Кагри лежал на боку и, кривя рот, ругался то вслух, то шепотом. Когда вскрикивал, выплевывая оскорбления, слюна текла из угла рта, и он высовывал язык, чтоб слизнуть противные, сразу остывающие потеки. Язык не доставал, и беспомощность бесила его, заставляя чувствовать себя травяным слизнем, что мальчишкой он поддевал палочкой и, сидя на корточках, смотрел, как тварь извивается, не умея перевернуться. А, насмеявшись, опускал на мягкое тельце ногу, обутую в детский сапог. И тут же забывал, придумывая игры поинтересней.

Сейчас перед его лицом тоже были сапоги, мягкой изношенной кожи, накрест перетянутые сыромятью, ходили туда-сюда, иногда останавливались, и он закрывал глаза, потому что не мог отвернуться. Но с закрытыми глазами казалось, был еще уязвимее. И, поспешно открывая, дергал стянутые ремнем руки, чтоб пришла боль и обозлила его.

Степь вокруг лежала в ночи, но сапоги были видны, — неподалеку горел костер. Водя тяжелыми от крови глазами, Кагри считал пальцами — поджимал к ладони. Два сапога — один человек. Сперва ходили больше, чем целая ладонь, к ночи остался один страж. Чтоб демоны сожрали толстого падальщика Агарру, отправил в погоню, а сам остался, кончать пленную девку. И теперь все мертвы, и Кагри тоже мертв, хотя все еще лежит и смотрит заплывшими глазами.

Он стиснул зубы и мысленно обрушил на Агарру все страшные проклятия, одновременно испуганно думая, что не знает, кого просить о каре, да и о собственном спасении тоже. Те, у кого Агарра взял денег и, потрясая кошелем, клялся поделить их после погони, не жаловали верности прежним богам, забирали человека целиком. И, слушая, как нежно позвякивают в кошеле золотые квадратики, все они, радостно крича, отреклись тут же. Что им с каких-то сестер Тариты и Марит, родивших одна небо, а другая землю? Что с братьев Тейра и Майра, слепивших из небесной глины солнце, луну, звезды и зверей, чтоб принести их в дар своим нареченным? Разве небо Тариты можно положить в кошель, и купить на него вина и девок? Агарра нашел им новых богов, что сразу платили за верность. Но — и тут Кагри вспомнил то, о чем не хотел вспоминать, а оно все возвращалось в голову — за измену и слабость они платили так же быстро. И — сполна. А все этот гнусный выползок Агарра!

Колючий свет костра, что пылал поодаль, исчез, смаргиваясь, и Кагри вытаращил глаза, чтоб не пропустить своей смерти. Ближний костер горел так же ярко и когда послышался женский голос и мягкий топот множества ног, бросил отсвет на далекие еще фигуры. Приближаясь, они уносились вверх, снова оставляя глазам пленника лишь обувь.

— Он в уме и не спит? — спросили невеликого размера сапожки, плотно облегающие стройные икры. Женским голосом спросили. И, не дожидаясь ответа, голос приказал:

— К столбу его.

Степь ухнула вниз, таща за собой красные подолы рубах, блеск бронзы на рукавах, лица с недобро прищуренными глазами. И встала, когда Кагри крепко стукнулся затылком о деревянный столб, а руки его, падая по сторонам ножа, рассекшего ремень, метнулись назад, обхватывая занозистое дерево. Запястья как облило кипятком — ремень снова стянул их.

Прямо перед лицом Кагри стояла женщина, из-под острой шапки с поднятым и пристегнутым щитком выбивались тонкие пряди светлых волос, а толстая коса падала на плечо. Он повел глазами, осматривая тех, кто сопровождал бабу, ту самую, за которой гнались они по приказу Агарры, чтоб он корчился там… и заморгал, увидев за спинами воинов серую рубашку, тонкую шею в распахнутом вырезе, длинные волосы и серьезное девичье лицо. Та самая девка! Значит, его проклятия нашли выползка?

«Значит, никто не придет за тобой, отступник Кагри» прошелестело в разбитые уши. «Ты уже умер»…

И тогда он расхохотался, в смертельном страхе бросая в лица стоящих бессвязные проклятия. Один из воинов поднял руку с плетью, но, глянув на княгиню, медленно опустил. Хаидэ дождалась, когда пленник устав, замолчит и спросила:

— Кто послал вас? Кто заплатил?

Кагри усмехнулся и плюнул. Слюна потекла по разбитым губам, противно щекоча кожу.

— Если скажешь, останешься жить, — сказала княгиня, — ты один, ты слаб и не опасен. Я велю отправить тебя к тракту и бросить на пути каравана.

— Ты не понимаешь, пузатая самка шакала. Не понимаешь.

Хаидэ подняла брови.

— Тебе так не нужна жизнь? Да ты герой. Что ж не умер там, где мои воины окружили тебя? Мне сказали, плакал и каялся, просил пощады, отбросив меч и суя всем в лицо пустые руки. Значит, надеялся. Так скажи и останешься жив.

Кагри лихорадочно думал. Да, он надеялся. Но лишь на Агарру, который мог прискакать следом и постараться выкупить его. Не потому что так важен был ему помощник, а потому что баба еще на свободе. Переговоры дали бы выползку время осмотреться. И глядишь, Кагри сумел бы, как-то…

Но если девка тут, стоит, будто попала домой, плечом к плечу с безусым мальчишкой в доспехе, то надежда уменьшилась до крошечного клочочка.

— Агарра скажет. А мне нечего. Тебе.

Из-за княгини выступила еще одна баба, что маячила за ее плечом, торча черной головой. Ожгла его ненавидящим взглядом.

— Агарра уже ничего не скажет, червяк. И не спасет. Я зарезала твоего дружка, а он хрюкал. Как жирный кабан. Давай, расскажи княгине, что знаешь. Мой нож еще не затупился!

— Ахатта, я говорю с ним, — сказала Хаидэ, по-прежнему рассматривая повисшие черные усы и распухшие щеки, — ну? Не выбирая, важное или нет, просто расскажи с начала и до конца, все, что видел и слышал. Ведь ты не сам решил податься в степь и гнаться за мной. Ты слушался приказа, я это понимаю. И буду справедливой, как подобает воину Зубов Дракона.

— Спра-вед-ливой? Зубов Дра-кона? — Кагри натужно захохотал, стараясь смеяться пообиднее, — думаешь, лучше меня? Твои кобели так же идут в наем. И я! Я сам видел, доблестный воин убивал женщин, это ж жены его врагов! Нет! Не его! То были враги его хозяина. Кто платил. Твои воины славны, ага. Их можно купить. Как меня, да!

— Много слов. Я жду тех, что спасут тебя от смерти.

Свет падал на лицо княгини, скрывая мгновенную бледность. И не мог отразиться в суженных от ярости глазах, почти исчезнувших за веками.

Кагри замотал головой. Сказал усталым голосом:

— Я все равно умру.

— Я дала тебе слово.

— Сунь свое слово… Куда тебе — меня. Я уже умер.

Еще постояв, Хаидэ повернулась.

— Хойта, он ваш. Если не скажет, убейте перед рассветом.

— Княгиня, позволь мне…

Ахатта заступила ей путь, склонилась, нагибая голову и прижимая руку к груди.

— Позволь мне сказать ему секретные слова. Вдруг он ответит.

— Ты хочешь убить его прямо сейчас? — Хаидэ все еще в ярости, еле сдерживаясь, подняла брови, холодно глядя на подругу. Но та, по-прежнему не поднимая головы, стягивала в кулаке вырез рубахи. И молчала.

— Хорошо, — медленно согласилась Хаидэ, — но не смей убивать его без пользы. Слышишь?

— Пусть все отойдут. Подальше.

Нар шепотом ругнулся, но с опаской посматривая на Ахатту, что выпрямилась и двинулась к столбу, где Кагри, передохнув, изливал на нее потоки ругательств, отошел в темноту вместе с другими воинами. Рядом с княгиней встал Хойта, держа в руке обнаженный меч.

Тесной группкой они стояли, молчали, напрягая слух. А женщина, подойдя к столбу, заслонила собой пленника.

Стояла почти вплотную, вдыхая резкий мужской запах, пота, ношеной одежды и страха. Жадно смотрела на раздутое лицо, глаза-щелки и обвисшие усы. Перевела взгляд на искривленные губы. И снова заглянула в глаза. Шепнула, вся дрожа от сладчайшей ненависти:

— Скоро, очень скоро степной мир узнает, как может быть сильна женщина, полная ядов. Жаль, ты умрешь раньше, и не увидишь, как, сея ужас, помчатся по траве Степные осы, дочери племени воинов. Жаль, что твой гнилой рот ссохнется, и не он завопит о нас. Нет, не жаль, я солгала. И твоих слов мне не надо, червяк. Я все увижу в глазах, просто кивни, когда я буду говорить тебе правду.

Пленник молчал, не отводя глаз от безумного лица с высокими скулами, обтянутыми смуглой кожей.

— Твой предводитель Агарра, уезжал на юго-запад от ваших земель? И не было его… три, нет, пять дней быстрого конского хода. Так?

— Как ты?..

Женщина кивнула.

— А когда он приехал, то собрал не доблестных, а самых жадных и злых, тех, кого боятся даже собственные жены. Так?

Она усмехнулась его молчанию и тому, как раскрылись глаза. Шепот стал похож на змеиный шип.

— С той поры он ни разу не снял рубахи, даже когда вы мучились от жары или купались в реке. А еще, с той поры никто из вас не смел помянуть имя богов своего племени.

— Ты… ты из них? — Кагри откинул голову, отворачивая лицо от жаркого дыхания Ахатты, но она ударила его по щеке, не давая повернуться.

— Смотри же, смотри в глаз своим новым хозяевам, что ждут встречи с тобой.

Она поднесла руку к лицу и разжала пальцы. Черное серебро на ладони ощетинилось углами и крючковатыми лапками. И в центре, что притягивал взгляд Кагри против его воли, лениво заклубился светящийся серый туман.

Дергаясь и обвисая на ремнях, Кагри забормотал, булькая, как дождь, бьющий в раскисшую глину:

— Да, да, хозяйка, он уезжал, как ты сказала. Привез красивый ковер, не было таких у нас, странный, подарил его Ламле. И она принимала его три ночи, а Ламла дорого просит за свое тело. Нам дал по золотой рубке, квадратом, нездешнее золото. Вы не нашли, мы спустили, в кабаке и ждали еще, потом, когда заловим княгиню Зубов. На каждой рубке — такой знак. У него было много, целый кошель. А потом, когда баба, княгиня, была б у нас, назначил мне, Тахару и Каху ехать с ним, туда, где на западе две старые горы с узкой щелью промеж себя кунаются в море. Там, он сказал, придут хозяева новых богов, ее забрать и пащенка. Агарра не говорил зачем, да нам оно не надо.

Теперь уже он тянул подбородок к Ахатте, выставляя челюсть, будто хотел поцеловать, дергал глазом, улыбался умильно. Брызгал слюной, дрожа.

— Славная, попроси, за меня, а? Ты скажи, Кагри скакал без устатку, пока Агарра там. Нет, не надо про Агарру, про меня только. Что я… Я бился! Я скакал, чтоб сделать. Пока этот. Там.

— Как узнали бы, что вы привезли пленницу? Там, перед горами?

— Не знаю, нет-нет, славная дева. Не знаю!

Ахатта покачала ладонью, приближая подвеску к самому лицу. И, взяв пальцами за колючие края, посмотрела сквозь туманную прорезь в испуганный глаз. На миг ей показалось, что пустота чмокнула, вытягивая бесплотные губы, и ее глаз стал выкатываться, будто хотел вытечь, устремляясь в серое ничто, за которым глухо стояла полная темнота. Но безумная ярость снова полыхнула в сердце, без страха швыряя женщину навстречу судьбе — неважно, живой или мертвой.

Но видно, тьме она нужна была еще живой. И вместо ее глаза в шестиугольнике широко раскрылся глаз Кагри, выпятился, ветвясь кровяными жилками. Наливаясь, повисла кровавая капля на уголке треснувшего века.

— Н-н-н… Нет! Там. Там растет дерево, с черным лишайником, чтоб ветки. Ы-ы-ы…

Пленник дергал плечами, выкручивая связанные руки, опускал голову к плечу, стараясь достать выкатившимся глазом до края одежды.

— Сказал, ка-ы-ык, прииска-ы-ычем, сразу костер-ы-ы из ниха-а-а. У-ы-ы-видят. Больно!

Последнее слово он взвизгнул, и стоящие поодаль воины замерли, пытаясь разглядеть, что делает с пленником безумная госпожа ядов.

Ахатта подняла руку и нехотя прикрыла ладонью шестиугольную дырку. Кагри повис на ремнях, дергая ногами и всхлипывая. Заблеял, мелко смеясь, и вдруг запел, мерно откидывая голову и вторя каждому слову ударом затылка о дерево.

— Ба-бочка! Ба-бочка! Кры-лушки! Но-жжки!

— С-сядь на цве-точек! Яго-дку дай! Ыагод-ку… ыай…

Отступив, Ахатта сунула подвеску в вырез рубахи, чувствуя, как та, цепляясь за одежду, проваливается ниже грудей к животу, покалывая кожу лапками. Стянула на горле шнурок. И, отвернувшись от потерявшего разум Кагри, быстро подошла к Хаидэ.

— Он сказал. Это они, Хаи. Это жрецы из Паучьих гор. Там, где…

— Ба-бочка! Ба-ыычка! — кричал Кагри, улыбаясь воинам, что обступили его.

— Хаи, нам надо туда. Мы сумеем. Там мой сын!

Княгиня внимательно смотрела на яростное лицо, которое высвечивало прыгающее над костром пламя. Мгновение видела безумный блеск глаз, а после все погружалось в темноту.

— Почему он сказал это тебе, Ахатта?

— Ну… верно, потому что я госпожа ядов. Я пригрозила, что… что поцелую его, — она коротко и сухо засмеялась, — так ласково, как черный паук целует свою добычу. И это мучение, каких не видел свет. И… тьма.

— Отвяжите его, — приказала княгиня, морщась от выкриков Кагри, — стреножьте и дайте поесть. Завтра решим, что с ним сделать.

— Если убьем, кормить не придется, — строптиво ответил Нар, но княгиня повернулась и смерила советника тяжелым взглядом.

— Я сказала.

— Да, княгиня, да будет небесный учитель всегда добр к тебе.

— Ко всем нам. И к тому, кто лишился ума, тоже.

Ахатта все так же стояла рядом, ловя взгляд подруги. И та сказала ей:

— Мы решим завтра. Время еще есть. Нужно отвезти ребенка в полис, сделаем все, когда вернемся.

— Это долго! А вдруг…

— Иди спать, Ахи.

Ахатта отвернулась и быстро пошла от костров в сторону черной степи. Из темноты тут же мелькнула большая тень — Убог побежал следом.

Хаидэ махнула рукой, отпуская советников, и двинулась к своей палатке, обдумывая происшедшее. Она не верила, что подруга смогла так напугать пленника. Воины, для которых любая женщина либо просто горячее тело, либо что-то вроде любимого коня, бегущего рука об руку, не забыть бы задать хорошего корма и похлопать по ласковой морде, они может и поверили, что госпоже ядов достаточно прошептать колдовские слова и напустить морок злым взглядом. Но не Хаидэ, что лежала рядом с подругой, когда та истекала темной влагой, уползая тайком поедать цветки дурмана. С подругой, которая дала ее сыну грудь, полную отравленного молока, и он жив и смеется, сжимая кулачки. Нет, тут что-то не так.

Как же не хватает Техути! С его ясным спокойным взглядом и умением все облечь в слова! Раньше княгине казалось, дела всегда важнее, но вдруг пришло понимание, что думать надо словами и чем больше знает она их, тем яснее и чище становятся мысли, тем четче их края.

Но ничего. Скоро он вернется. С ним и Теренций, но, главное, она снова будет видеть Техути, говорить с ним и ощущать постоянную поддержку, которой так не хватает.

С ним мне тепло, подумала Хаидэ, на коленях забираясь в палатку к спящему под боком Фитии сыну. Это так важно, чтоб рядом был человек, с которым тепло.

Ахатта бежала по траве, на лету находя ногами кочки и впадины, и ноги сами чутко ступали, отталкиваясь. Не подворачивались и не спотыкались, чтоб не мешать ей смотреть вперед в среднюю темноту бешеными от ярости сухими глазами. Лучше бы плакать, но все слезы кончились там, у палатки, когда думала — сестра ее понимает, поняла, наконец. Но вот сейчас, когда надо кликнуть две семерки лучших воинов и скакать к старым горам, где через узкую щель просвечивают кривые заросли умирающего леса, набежать на жрецов, стоптать, уничтожить, прорваться к матери-горе и спасти ее сына, — сестра медлит. Говорит разумные слова о том, что… Такие холодные, совсем без сердца, без любви. Да как она может?

Затрещав крыльями, вырвалась из-под ноги перепелка, канула в темноту, и Ахатта, наконец, упала, подвернув ступню. Не вставая, размахнулась и ударила кулаком, прошибая мягкое плетение травы до комков глины. Волна остывших на ночном ветерке волос пала на горячую щеку и вдруг женщине стало холодно, крупная дрожь побежала по телу, выворачивая судорогой пальцы ног, кинулась по бокам к животу и там, собравшись в жесткий корявый камень, впилась в кожу, прожигая ее холодом.

Сверху на голову легла теплая рука. И другая — на трясущиеся плечи. Убог, пришептывая, помог ей подняться, сел рядом, обнимая и прижимая к себе. Большой, теплый. Сидел, покачивал, как ребенка. Будто Ахатта — собственный сын, а он — мать его Ахатта.

Вот тут бы заплакать, купаясь в жалости к потерянному сыну — кто там, в сердце горы прижимает его к себе, маленького, годовалого. В жалости и к себе — где дитя, которого она так любит, и почему не дано ей простого, женского — обхватить и покачивать, шепотом напевая забавки. Но не было слез. Зато уходил холод, остался лишь под грудью, где вжимался в кожу впечатанный при падении серебряный знак.

— Не ярись, добрая. Ты не только ему теперь мать. Ты просто мать стала. И тебе теперь нельзя много из того, что можно было раньше.

Мужской голос звучал тихо и по-доброму строго. Ахатта хотела заспорить, объяснить, но как-то устала вся и просто сидела молча. Убог сказал еще:

— Эта девочка. Силин. Она теперь водит глазами за тобой, всегда. И сердце ее тоже идет лишь за тобой. Ты думай об этом.

— Отдать девчонке любовь, которую… которая должна…

— А ты не дели. Она большая. Ее так не делят. Ты уже отдала часть сыну сестры, и спасла его. Разве стала она от этого меньше? И теперь тебе каждое слово и каждый шаг думать — вот она, спасенная мной, следит за моим сердцем.

Сильные руки согревали, прижимая к широкой груди. Голос гудел сверху. Ахатта пошевелилась и, просовывая ладонь в распахнутую рубаху, провела пальцами по шраму на ребрах Убога. Он носит на себе знак, с которого начинается ее имя. Кто сделал его?

Шрам был горячее, чем кожа. И мужчину вдруг стало жаль. От этого потеплело внутри. Только там, где знак, все гнездился колючий холод.

— Что. Что я должна? Как?

— Ты поверь сестре, бедная. Поверь. И вы вместе решите правильно. А еще, — он слегка подтолкнул ее, кажется, улыбаясь в темноте, — твоя оса ждет, учи ее всему, что знаешь. Мир степи, смотри, какой он. Ты показываешь пальцем и на кончике пальца — бах, раскрывается что-то. Жук, который плюется острой слюной. Трава-зверь, что просыпается только к большой луне. Кусочки птичиих ночных танцев. Видишь, я чуть-чуть знаю. А ты ой сколько знаешь! Вот и говори ей. И тебе же сказала сестра — возьми еще девочек. Их учи. Ну… Вот так…

— А ненависти? Или вот любви? Учить?

— Не-ет. То не надо. Все будет через простые твои слова о мире. Так не солжешь. И даже не думай туда, вперед, куда думает княгиня. Не думай о наказании и битвах. Просто люби их, своих девочек.

— Как ты странно говоришь. Я соберу их, чтоб сделать смертельными. А ты про любовь.

Он затряс головой. Говорил, подбирая слова, и останавливался, обижаясь на то, что слов мало.

— Ты не знаешь. Не тебе знать. Это оно — большое. А у тебя узкий глазок, глазок на любовь. Он правильный и красивый, но узкий. Если станешь думать туда, бросать мысли по траве, они вдруг превратятся, а? Потемнеют, и запах станет, такой вот. Ненужный.

— Я, значит, не смогу, да? Она может, она такая вся правильная, а я с узким глазом?

— Да. Да. Так сделана ты. Или любовь или уже сразу злоба. Так пусть любовь, а?

Он собрал длинные пряди, убирая их с плеча Ахатты, чтоб открылось лунному свету маленькое оттопыренное ухо.

— А злоба и сама приходит. Нельзя ее растить вместо детей.

И замолчал, будто рассеянно слушая, как, медленно шевелясь, спит и не спит вокруг степь.

Ахатта понимала, о чем сказал так неуклюже и путая слова. И хотела спорить. Серебро кусало кожу, подсказывая правильные, быстрые и точные слова, сказанные правильным голосом. Мысленно видела, как отодвинется и рассмеется в доброе красивое лицо неуклюжего бродяги, который сам состоит из любви — и что ему с этого? Жизнь в племени среди быстрых и смелых, на самом краю этой жизни, почти из милости, с пусть не злыми, но постоянными насмешками над его рассеянной улыбкой и нескладными песенками? Она рассмеется и укусит его словами, расскажет, что она не такая, она может стать той, о которой рассказала пленнику. Слухи о госпоже ядов, сильной и быстрой, неумолимой, побегут по степным травам, и мужчины будут вздрагивать, завидев среди курганов всадниц на черных конях. Зло во имя добра. Вот чем станет она и ее маленькое войско! И сама будет решать, куда направить это доброе зло, кого покарать.

Но углы подвески, будто ворочаясь, покусывали кожу дальше, подсказывая и другое. Ему? Сейчас? Рассказать свое тайное? Ну, уж нет.

— Верно ты прав, мой друг и брат, — голос женщины полнился покаянным смирением.

Убог вздрогнул. Она назвала его братом. Как девушки, отдающие сердце, называют своих избранников. Он любит ее, давно, с того дня, как увидел. И смирился с тем, что вечно быть ему рядом — слушателем, утешителем и защитником. А тут сама говорит — брат.

На мужскую шею легла горячая рука, пригибая его лицо к своему.

— Или ты не хочешь? Быть мне настоящим братом?

От прямого вопроса и дыхания на своем лице Убог растерялся. Так ясно слышалось в голосе женское обещание, а вокруг — зрелая степная весна, что назначена жизнью для любви. Нет никого, только трава и пахнет так же, как пахнет женщина, почти сидящая на его коленях. Такая близкая, будто они давно уже муж и жена. Почти. Осталась лишь самая малость, чтоб стать целым. И эту малость его нареченная жена протягивает в горячих руках — бери.

— Ты, правда, любишь меня, госпожа Ахатта?

Женщина, услышав простодушно прямой вопрос, вдруг застыла. И, помолчав, рассмеялась досадливо:

— Какой же ты… Убог. Не поиграть с тобой в женские игры. Пойдем в лагерь, я хочу спать.

Выбираясь из его рук, встала, собирая волосы и быстро сплетая их в косу. Перебросила за спину. Пошла, остановилась и позвала чуть сердито:

— Ну, что сидишь? Проводи меня.

Мужчина не встал, склонил голову к плечу, к чему-то прислушиваясь. И спросил, утверждая с грустью:

— Ты не одна сейчас.

— Что? Конечно, я была с тобой. Да ты, считай, отказался. Все тебе петь песенки да беспокоиться, махая руками, как старая нянька над ползунками-детенышами. А я тут…

Говорила быстро, стараясь отдалить от себя истинный смысл его вопроса, но Убог перебил:

— Это плохо, добрая. Очень плохо. Не слушай чужого, говори своим сердцем. А не можешь — отдай это мне.

— Что еще отдать? — у нее пересохло в горле и сердце ударило под дых, так, что подогнулись колени. Он видел. Знает! Расскажет или заберет сам. А как же тогда идти к жрецам? Нет, она не отдаст!

— Я не знаю. Но оно говорит твоим голосом. Вместо тебя.

— Глупый, глупый Убог. Испугался женщины и болтаешь, от стыда. Иди, спи. И сто раз пожалей, что не принял моих рук, когда я протягивала их сегодня!

Она старательно рассмеялась и, торопясь, ушла в темноту. Сжимая через грубое полотно рубашки колючие углы подвески, слушала с испугом — не идет ли следом, чтоб отобрать.