Дневная жара, накрывшись темным одеялом сумрака, притихла, легла сверху, вдумчиво дыша в горячие уши, обхватывая влажные плечи невидимыми мягкими лапами. Только комары бодро пронизывали ее неподвижную толщу, зудели, прицеливаясь, но, вспискивая, отлетали, испуганные резковатым запахом лосьона, что испарялся с кожи вместе с потом.

Инга, стоя перед высоким зеркалом, аккуратно вытерла мокрый лоб и повесила руку перед собой, соображая, обо что вытереть теперь пальцы. Нахмурилась и решительно провела ладонью по заднице шортов, тех самых, что днем.

Ну да, она уже померила два своих платья, сурово разглядывая в зеркале непривычную Ингу. В белом показалась сама себе похожей на сигаретную пачку, из которой торчали снизу черные ноги, а в стороны такие же черные руки. А лицо просто исчезло, равняясь цветом с волосами. Сняла, сокрушаясь, ну что ж такая квадратная вся.

И надела то, что привезла ей два года тому мать, из Питера. Встала, неловко повесив руки и раздумывая над отражением. Платье, зеленое, переливчатое, будто собранное из узких ивовых листочков, красивое. Вырез такой, длинненький, шея потому тоже кажется длинной. И плечи так сделаны, что родные ингины плечи сразу не как у штангистки. Хорошее платье. Когда мать вынула его из пакета и торжественно раскинула на коленках, поглядывая на Виву, та покивала задумчиво. Сказала ехидно:

— К такому платью, Зоинька, к нему дополнения нужны. Аксессуары. Туфельки, с сумочкой…

Выставила ухоженную ладонь, пресекая возражения дочери.

— … автомобиль — туфли не побить по нашим-то буеракам. И мужчину, чтоб руку подавал, когда выходит. На ковровую дорожку. Красную, да? Как там у вас принято. Ну и сама понимаешь, все это не в четырнадцать лет!

Зоя тогда закатила серые глаза, красиво подрисованные, с серебряными точками на верхних веках и по вискам. Бережно складывая подарок, ответила матери:

— Тысячу раз я уже! У меня там даже угла своего нет, мама. Как устроюсь, пусть приезжает. Через два года как раз поступать, вот и…

Повторила задумчиво:

— Два года…

И успокоенная названным сроком, сунула Инге нарядный пакет, откинулась, как сама Вива любила, плечами на спинку дивана, чуть запрокидывая красиво причесанную головку.

— Положи пока в шкаф, Ини. Это вечернее, такие из моды не выходят. Я его сама шила. Тебе.

На последнем слове открыла глаза, проверяя, точно ли услышали. Вива саркастически улыбнулась, но промолчала. Инга потом поняла почему, когда нашла спрятанную материну фотку, где она в этом самом платье, зеленом, будто из листочков собранном, стоит за шнурами и столбиками, а в центре по красной дорожке идут, сверкая зубами, какие-то актеры-актрисы в вечерних нарядах.

Мама Зоя там гордо стоит, грудь выпятила, плечи расправила, правда, сбоку, и почти закрывает ее большая спина охранника в черном костюме. Ну и верно, она ж просто костюмер, даже и не дизайнер, сидит в цехе, шьет этим самым актерам-актрисам киношные тряпки.

Инге сперва было интересно, — как мать приезжала, она за ней ходила хвостом, и все спрашивала, а как там, а для Золушки, мам, ты шила для Золушки? А вот если шкуры какие первобытные или, например, железяки на рыцаря…

Но мама Зоя терпеть не могла этих разговоров и сразу начинала о другом. Как заходил к ним однажды Шон Коннери (сам Джеймс Бонд, Ини, представляешь, да куда тебе, совсем еще цыпленок), и всем улыбнулся, а ее, Зою, нашел глазами и уходя, специально еще раз улыбнулся… А в другой раз, когда было вручение…

Тут приходила Вива и, сунув внучке денег, отправляла ее за пирожками. Шлепая вьетнамками по плиткам дорожки за расшатанной калиточкой, Инга слышала за ажурными ветками альбиции голоса:

— Зоя, ну что ты голову ребенку морочишь? Тебе мало, что сама живешь, как воробей, ни семьи, ни угла, будто цыганка?

— Мама, о чем ты? Должна же она знать, что кроме этой курортной провинции есть столицы! И вообще она еще бессмысленный детеныш, да все равно не понимает. Успокойся!

…Когда в комнате надела в первый раз подаренное матерью платье, та вошла, и, оглядывая крепкую невысокую фигуру дочери, сказала с холодноватым удивлением:

— А ты и правда, совсем выросла. Жаль, красавицы из тебя не получилось.

С тех пор еще не приезжала, да и почти не писала в последний год. Звонила раза два, на телефон Ситниковым, и Вива потом молчала, растирая по вискам многострадальный ментоловый карандашик, — злилась. А Инга и не спрашивала особенно. Она потихоньку училась жить со своим проклятием честности и понимала — меньше знает, меньше расскажет любопытным соседкам. Скучать не скучала, все равно мать никогда с ними не жила. Приедет, знала Инга, не в этот год, так на следующий, приедет на свою дежурную материнскую неделю, как ее визиты называла Вива.

И вот она снова стоит в зеленом платье перед темным пятнистым зеркалом, ей шестнадцать, через полмесяца — последний год в школе, а потом поступать. Как раз поехать в Питер, привет, мамочка Зоя, а вот и я, твоя взрослая дочь. Правда, денег на билет нету. Ну, это еще нескоро.

Постояв перед зеркалом, Инга платье сняла и снова в пакет сложила. Потому что умная Вива оказалась права. Старые туфли торчали из-под нежного подола как два черных крокодила, а еще в них жарко, тут в шлепках открытых бы вЫходить. И еще нужно куда-то девать фонарик, чтоб не свернуть шею на темных тропинках. Ну и конечно, сумочка — не пакетом же шуршать, прижимая его к боку.

Инга представила, как плывет она в толпе гуляющих, босиком, колыхая зеленый подол, и помахивает прицепленным к запястью фонариком. Вздохнула и платье сложила в шкаф.

Надела рубашечку синюю, с кармашками на груди, и все те же шорты, сунула фонарик в задний карман, деньги и ключ рассовала по карманам рубашки. Оглядела себя в тысячный раз и ушла. По веранде прошла на цыпочках и от самой калитки крикнула негромко в раскрытое окно, забранное сеткой:

— Ба, я погуляю, ключ взяла.

И быстро выскочила, канула в темноту, пока Вива не стала задавать вопросов.

Набережная внизу горела цветными огнями, бумкала лихорадочно перемешанной музыкой, в которую вплетались вскрики и смех, завывание сирены на маленьком прогулочном катере, откуда надсадно орал мегафон усталым хриплым голосом:

— Вечерняя прогулка! Есть места, через десять минут отправляемся…

Инга шла, привычно отводя ветки, с разным запахом, вот сосна, покалывает ладони, а вот прощекотали руку резные кружева альбиции. На поворотах нижние звуки стихали, потом прорезывались снова. В один из приступов относительной тишины, когда свет с набережной померк, отгороженный купой кривых древних хвойников, она замедлила шаги и пошла тихо, прижимаясь к самому краю тропинки и чутко прислушиваясь к разговору в кустах.

— Да ла-а-адно, — уверенно протянул хрипловатый мальчишеский голос, и цвиркнул, сплевывая.

Инга передернула плечами под синей рубашкой. Вот это пацанское, со слюнями на изжеванных окурках, специально такое, мокрое, грязное…

В ответ зашелся пьяненький девичий голос, что-то доказывая через испуганное хихиканье. И парень, не дослушав, снова сказал с ласковой и равнодушной угрозой:

— Да ла-а-дно тебе. Не боись, провожу потом.

Два голоса удалялись, девушка ойкала, шуршали кусты. А совсем рядом, Инга вздрогнула от неожиданности, сказал третий, деловито, еще кому-то в темноте:

— Щас Толян ее, ну и мы подойдем. Как раз и покурим.

Инга прокралась мимо, не дыша, стараясь не узнавать голосов, поводя руками, нырнула в кусты, чтоб пересечь полянку и выйти на другую тропинку. И сбежав ниже, встала, тяжело дыша и вытряхивая из волос сухие листочки. Кажется, это Горчика банда. Снова бухали с приезжими девчонками. Те к ним липнут, вроде они медом намазаны. Вроде таких уродов мало и надо приехать в крымский поселок, чтоб напоили и после творили всякое. С ними. И ладно б еще одна, или парни ловили, насиловали. А то ведь сами лезут, сами ищут. Потом всякие скандалы. А чего докажешь, если наутро девахи даже не помнят, с кем бухали и что, и как оно было.

Свет набережной приближался, плыли по черной воде цветные зыбкие столбы и дорожки. Ревела моторка Сереги Панченки. Вся в фонарях, как комета на небе, выписывала по черному круги белой пеной. А небольшой, стиснутый с краев черными гребнями гор променад, толкался и дышал нарядной толпой гуляющих. Все вперемешку — дети, взрослые, старики с палочками. Сидят за столиками, идут густо — в одну сторону, к ресторанчику Ахмета, что прилепился уже к склону горы, в другую, где к самой воде спускаются полотняные навесы кофейни «У Гамлета».

И рядом с ней, огороженная по кругу железными коваными прутьями, площадка дискотеки, «пятак». Прутья увиты густыми листьями ипомеи, с торчащими сверточками спящих цветков.

Инга прошла мимо, поглядывая вверх, на ступеньки у раскрытых ажурных ворот. Там колыхалась небольшая толпа, кто-то входил, суя тете Марии билетик, кто-то выскакивал, хватая за руку смеющуюся партнершу, отцы тащили на плечах детей, показывали, смотри, мама наша танцует. Вряд ли он тут, хотя на южных маленьких дискотеках все возрасты смешаны, но не представляется как-то, что он, с его темной курчавой бородкой, в шортах по колено и белой рубашке, прыгает, поднимая руки и тряся ногой, или стоит под листьями, разглядывая танцующую толпу. Правда, если он не один, и она захотела потанцевать…

Инга, поколебавшись, медленно обошла приподнятый над асфальтом пятак. У заднем части огороженного круга, где прутья примыкали к каменной коробке эстрады, валялись пустые ящики, несколько поставлены лесенкой. Инга проверила, хорошо ли фонарик в кармане, не выпадет ли. И поднялась на шаткий ящик, схватилась за прутья, оплетенные нежными листьями. Внутри мелькал свет. Скалились цветные зубы, сверкали глаза, волосы менялись, из красных в зеленые. Бегала под ногами танцующих крошечная девочка, с мороженым в руке. И на самом краю, в зарослях, почти рядом с Ингой невозмутимо умывался серый большой кот с порванным ухом. Отрывал лапу от спокойного лица, поворачивал голову, взглядывая, и снова мылся, глядя через лес скачущих ног.

Она вздохнула, отпуская прут. Была бы котом, подняла трубой хвост и пошла себе, через ноги, разыскивая знакомые черные сандалии с пряжками, а над ними — загорелые колени. Угу. Нашла бы, и дальше — очень приятно, кот, очень приятно… Хотя, можно же сразу превратиться обратно, в себя. Нет, лучше в сегодняшнюю, кучерявую. Вот уж он удивится. И обрадуется.

Ящик качнулся, и Инга, взмахивая рукой с оторванным пучком зелени, обрушилась назад, успев за долю секунды представить, как падает и валяется с задранными ногами, красным лицом, и рубашка съехала на животе…

— Черт!

Выпрямляясь на слабых ногах, открыла глаза, с удивлением уставясь в чье-то лицо в сантиметре от собственного. Дернула плечами, ниже которых чужие руки жестко обхватили локти.

Глаза вдруг сошлись к переносице, брови задрались, и все чужое лицо вдруг стало мультяшным, полным дурацкого восторженного веселья.

— Пьяная муха! — сказал знакомый голос. Пахнуло крепким вином и дешевыми сигаретами.

От неожиданности Инга расхохоталась, одновременно не понимая — да кто ж это? Руки на локтях придавили ее сильнее, приближая к себе, грудь Инги уперлась в ребра, плющась.

— Теперь ты, — предложил голос, а лицо превращалось снова из мультика в человека.

— Пусти! — она отступила, выворачивая локти, в ярком свете высокого фонаря, наконец, узнала, — Горчик? С ума сошел совсем? Да пусти ты!

Руки исчезли. Горчик сунул их в карманы, сузил серые глаза и сразу стал самим собой, парень среднего роста, с невнятным ленивым лицом и зачесанными назад выгоревшими русыми волосами.

— Ну, пустил.

— Ну… и все…

Она отвернулась. И вдруг он шагнул ближе, схватил ее руку, дергая к себе. Другой обнял за плечи, чтобы не вырвалась. Рядом грохнула музыка, завыла певица, всхлипывая.

— Ищешь, да? А может показать? Хочешь, покажу? Попозже!

— Что? Да убери лапу свою!

Она вырывалась, тяжело дыша и не понимая, о чем он шепчет, а потом кричит ей в ухо, перебивая тяжелые ритмы из высокой колонки. Это «попозже», оно как там, на тропе, когда один увел девчонку, а двое попозже, придут попозже, когда он ее уже…

— С-скотина!

— Ладно… Я тебя сегодня найду. Как обратно пойдешь.

Она наступила шлепком на его ногу, выворачивая, чтоб побольнее.

И тут увидела его. Он, и правда, водил свою девушку — потанцевать. Спустился с края длинного крылечка, подавая руку, увлек за собой, смеясь и оглядываясь, как послушно бежит следом, откидывая беленькие стриженые волосы, мелькают загорелые коленочки из-под мини-платья.

Инга застыла, замерев на полувыдохе. А он, скользнув по ее красному лицу взглядом, полным радостного ожидания, прошел мимо, таща за руку блондинку, и — скрылись в кустах, укрывающих склон.

Прыгающая песня кончилась, Том Джонс запричитал что-то печальное, вкусно жалуясь, пары за переплетенными лианами затоптались послушно.

— С ноги сойди, — Горчик резко выдернул ступню, и отпустил Ингу.

Та качнулась и встала, механически одергивая рубашку, поправляя волосы. думая с ужасом, он сейчас спросит, этот скотина спросит ее, о Петре, он и так знает, видел же, а сейчас, надо просто побежать, от него…

— Бухнуть хочешь? — деловито спросил Горчик совсем о другом. Инга усмехнулась, ну да, Серега есть Серега.

— Нет.

Развернулась и пошла, стараясь не думать, о том, что там за кустами на склоне натыканы лавочки, такие странные, широкие и низкие, и парни, посмеиваясь, называют их «еблавочками», хвалят архитектора, что придумал и не испугался. Все равно там все, всегда, в этих кустах-то…

— Нет, — шептала Инга, продираясь через фланирующую толпу, кивая и даже улыбаясь кому-то, — не он, нет, он не такой.

Спасаясь от музыки и смеха, от яркого света, что без жалости всматривался в лицо, сбежала по узкой лесенке на пляж. Скинула шлепки и, подхватывая их рукой, быстро пошла по узкой полоске теплого песка, взрытого тысячами ног. Справа валилась на нее праздничная летняя набережная, помахивая ночному бризу полосатыми и белыми навесами, а слева, за широкой полосой галечного пляжа лежала черная вода, терпеливо отражая огни, плела из них зыбкие дорожки.

Тут тоже бродили люди, окликали друг друга, женщины спотыкались на гальке каблуками и мужчины придерживали их под локотки. Или вместе валились, хохоча и разбрасывая ноги.

Инга шла и шла, к зонтикам ресторанчика, а после ушла за них, в темноту, где и песок и галька сужаясь, смыкались и пропадали, уткнувшись в гору. Тут стояла кромешная темнота и казалась еще чернее, из-за яркого света, что остался за спиной.

Оглянувшись, она вытащила фонарик и, проводя по камням узким слабым лучом, полезла вверх, на небольшую седловину, отделяющую самый нос мыса от горного массива. С виду и недалеко, но через десять минут Инга уже тяжело дышала и с беспокойством смотрела, как помигивает слабая батарейка. Нашла сбоку от тропы крошечную полянку, заросшую упругим спорышом, шагнула к черным кустам и села. Выключила фонарик и повалилась навзничь, глядя на сочные мохнатые звезды. Волосы мешали, щекоча скулу и она, поправляя, вытащила оборванную плеть вьюнка со спящим цветком. Подержала в руке, ощупывая. И положила рядом. Ипомея. Как в том романсе, что мурлыкает Вива, когда протирает пыль на комоде, тяжелом как деревянный танк. Как дойдет до портрета в серебряной витой рамочке, так Инга уже знает, сейчас ей слушать про ипомею.

— Белых лилий ипомеи Белый венчик цвел кругом,

запевала Вива, протирая тряпочкой крупный нос и квадратный подбородок парня с густыми темными волосами, что стоял, обнимая за плечики хрупкую красавицу в платье с большими цветами.

Замолкала и после пела снова, поправляя сама себя, с силой произнося нужное слово:

— Белых лилий Идумеи… Идумеи! Белый венчик цвел кругом…

А после, задумавшись, снова меняла Идумею на ипомею.

— Ба, — спросила ее Инга, — а почему ты, то так поешь, то другое? А правильно как?

Вива села на диван и, держа в руках фотографию, похлопала рядом, подзывая внучку.

— Видишь, на моем платье цветы какие? Оно белое было, как снег, и большие цветы — сиреневые, с тонкими красными и синими прожилками. Когда совсем истрепалось, я даже заплакала, так его любила. Такая красота, глаз не оторвать от цветков. Они теперь кругом растут, на всех заборах. И для меня — самые лучшие. Это мне было свадебное платье, детка, твой дед Олег мне утром сделал предложение, ждал в коридоре, я надела платье, единственное свое. Мы с ним поехали в загс и расписались. Целый день гуляли вместе. Вернулись к нему, у него комната была, как инженеру, ему дали отдельную. Я вошла, и стали мы — семья. А потом Зойка родилась, в этой самой комнате я ее купала, а платье висело на стене, укрытое простыней, потому что шкафа не было.

Баба Вива на фотографии была очень красивая, и Инга, присмотревшись, вдруг поняла — совсем-совсем молодая.

— Так ты что, поженились, и через девять месяцев уже и родила? — жалея о бабкиной юности, уточнила Инга.

— Почему через девять, — рассеянно отозвалась Вива, отскребая пятнышко от своего юного подбородка под стеклом, — через шесть. Ой. Гм. Инга, детка, там кажется, чайник…

В светлой комнате, — Вива очень любила, чтоб светло, — некуда спрятаться, Инга увидела, как у ее самостоятельной, уверенной в себе аристократичной бабки покраснели щеки. И поспешно спросила, меняя тему.

— Ты его очень любила, да?

— Олеженьку? Обожала! Он меня старше был, на десять лет, я его обожала и все, что вокруг нас, все до чего дотрагивался, обожала тоже. Господи, да я и платье это любила в сто раз больше, потому что Олегу оно ужасно нравилось.

Вива положила портрет на диван и повернулась к внучке.

— А что касается беременности, то именно поэтому за тебя переживаю, детка. Я родила в семнадцать лет, твою маму. Мне бы в куклы играть, а я уже с ребенком, и через полгода — вдова. И твоя мать родила тебя в семнадцать! Я помнила себя и потому попыталась стать тебе матерью, потому что какая из нее мать, она же девчонка была. Совсем. Тебе сейчас столько же, сколько ей было.

— Ба, перестань. Вы с мамой вон какие — красавицы. А я? Да кому я…

— Не смей! Ты именно дурочка, совсем не понимаешь, что мелешь сейчас!

Вива встала, по-королевски распрямляя красивые плечи. Уставила в Ингу тонкий палец:

— Если будешь так думать, кинешься к любому, кто ласково посмотрит! И точно так же получишь ребенка-пеленки, только без всякой любви! Поняла? Достоинство и еще раз достоинство, Инга! А дурное дело, оно — нехитрое, как вон Феля говорит, Надькина мать, и она совершенно права со своей мужицкой присказкой. Секс — дурное нехитрое дело. Полчаса, даже и непонятно, удовольствия или нет, и после этого на руках у тебя живое существо, живая душа! Ох…

Вива вернулась на диван и протянула руку. Внучка послушно вложила в бабкину ладонь ментоловый карандашик. И та, проводя по виску, вдруг спросила:

— Кстати. А ты не знаешь, какое у Фели полное имя? Я все стесняюсь спросить, и все думаю, неужто Офелия?

Инга фыркнула. Феля Корнеева была женщиной толстой и круглой, румяной, как колобок на низеньких ножках, на мужа орала так, что с алычи падали ягоды, и по субботам, выпивая с гостями, пела низким голосом протяжные северные песни. Офелия. О, нимфа!..

— Знаю. Мы в школе стенд оформляли, к юбилею. И там смотрели старые фото и дипломы всякие. Фелицада Максимовна Кушичко.

— Боже мой! — Вива откинулась и замахала рукой, повторяя громче:

— Божже мой!!! Где был ум у родителей, а? Фелицада Кушичко! Детка, а ты не сваришь ли сегодня супчик?

И когда Инга встала, тоже смеясь и радуясь, что сложный разговор о сексе, невинности и беременностях сошел на нет, Вива вдруг сказала, не меняя тона:

— Только сперва поклянись мне, детка. Поклянись, что до семнадцати никакого секса.

— Ба!

— Я немного прошу. Это честно. Я сама не дотянула, и мама твоя Зойка в шестнадцать сломалась. Поклянись мне, что до семнадцати я могу спокойно спать.

Вива ждала и Инга с чистой совестью кивнула, сердясь на бабку за то, что мелет пустяки, ну, какой секс, да кому она… (стоп, хватит):

— Клянусь. Правда, честное слово, клянусь, ба, никакого секса до семнадцати. Ну, хочешь, до двадцати поклянусь?

— Нет-нет, — испугалась Вива, — еще чего, иди, иди уже. И спасибо, золото мое. А супчик сделай грибной, там сушеные остались, что Саныч приносил.

Лежа на теплой траве под теплым небом в крупных звездах, Инга думала о том разговоре. Потому что думала о кустах и еблавочках, о том, что он совсем взрослый, а та, что ушла с ним — такая красивая. И он повел ее туда не целоваться. Если бы не дурацкая клятва, еще неделю назад можно было самой взять его за руку, молча. И повести самой. Потому что, это недавно она думала, да кому нужна-то, но когда полюбила его, у нее будто изменились глаза и стали видеть другое. Этими новыми глазами Инга увидела — все делают это. Все и всегда. И делали. И если в саду под вишней сидит толстая Надька Корнеева, тряся ногой коляску, то значит, кто-то делал это даже с Надькой, у которой редкие зубы и пахнет от школьных рубашек. А до того делали с Надькиной матерью, шепча ей — Фелицада, о нимфа, или что там еще. Или не шепча, но — делали!

Теперь он уедет. А семнадцать исполнится ей только в самом конце июля следующего года! Ну, какая же она дура, дура, поклялась и вот теперь все упустила!

Нынешней ночью он снова ей снился.

Она повернулась на бок и поджала колени к животу. Обхватила их руками. Теперь ей казалось — голая, потому что не видно, что за спиной, потому что лежит, а не сидит или стоит, и ведь не пляж и не солнце. Ночь, темнота, она лежит посреди мира, чутко слыша, там за ее спиной — он. И сейчас бережно тронет плечо, разворачивая лицом вверх, и вместо звезд будут его широкие плечи и очертания темных вьющихся волос.

Потому, когда плечо тронула рука, Инга послушно и медленно повернулась, глядя внутрь себя дремлющими глазами. Открыла губы, поставляя их поцелую.