веревки.
Солнце явилось над мелкими волнами пылающей точкой, и медленно выкатываясь, смотрело вслед двум беглецам, уходившим в ложбину за очередным холмом, уже далеко от края озера. Расправляя себя, величаво шло вверх, сперва раскаленной половиной, потом ярким красным кругом, соединенным с водой широкой пуповиной света, и вот оторвалось и повисло, теряя красную краску, светлея под топот копыт.
В наступающем зное Грит, сдувая пот, текущий со лба на нос, крикнул:
— Давай, стой! А то сверну шею.
Мератос отчаянно осмотрелась, давя коленями в конские бока. Сейчас он откроет суму, шкатулку, а — никакого ключа. Заберет подарок и ускачет сам. Ее убьет. Он сможет.
— Да. Вон за камнями!
Поддала ходу, стараясь держаться рядом, чтоб не вывернуть шею натянутым к сумке поводком. И взмолилась, водя глазами по высушенной траве и серым валунам, натыканным редко по склону. Пусть Геката, ночная темная дева, поможет…
Конь Грита заржал и, резко дернувшись, Мератос полетела с лошади, размахивая руками и хватаясь за шею, обожженную рывком надетой сумки. Ударяясь щекой в траву, поползла ближе к упавшему Гриту, а кони, встревоженно крича, убегали в яркую степь.
— Грит? Ты что?
Тянула ремни, чтоб сумка не задушила ее. Мужчина лежал, с недоумением глядя вверх широко раскрытыми глазами. Махнул руками, возя по колючим колоскам. Сморщил заросшие щеки.
— …Убери с ног. Что там.
Мератос приподнялась, осматривая неловко согнутое тело, раскиданные ноги в дырявых штанах. Подхватив веревку, встала, покачиваясь, и тень от ее растрепанной головы наползла на мужское лицо.
— Н-ничего. Ничего. Я сейчас.
Метнулась, дрожа и нагибаясь, схватилась руками за острый обломок, торчащий из земли. Тот не подавался. Кусая губы и бормоча, кинулась к следующему. Да где ж взять хороший камень. Как для Ицы…
— Не могу, — в хриплом голосе мужчины прорезалось удивление и следом — страх, — встать не могу. Ноги.
— А? — она выпрямилась, медленно подошла, опуская грязные руки с обломанными ногтями.
Он лежал так же, поводя плечом, а ниже пояса тело осталось неподвижным. На грубом лице одна гримаса сменялась другой, и вот он сдался, с шумом выпуская из легких воздух.
— Нет. Не могу. Да помоги сесть, сучья пасть!
Не веря своему счастью, Мератос подошла вплотную. Легонько пнула его в бок, кривясь от боли в ушибленной ноге. Грит все так же смотрел в небо. Елозили по траве руки. Женщина расправила плечи и подняла к небу лицо, засмеялась, хрипло каркая.
— Слава тебе, Геката-спасительница! Я жива. А ты, — она снова пнула Грита под ребра, — сучий хрен, гнилой вонючка, умрешь сейчас!
Она растянула в руках веревку, встав на колени, накинула петлю на толстую шею.
— Рата, погодь, Рата. Ты же. Ты ж любишь меня, а? Помоги сесть.
Женщина с трудом собрала слюну и харкнула в расплющенный нос. Смеясь, стала стягивать на горле Грита петлю. Сумка, болтаясь на шее, мешала, и она бросила веревочные концы, стащила ремни через голову.
— Нет. Сперва увидишь, какой подарок прислал мне князь! Потому что это я-я-я люблю его, да-да-да!
С трудом перевалила тяжелое тело на бок и, убедившись, что глаза, моргая, следят за ее движениями, села, скрестив ноги. Раскрыла сумку. Из плотного кошеля с начертанными на нем знаками вынула блестящую резную шкатулку. И наслаждаясь, провела пальцами по завиткам.
— Какая красивая. Кому ж еще. А тебя я убью, как старую Ицу, найду камень получше и вдарю по голове. Нужен ты мне, вонючий козел. Тьфу на тебя. Тысячу раз тьфу. Эй!
Отдернула ногу, за которую он попытался схватить ее непослушными пальцами.
— Ты убила Ицу? Убила?
— Ага. Блажила, что любит князя. Вот дура, а? Поганка, семя болотного демона, моего князя — она! Шелудивая тварь. Да она старее степи!
Сев так, чтоб руки Грита не касались ног, положила шкатулку на ободранные колени и открыла, распахивая легкие створки. Восхищенно вздохнув, потащила изнутри длинную вычурную цепь, украшенную красными и зелеными камнями.
— Ай, как прежде! Как мои все вещи!
Пальцы ласкали тяжелое золото, перебирали колечки и гладили выпуклые камни. И, потрогав большой медальон, сомкнутый двумя чеканными половинками, Мератос торжественно надела украшение на шею, расправила на груди.
— Смотри, какая я! У меня снова будут одежды и рабы! Вкусная еда.
Поднимая к лицу медальон, щелкнула витым крючочком и половинки раскрылись. Изнутри, мягко перетекая по пальцам багровой шерстяной ниткой, поползло длинное тельце, обрамленное бахромой цепких ножек.
Раскрыв рот, Мератос смотрела, как коричневая с кровяным блеском сколопендра обвивает пальцы, оставляя на коже дорожку из алых точек. А следом за первой из золотой скорлупы уже торопилась вторая. И третья выпала, затерявшись в складках сбитого на груди хитона.
Под хриплый хохот лежащего Грита женщина вскочила, вертясь и размахивая руками, затопала, сдирая с себя тряпье. И упала, раскрывая по-рыбьи рот с белесыми деснами, от которых отошла кровь. Заскулила, тряся головой, куда уже торопился из-под кожи яд, оставленный сотнями коготков на сотнях лапок.
— П-получила подарочек? — Грит разглядывал потное лицо и трясущиеся плечи.
— Пока не сдохла, я уж скажу тебе. Ицу любил твой князь! И выгнал, когда женился. Она хороша была, Ица, высокая и бедра сильные. Злая только. Я бил ее, чтоб не кусалась подо мной. Это… давно было, я не умею посчитать. Соль взяла ее красоту и сожрала ум. Соль долго ела ее. А тебя сожрал подарок князя. А вдруг он был Ице, вправду ей, а?
— Ица… — шепотом сказала Мератос, и плавно падая, оказалась на заднем дворе, под мягким звездным небом, а на коленках ее лежала бритая голова Лоя. Голос смуглой Гайи родился внутри, сказал то, что говорил когда-то, когда у самой Мератос еще был выбор, куда идти и как поступить.
— Милица, — сказала Гайя, трепля пряжу сильными пальцами, — Милица посмела смеяться над госпожой, и князь наш Теренций услал строптивую в рыбацкую деревню, квасить гарум…
Солнце висело на маковке бледного неба, уставив нестерпимо белый глаз на два тела, лежащих на сохлой траве. Мертвую женщину с черным распухшим лицом. И мужчину, что сипло кричал, отмахиваясь слабой рукой от текущих к нему живых полосок, блестящих, как прерывистые дорожки из кровяных капель.
Теренций
Зной царил, высушивая воздух и делая его похожим на невидимое стекло.
Теренций потянулся к столу, взял в руки флакон, закрытый плотной фигурной пробкой. Белое стекло холодило пальцы, и он сжал их, дожидаясь, когда тепло поменяется местами с прохладой. Поставил опять и, глядя в широкое окно поверх раскаленных черепичных крыш, расставил ноги, чтоб подол туники провис между потных коленей. Махнул рукой, отпуская слугу и тот, кланяясь, прижал к груди свитки со списками товаров, отступил к выходу на лестницу.
В перистиле прохладнее, но оттуда не видна степь.
Вместо управляющего в проеме возникла Гайя, неся на подносе миску с холодной простоквашей, поклонилась и, поставив на мраморную столешницу, омахнула стол краем хитона.
— Попей, мой господин, она только что из погреба, холодна.
— Да.
На языке лопались мелкие пузырьки, кисля десны, это было очень приятно и вовремя. Утирая рот, Теренций поставил опустевшую чашку.
— Внизу ждет Санга, они вернулись.
Грек дернул рукой, чуть не свалив чашку на пол, и Гайя ловко подхватила ее.
— Давно ждет?
— Ты напился, я позову его.
Смуглые ноги уверенно простучали твердыми босыми пятками, мелькнул в проеме вышитый край покрывала. И уже снизу раздался голос Гайи, обращенный к рабу, что вернулся из дальней рыбацкой деревни.
Теренций положил руки на колени и уставился на них, внимательно разглядывая толстые пальцы с поперечными морщинами. Старая кожа, старые руки. Как серый элефант, что зажился под извилистыми деревьями далекой страны. Сидит вот. Кукует в ожидании. Досадливо хмыкнув, грек вытер пот со лба. И лезет же в голову — то элефант, то сидит, и вдруг кукует. Хаидэ бы долго смеялась, описывая чудовище, что получилось из разрозненных мыслей.
— Пусть отец наш Зевс осыпает тебя милостями, мой господин.
Во рту Теренция стало горько, будто не прохладный свежий кисляк только что пил, а грыз ивовую кору. Молча кивнул, ожидая.
Санга, не разгибаясь, подошел к столу и положил на мрамор холщовый сверток с начертанными на ткани буквами. Подождал вопроса. Кашлянув, сказал в ответ на молчание:
— Она украла его, мой господин, прости. Унесла в степь. Там и нашли ее тело. И тело работника Грита, видно, кинулся вдогон. Их обоих взял яд. Где только нашли они его, неведомо мне.
— Хорошо… иди. Получишь награду.
— Милость богов с тобой, высокочтимый хозяин, и тысячи благодарностей от низкого Санги.
— Да. Да…
У двери раб остановился и, помявшись, сказал, водя длинными руками по запыленной короткой тунике:
— Еще умерла старуха. Та, что жила в деревне уж десять лет и два сверху. Рабыня Милица.
— Милица?
Теренций потянул подол, прошелся руками по кожаному поясу, который вдруг стал давить на живот.
— Она тоже нашла свой яд?
— Нет, мой господин. Кто-то разбил ей голову. Рядом валялся камень, весь в крови.
Санга опять помолчал, испуганный выражением лица Теренция. Но болтливый язык не желал успокоиться и он добавил:
— Верно, это Грит, не знаю, зачем озверился на безумную, но некому больше. Хорошо, что она была стара, мой господин, в царстве теней ее душа найдет свое место.
— Иди.
Оставшись один, Теренций откинулся на спинку стула, потер колени ладонями, осушая с них пот. Старуха! Сильная, высокая и гибкая Милица, ей не было двадцати, когда в доме появилась юная степнячка Хаидэ. Заняла место любимой рабыни в постели хозяина. Сколько же ей сейчас? Тридцать? Старуха… Это он сделал ее такой. И убил тоже он.
Теренций встал, заходил по комнате, тяжело ступая босыми ногами и выбирая белые плитки — что были прохладнее. Где же Гайя. Пусть снова принесет попить. И ягод. Винограда, что ли.
У окна остановился и вгляделся в дрожащее марево, в струях которого мерцал над краем степи призрачный город с белыми шпилями и плоскими крышами. Посреди дымки города двигались еле заметные черные точки.
Он перевел дыхание, хмурясь и одновременно улыбаясь. Едут. Они, наконец, едут обратно.
— Гайя! — закричал. На лестнице тут же вскочил воин, гремя щитом.
— Вели рабыне, пусть шлет конюхов к воротам, примут лошадей.
— Да мой господин! — стражник заорал вниз слова хозяина.
Неудержимо улыбаясь, Теренций снова сел — ходить было жарко, пот кидался изнутри, протекая через кожу, щекоча ресницы и волосы.
Он не может оградить от всего, но сделать мир хоть на малую толику безопаснее — может. И делает. И будет делать, даже если упрямая Хаидэ тысячу слов скажет ему о том, что неправ. И сам знает эти слова, не глупец, ночами говорит со своей головой. Но хватит потерь. Он примет кару богов за сотворенное зло, лишь бы его сын больше не умирал.
Поглощенный спором с самим собой, мыслями и воспоминаниями, Теренций спохватился, услышав голоса снизу. Торопливо пошел по лестнице в перистиль, встретить.
В широко распахнутые ворота въезжала группа всадников. Впереди, на сизом, будто припорошенном пыльцой коне с гордой головой ехал молодой воин, с копьем, притороченным к седлу. Держал перед собой годовалого с небольшим мальчика, одетого в крошечные степные доспехи: рубаха, обшитая воронеными бляхами, кожаные штаны, заправленные в шнурованные сапожки. На руке мальчика блестел щит с золотой накладкой в виде конского силуэта с высоко торчащим хвостом и зубчатой гривой. И маленький лук был вздет на другое плечо.
Увидев Теренция, мальчик заулыбался щербатым ртом, оглянулся на всадника и задергал ногами, торопясь спуститься. Всадник остановил коня, и мальчик свалился в протянутые руки Теренция. Засмеялся, выворачиваясь. Встал рядом, затопав ногой и поправляя маленький лук, свалился на задницу, не устояв.
Асет мягко спрыгнул, похлопал коня по шее.
— Иди, Полынчик. Казым, возьми коня, отведи его к Беслаи.
— Бе-лаи, — важно подтвердил мальчик.
Казым, что ехал следом, прижал руку к груди и, уводя Полынчика, так же важно кивнул:
— Пусть твой день и дальше будет хорош, князь наш Торза, счастья тебе и отцу твоему.
— Гайя! Готова вода для маленького князя? — присев, Теренций снимал с детского плеча лук.
— Я возьму мальчика, — рабыня выступила вперед, подмигнув мальчишке, и тот скорчил рожицу, пытаясь подмигнуть ей в ответ.
Теренций рассмеялся, улыбнулась Гайя, и Казым, оборачиваясь от ворот, ухмыльнулся, поглаживая гриву смирно идущего рядом Полынчика.
И, легко спрыгивая с белой Цапли, рассмеялась Хаидэ, присела рядом с Теренцием на корточки, обнимая сына и стаскивая с него шапку, поцеловала лохматую макушку.
— Подожди, Гайя, я попрощаюсь с сыном.
Светлая коса вилась по согнутой спине матери, которая шепталась с малышом, иногда оглядываясь на Теренция и улыбаясь ему. Мальчику скоро наскучили материнские наставления, и он стал вырываться, сердито бормоча свое.
— Не забудь, расскажи отцу, как подстрелил перепелку. Ты храбрый маленький Зуб Дракона!
— То Асет! — сердито заперечил мальчик, хмуря светлые бровки, — я башой!
— Конечно, большой!
— Меик башой!
— Да, да. Большой, как Мелик. И как Бычонок. Такой же сильный.
— Не, — сказал мальчик, подумав, — сийный Асет!
Хаидэ всплеснула руками и подтолкнула мальчика к отцу. Сказала, поднимаясь:
— А упрямый, как отец.
Они стояли напротив и смотрели друг на друга. Грузный старый мужчина в домашней тунике, прикрывающей колени, с мокрыми от жары седыми волосами, схваченными тонким кованым обручем. И молодая женщина в походной мужской одежде, штанах из мягкой вытертой замши и рубахе, перетянутой ремнем с ножнами, из которых торчала рукоять короткого меча. Маленький Торза, усевшись на гладкие плиты, трудился над шнуровкой сапожка, вспомнив, что Гайя всегда запускает в бассейн целую флотилию деревянных корабликов.
— Нам пора, Теренций. Воины ждут за воротами.
— Ты… Может быть, ты останешься ужинать? Я велю приготовить пирог с ягодами. И перепелок, как ты любила.
— Нет, — она покачала головой. И Теренций опять с легкой завистью подивился радости, осветившей широкие скулы и гладкий лоб. Он знал ее упрямой девчонкой с лицом твердым, как степной камень. И жадной до удовольствий женщиной с чертами, искаженными страстью. Сонное лицо той, что отрешилась от мира и просто существовала, плывя по течению, было знакомо ему. И то, что появилось перед тем, как оставила дом, прекрасное, торжествующее лицо женщины, знающей цену себе — подарку любому мужчине.
Но не было никогда в ней этого внутреннего света. Будто вся она — острое ушко, слушающее тихую песенку. Знающее — это лучшая песенка и она для нее, ей.
«Ты не сумел. Ты глупец, был слеп и упоен собой. Но можно ли было достать из нее вот это? Вряд ли. Благодарность, привязанность, да. А этот свет дается свыше. Афродита позаботилась о своей дочери. Пусть она шепчет молитвы своей деве Миисе, все равно…»
— Совет ждет. Мы должны вернуться через три ночи на утро. Я нужна в племени.
— Да.
— Я вернусь за сыном, когда лето пойдет на убыль. Мы должны поехать к горам Арахны. Если решишь, поедем вместе, тойры будут рады товарам. Им нужны топоры, железо и ткани. А у них есть мех и много лесного меда. Ковры.
Глядя вслед Гайе, уводящей сына к бассейну, Теренций заговорил, вертя в руках детский лук:
— Ты поражаешь меня, жена моя и дочь старого Торзы. Оставила целое племя без пищи и крова. И они выжили в зиму и по-прежнему рады тебе. Ждут твоих посещений. Как это?
Хаидэ улыбнулась.
— Я дала им то, чего хотели. Их души заплыли жиром, он давил, мешая дышать. Если поедешь осенью, увидишь, как изменился даже их древний лес на склонах гор. Будто умелицы Арахны спряли ему новую жизнь. Теперь племя живет в полную силу. Я просто увидела то, что над едой, над теплым и душным житьем под чужой властью. Показала им.
— Наверное, ты права. Да, я поеду с вами. Потому что я хочу оберечь своего сына. Я знаю, ты бережешь его, но сердце мое болит, когда я думаю, сколько опасностей в мире.
— Всегда будет болеть, Теренций.
Она прижала руку к груди, где в вороте рубашки блестел медальон — две сплетенные змейки желтого и белого золота — давний подарок Теренция.
— Пусть боги хранят твой дом, тебя и нашего сына. Пусть люди твои живут в мире. Асет, храни нашего князя.
— И я, и Казым всегда будем рядом с маленьким князем, — сын советника Нара поклонился и ушел туда, откуда доносились веселые крики — князь купался.
Теренций дождался, когда люди княгини выйдут за ворота, и Хаидэ усядется в изукрашенную повозку, над которой горячий ветер трепал яркие флажки. Кавалькада медленно двинулась по улице, торжественно, как и подобает выезду знатной госпожи, матери знатного. Ворота закрылись.
Грек нагнулся, подбирая легкую коробку из цветного дерева, потряс ее. Сын бросил свои игрушки, когда собирался с матерью и воинами на степную охоту. Теренций откинул крышку и сунул руку внутрь. Достал стеклянную рыбу с красными плавниками и зелеными полосами на прозрачном тулове. Вернул на место и вынул глиняного ежика с глазом-бусинкой. Повертел и тоже положил обратно, закрыл легкую крышку. Понес к дому, прижимая к боку и улыбаясь. Вещи, что были ее талисманами, ее радостью и надеждой, стали просто игрушками для малыша. Она сама себе талисман и ей не нужны подтверждения, которые можно потрогать. Разве что этот, черный, который теперь с ней. Его она не отпустит и не отдаст никому.
Положив коробку в детской, он поднялся наверх, торопясь к окну, успеть среди миражей увидеть черные фигурки всадников, следующих за княжеской повозкой. Стоял долго, пока марево не скрыло уехавших. Обернулся на знакомые шаги.
— Твой сын вымыт, наелся и спит, мой господин. Сядь в кресло, я сниму с тебя лишнюю жару.
— Да, Гайя.
С закрытыми глазами обмяк в кресле. Когда женщина обошла его и склонилась, легко придавливая виски, махнул рукой, пытаясь поймать мелькавшую перед лицом смуглую грудь. Гайя, смеясь, оттолкнула его ладонь.
— Эй, жадный мужчина, дождись ночи!
Он рассмеялся и убрал руки.
— Ты рабыня, повелеваешь мной, своим хозяином?
— Ага. Ты долго искал, скажешь, не по нраву то, что ждало тебя так долго, под твоим толстым боком?
— По нраву, Гайя.
Рабыня нагибалась, бережно водя ладонями по мокрым от пота волосам, пробегала пальцами по щекам и лбу, шептала неслышные слова. И он послушно откинулся назад, устроил голову на вышитой прохладной подушке. Думая о том, что ее сильные руки совсем не так красивы, как руки княгини, и крепкое тело не рассказывает о высокой крови предков, но она оказалась той, что принесла ему счастье спокойной жизни, никогда не предаст и не испугается сказать ему правду, а еще она… Она — хорошая. Боги дали ему любовь и верность хорошего человека.
Свет
В степи, застывшей от зноя, на черных кустах чертополоха звонкие щеглики выпевали свои трели, качая стебли. Бледные мелкие бабочки взлетали так густо при каждом шаге коней, что казалось, вся трава отпустила в воздух сухие колосья. И сердито верещали суслики, ругая внезапных гостей, ступающих поверх норок.
Семь всадников мерно покачивались в седлах, задремывая на ходу, но кто-то из них постоянно оглядывал жаркую степь, с дрожащими маревами поверх сухих стеблей. Расписная повозка, скрипя большими колесами, пускала по сторонам золотые зайчики солнечных бликов.
Один из всадников оглянулся и поднял руку, призывая прочих насторожиться. Далеко позади смаргивалась маревом черная точка.
— Эй! Эй-эй! — голос был еле слышен.
Всадники остановились, спокойно переговариваясь. Кони опустили головы, прихватывая мягкими губами мясистые верхушки цветущего зайчатника.
— Старается, — сказал один.
Другой улыбнулся, разглядывая маленькую фигурку, размахивающую руками. Из-под копыт лошади, возмущенно стрекоча, взмывали птицы.
Наконец всадник приблизился, скаля белые зубы на круглом лице, поднимал руку с крепко зажатым мешком.
— Экие вы, драконы, вас поди догони, — конь заплясал, фыркая, а седок, с шумом дыша, утирал пот с черных щек, — хозяин мой, высокочтимый Теренций, велел передать княгине тут вот, подарок. Сказал, ты, Лой, самый быстрый, скачи, как ветер, в ручки ей прямо отдай.
— Что у тебя там? — один из всадников тронул коня, подъезжая ближе, протянул руку к мешку.
Но Лой, важно насупясь, откинулся в седле.
— Э, нет. Сказано княгине, вот и отдам ей. Пусть заберет и отдарит чем верного Лоя.
Старший, ухмыльнувшись, посмотрел на своих людей. И те, пряча улыбки, отвернулись, собираясь двинуться дальше.
— Так что? — Лой выпятил грудь в распахнутой линялой тунике, повысил голос, обращаясь к задернутому пологу повозки:
— Высокая моя княгиня, вот тебе тут передано…
— Угу, — отозвался старший, — ты погромче, покричи сильнее.
— Спит она, чтоль? — Лой понизил голос, вопросительно всматриваясь в скуластое медное лицо старшего.
Тот махнул рукой и мальчик с тонкими усами, улыбаясь, повел коня к переду повозки, откинул полог. Ветер заполоскал край тонкой ткани, оборачивая его вокруг загорелого запястья. Лой вытянул шею, почтительно вглядываясь в разбросанные внутри подушки.
— Эк… так нет же там ее!
— Ты мешок свой или кидай внутрь или увози обратно. Нам пора ехать.
— Ну… а подожду если? Мне велено — в руки. Там сладкие пироги, с ягодой из сада. В вашей степи такого нету. Хурма там и персики!
— Долго ждать будешь. Нужна княгиня — ехай с нами. Через три ночи на утро в стойбище и дождешься.
Лой замахал рукой, поспешно отказываясь. И на всякий случай отъехал подальше, когда старший продолжил:
— Женим тебя. У нас как раз бабы голодные, слышал ли — степные Осы? Ой, злые девки, одним взглядом насмерть кусают. Возьмешь сразу двух. Или троих, сколько осилишь.
— На, — Лой сунул мешок в бок рядом стоящему парню и, натягивая повод, неловко развернул смирного коника, — поеду я. Нужны мне ваши девки, у меня своих вон полная кухня.
— Погоди, парень! — старший ухнул вслед, смеясь тому, как гнедой коник вскинул задние ноги и Лой вцепился в гриву, чтоб не упасть, — да они сами тебя возьмут. В мужья. Будешь им пироги стряпать, и похлебку там. Эх, удрал.
Мальчик, нагибаясь, сунул мешок с подарком в повозку, дернул полог, закрывая пустое нутро.
И всадники двинулись дальше, посмеиваясь и перебрасываясь словами.
* * *
Когда послышался мерный шум волн, Хаидэ остановила Цаплю, поворачиваясь к Нубе.
— Давай вместе увидим.
Тот кивнул и рядом они медленно двинулись навстречу скрытому холмами далекому морю.
— Тут никто не живет. И никогда не жил. Из живых.
Степь лежала перед ними, текла под струями жаркого воздуха желтизной и розовым, переходящим в еле видную голубизну. На тонких стеблях качались яркие маленькие птицы, и у самых лиц пролетали рыжие бабочки, плавно взмахивая невесомыми расписными крыльями.
Притихшие кони послушно шли вверх по склону, полого поднимавшему травы к бледному небу, что, казалось, улетало, становясь выше самого себя, теряя цвет и стремясь к белой монете солнца в зените.
— Сейчас, — сказала княгиня охрипшим голосом и вдруг натянула поводья, не давая Цапле сделать последние несколько шагов на гребень.
Нуба протянул длинную руку и забрал в нее подрагивающую ладонь.
— Ты боишься?
— Да…
Не было ветра и выбившиеся из косы выгоревшие пряди не шевелились, лежа на плечах. Светлое лицо было очень серьезным. Ни одной тени не лежало в степи, а черные тени коней съедались под их ногами.
— Я была в круге тьмы. Я говорила тебе, Патахха водил меня туда, где стоят древние каменные столбы.
— Я помню.
— Я многое видела там. И когда мне показалось, вовсе умру, прямо сейчас, я… увидела что есть и круг света. Тогда это держало меня. Ты понимаешь?
— Да, люба моя.
— Он здесь. И если мы… если нам… Мы сейчас увидим его, Нуба.
Единственный глаз черного великана метнулся, оглядывая длинную гряду, покрытую желтыми стеблями, светлое небо над ней. Вернулся к лицу Хаидэ.
— А если нам не будет позволено? Мы умрем?
Она беспомощно покачала головой:
— Нет. Нет! Тут нет смерти. Ты понимаешь? Я — нет.
Говорила, сжимая его руку и постоянно расправляя плечи, будто что-то гнуло их против ее воли.
— В каждой легенде о прошлом есть смерть, люб мой. Кто-то рассказывает, а кто-то слушает, не отрываясь. Потому что смерть цепляет нас сладким крюком. Горести, которые надо преодолеть, беды, которые нас меняют. Смерть… И когда рассказ подходит к концу, все объясняется и становится на свои места. Как воины ставят своих коней в нужном порядке, готовые биться дальше. Мы слушаем о невзгодах, и если рассказ завершается счастьем, то ему дарится всего несколько слов. Они полюбили и стали жить. Он нашел ее и возрадовался. Она… она тоже… Так живем мы, слушая длинные песни смерти, постоянно. Длинные — смерти.
— Наш мир таков, Хаи, мы живем на границе света и темноты.
— Да. Я знаю.
— И если мы смотрели в глаза темноте, мы посмотрим и в глаза свету.
Он улыбнулся, перекашивая иссеченное шрамами лицо. Легонько встряхнул ее руку.
— Поехали?
— Ты не боишься, что свет заберет нас, люб мой? Что мы не готовы? Я много совершала темного в этой жизни. Я не ты, ты добрый и всегда был светлым, мой любимый.
Он отпустил ее руку, пораженный. Засмеялся, чувствуя, как к лицу кидается жаркая кровь изнутри. Узкое лицо Онторо проплыло в дрожащем воздухе, блеснули глаза, полные сладости. Взвизгнула разорванная пополам огромная дикая кошка. Хрипя, свалился к ногам демона Иму умирающий лев, опьяняя резким запахом свежей крови.
— Хаи! Я человек и я слаб. Ты стоишь тут, казнишь себя без жалости, думаешь о себе всякие глупые вещи, но еще глупее думать, что кто-то рядом лучше тебя!
— Ты лучше.
— Мы оба живые, Хаи. Нам может на что-то не достать сил. Но важнее, какой выбор мы стараемся делать. Куда мы стремимся.
Она молча кивнула. Несильно встряхнула поводья и Цапля подняла голову от травы. Пошла вверх, а рядом спокойно шел огромный черный Брат, и колени Нубы блестели поверх черных боков.
Небо распахивалось, стекая с бесцветной высоты на заросший травой гребень. Сухая трава, исходя щекочущим запахом, зашуршала под копытами, когда двое поднялись на холм и увидели то, что прятала степь в огромной плоской низине, за которой шумело невидимое море, спрятанное второй грядой.
Низина поросла толстотравкой, что красными языками всползала на гребень, стебли лопались под копытами, разбрызгивая капельки сока, похожего на жидкую кровь. И в самой середине травяного ложа покоилось небольшое озеро, удивительного перламутрового цвета. Будто кто-то огромный, раскрывая невидимую ладонь, уронил в степь прекрасную раковину с нежным нутром, в переливах голубого, розового и нежно-белого.
Зеркало света лежало, строгое и нежное одновременно, будто глаз неведомого древнего бога, того, что был раньше эллинских богов и раньше египетских, раньше упрямого молодого Беслаи, и паучих Арахны, ткущих золото и серебро лучей.
Нуба молчал, не отрывая от светлого глаза своего — человеческого, подернутого от напряжения слезой.
— Ты видишь его? — Хаидэ шептала, словно от громкого голоса глаз мог закрыться.
Нуба кивнул. И она вздохнула с облегчением и радостью. Тронула пятками бока Цапли.
Двое поехали вниз, не отводя глаз от перламутровой раковины в оправе бледно-красной меди травы.
— Оно далеко, очень. Я бы рассказала тебе легенду о нем, люб мой, но нет легенд. Есть знание, что пришло ко мне в темноте — только двое, что вместе идут к свету, могут увидеть его. Если же один из двоих нерешителен и втайне хочет остановиться, или свернуть… Они не увидят глаз света. А только пустую соленую степь, в которой нет родников на три дня конского бега, и не идут дожди. Лишь соль вокруг. Соль и жара. Темнота кричала мне, насмехаясь — невозможно увидеть истинный свет. Кто-то из двоих всегда любит меньше и готов отступить. Или устанет раньше и не захочет идти. Она кричала так, что уши болели. И в голосе темноты была такая уверенность. Такая. Я почти поверила ей. Ты сам сказал — мы люди, живые и слабые.
— Я бы не сказал сейчас, Хаи, что ты просто человек.
— Это потому что ты любишь. А вот разлюбишь и увидишь другое.
— Помолчи, маленькая сорока. Ты снова говоришь глупости. Да с каким важным видом! Скажи мне лучше — это вода?
— Не знаю. Я вижу лишь свет.
В далекой дымке над последней холмистой грядой, отделяющей степь от моря, медленно поднимался огромный мыс, положенный в воду горбатым носом. Там, над ним небо сгущалось в живую голубизну. И Хаидэ подумала о том, что свет нужно суметь пройти. Как она смогла пройти темноту. И кинуться в ласковую летнюю воду, такую живую.
Озеро приближалось, мягкий свет, шедший от него, превращался в нестерпимое сверкание. Ни одного темного пятнышка не виделось на бескрайней глади, такой светлой, что она казалось почти злой.
«Нет. Я не поверю в угрозу. Мы — не поверим».
Будто услышав ее мысли, Нуба кивнул, направляя Брата к светлому берегу на краю нестерпимого блеска. Конь аккуратно поставил большое копыто на хрупнувшие кристаллы, повернул голову к всаднику, кося выпуклым глазом в мохнатых ресницах. Нуба перекинул ногу через седло и спрыгнул, чувствуя, как под ступнями похрустывает соль.
Тут не было воды. Ни капли. Лишь сверкающие переливы нетронутых соляных кристаллов мохнатыми искрами одевали забежавшие в озеро стебли, упавшие веточки и большие клубки перекат-травы.
— Иди сюда, — он протянул руки, подхватывая княгиню.
Цапля, коротко вскрикнув, затопталась на узкой полосе белого песка, не решаясь идти вслед за хозяйкой.
Двое стояли, попирая ногами две черные тени — единственные тени на переливчатой белизне. Нуба внимательно посмотрел на скулу, нос с небольшой горбинкой, прикушенную губу. Как сказала она — на три дня во все стороны нет воды. А озеро, что казалось с гряды таким небольшим — в руку поместить можно, расстилалось бескрайней равниной.
— Пойдем?
— Да, люб мой.
Они шагнули одновременно, слушая, как соль нежно хрупает под ногами. Снова и снова. И, оглянувшись через десяток шагов, Хаидэ еле различила далеко позади две крошечные точки — оставленных на берегу лошадей.
Свет рос и ширился, поднимался вверх, вставая столбами и прекрасными колоннами, просвеченными тысячью солнц, ярких и торжествующих. Легкий ветер, придя ниоткуда, ласково высушил пот на взволнованных лицах. Зной отступал, оставаясь позади, шаги становились все легче и шире, унося их в сверкающую глубину, ширину и высоту, в бесконечность радости и светлой прохлады.
Они побежали, смеясь и разглядывая вырастающие по сторонам странные и чудесные здания, скульптуры, искрящиеся как чистый снежок, сказочных добрых зверей, потряхивающих гривами и кивающих гордыми головами. И все вокруг пело — прекрасными сильными голосами, что звучали, как падающая среди зеленых деревьев хрустальная вода, когда она нужна пересохшему горлу.
— Нуба! — закричала Хаидэ, летя вперед, крепко держа горячую руку любимого, — Нуба, мой Нуба! Вот оно! Да! Да-да!
Ей казалось — еще один шаг и больше земля не нужна. Потому что поющий чудесный воздух сам понесет ее в сверкающую бесконечность. И сердце ее пело вместе с бескрайним светом, в котором — она уже знала, будет все, чего так не хватало там. Будут звонкие ручьи, полные рыбы, деревья, отягощенные плодами, будут селения и радостные люди в них, живущие по праву светлых — в нескончаемой радости света. Нет скуки и нет страданий, нет смертей, время летит незаметно и бесконечно, а из-за колыхающейся ткани бледного неба выходят и выходят близкие, любимые и родные, соединяют сердца, чтоб жить дальше, так, как им хочется, и сколько хочется тоже.
— Это все нам? — Нуба повернул к ней лицо, и она увидела, как прекрасно оно — лишенное горестных шрамов, и как блестят его глаза, будто он мальчишка, поймавший первую яркую рыбу.
— Да, люб мой! Нам! Навсегда!
Она смеялась, поняв, не будет обмана, никаких изъянов и хитростей нет. Свет дан им в награду и больше ничем не придется платить за него. И все, кто дорог, найдут дорогу сюда лишь потому, что они уже нашли эту дорогу. Она и Нуба приведут сюда всех, надо только немного подождать, пожить тут малую толику времени от подаренной вечности.
А после оба сбили летящий шаг, замерев одновременно. И посмотрели друг на друга.
— Цапля! — крикнула Хаидэ, мучаясь от того, что все кончилось, все, что еще продолжается вокруг них, еще поет и будет петь, даже когда они повернут назад.
— Цапля и Брат. Там нет воды, люб мой. Ты…
Он не ответил, просто повернулся, крепко держа ее руку. Широкое, покрытое шрамами лицо исказилось, уцелевший глаз сощурился, оскалились зубы с черным провалом в уголке рта.
— Идем!
Радость пела вокруг так же звучно, и, так же ликуя, свет безжалостно отпускал их, не стараясь удержать. Прекрасные статуи кивали головами, уплывали назад высокие дома с колоннами и башнями, провожая, бежали рядом белоснежные псы и олени с закинутыми на спины коралловыми рогами. Летели над ними птицы, распластывая по яркому небу перламутровые крылья. Оглядывая прекрасный огромный мир, блистающий вокруг, Хаидэ закричала сердито, бросая слова всем и всему, мимо чего они бежали обратно, все быстрее и быстрее:
— Это всего лишь кони! Они не такие красивые, как вы тут. А еще они устают и болеют. И потные. Они даже не люди. Но я…
ЕСЛИ ТЫ ПОДОЖДЕШЬ ТУТ, СВЕТЛАЯ КНЯЖНА, И ОНИ ПРИДУТ К ТЕБЕ С ЛЮБОВЬЮ И РАДОСТЬЮ…
— Нет! Пока я буду ждать…
Оглянулась на Нубу, споткнулась, припадая на подвернутую ногу. Мужчина подхватил ее на руки. Держась за мощную шею, она смотрела через его плечо на размывающийся в дрожащем воздухе великолепный мир и плакала, прощаясь. А Нуба бежал, приминая ступнями хрупающую соль, держал ее поперек живота.
— Пусти! — закричала Хаидэ, извиваясь в сильных руках, — пусти, я… я остаюсь!
— Нет! — проревел он, перекашивая лицо, и рванулся вперед, разбрызгивая ногами острую соляную крошку.
— Урод, ненавижу тебя, пусти, д-дай мне остаться!
Слезы лились так же, как слова из распахнутого рта, но руками она все крепче обнимала сильную шею и ноги в вытертых штанах обвивали его бедра.
— Дай мне решить. Самой! Я! Отпусти!
Но он сделал еще несколько длинных летящих шагов и, прыгнув, свалил ее на узкую полосу песка, к тонким ногам белой лошади. Обхватил за плечи, прижимая к себе растрепанную голову, стал покачивать, целуя светлую макушку.
— Все, любимая, все. Где мех, надо напоить лошадей. Посмотри, тут уже закат. Видишь?
Красное солнце, скатываясь по горбатому носу далекого мыса, зажгло озеро света багровым пламенем, режущим глаза.
— У седла, — сипло ответила Хаидэ и снова заплакала, безнадежно сжимая и разжимая кулаки, пока Нуба, встав, отвязывал булькающий мех с водой.
Напоив коней, сел рядом на корточки, заглядывая в сердитое лицо.
— Вот пришел твой урод, княгиня. Хочешь, вели дать мне плетей.
Она отвернулась. Нуба встал на колени, подлезая лицом под согнутый локоть. Зарычал, корча рожи. Хаидэ отпихнула его.
— Уйди. У меня тут горе. Да уйди же. Не смеши!
И, валясь спиной к нему на колени, расхохоталась, всхлипывая и размазывая слезы.
— Ну вот. Рассмешил. За это можно и плетей.
— Хаи, ты слышишь море? Помнишь, мы плавали, а потом ты легла на старый плащ… Помнишь?
Она смотрела на склоненное лицо, почти невидимое в сумрачном воздухе. Подняла руку, прижала ладонь к широкой черной груди, слушая, как мерно стучит большое сердце. И вздохнув, села, поправляя волосы.
— Поехали, люб мой. И спасибо тебе. Хотя я еще долго буду хотеть твоей смерти.
— Не благодари. Потому туда можно лишь двоим, глупая моя птичка. Один не справится.
Верхом они медленно объезжали небольшое соленое озеро, пылающее последними отсветами вечерней зари.
— Может быть, нам привиделось, люб мой? Может быть, там, как в паучьих пещерах, идет из земли отравленный воздух и навевает сны?
— Нет, родная. Это не сон. Мы были там, где нет темноты. Где только свет.
— И вернулись туда, где она есть. Напоить коней… Ты понимаешь, что всегда будут те, кто хочет пить? Понимаешь, что мы никогда не сможем вернуться туда?
— Да.
Они выехали на невысокий холм. Солнце стояло над тихой водой, протягивая к песку огненную дорожку. Переглянувшись и оба уже волнуясь, двинулись вниз, направляя коней к широкой полосе бронзового песка. Внизу под склоном Хаидэ удивленно вскрикнула, спрыгивая с Цапли. Наклонилась, раздвигая мелкие густые кустишки, купой стоящие посреди сухой травы.
— Смотри, Нуба! Родник!
Меж раздвинутых ветвей суетилась тонкая струйка воды, прерывисто капала в ямку размером не больше ладони и, перевалив через намытые камушки, исчезала в песке — только еле видный темный след, извиваясь, тек к мокрому песку на краю большой воды.
Хаидэ подставила руки, бережно плеская, умыла лицо. Погрузив пальцы в ледяную прозрачную воду, засмеялась:
— Тут живут Кейлине. Смотри, кто-то приносит им подарки!
На ладони лежала обкатанная водой медная бусина, сверкая в последних солнечных лучах.
— Тут никто не жил, Нуба! Никогда! А теперь вот — родник. И кто-то приходит к нему. Девочка, сестра прозрачных Кейлине…
Она бережно уложила бусину обратно в прозрачную чашу. Подбежала к Нубе и, дергая, отвертела с воротника плаща почерневшую грубую пряжку.
— Это наш с тобой подарок маленьким Кейлине. Загадай, чего хочешь. И я загадаю тоже.
Солнце купалось вместе с ними, а потом ушло вниз, под гладкую воду, когда они, нанырявшись и насмеявшись, вышли на теплый песок. Хаидэ легла на расстеленный плащ, раскидывая руки.
— Иди ко мне, люб мой, мой храбрый и единственный, моя рука и нога, кость от кости моей и сердце мое.
Говорила все тише, а он нависал, разглядывая светлеющее в темноте лицо. Вдыхал запах морской воды от мокрых волос и свежей, отдохнувшей от зноя кожи.
На гребне холмистой гряды столбиками выстроились суслики, смотрели вниз, на темный песок, на тела, залитые слабым светом луны. Попискивая, переговаривались. И стремительно исчезли, испуганные женским криком.
Ночные сверчки, примолкнув, выждали малое время и снова запели свои одинаковые песни.
— Ты чего попросил у водяных Кейлине, Нуба?
— А ты?
— Нет, скажи первый.
— Помнишь, я наклонился, а ты вскочила и обругала меня самыми последними словами? Я попросил, чтоб Кейлине вернули время. И чтоб ты лежала тихо, а кричала потом.
— Нуба!
Она села, смеясь, обхватила его руками, дыша запахом горячей мужской кожи.
— Перевел желание, глупый ты большой бык. Я и так бы лежала тихо.
Он покаянно вздохнул, поднимая грудь под ее руками.
— Ладно, — утешила его Хаидэ, — ладно, бык мой. Твоя жена тоже глупа, она просила о том же самом. Чтоб нам подарили тот вечер.
КОНЕЦ
Август 2006 — июль 2013 — октябрь 2014.
Крым, Австрия, Москва, Крым.