Вадя пришел за полтора часа до боя курантов, и Наташа за руку втащила его в светлую, полную народа, смеха, огней и сверкающего елочного дождика комнату.

— Штрафную! — заревел кто-то из-за стола. И все захлопали, поддерживая.

Ворочая шеей в узле модного галстука, Вадя нашел глазами хозяина, поднял вверх большие руки, потрясая в приветствии. И с юмором покорился напору Наташи, которая, усевшись, тянула его на свободный стул рядом с собой. Каменев помахал рукой, улыбаясь, мол, нормально, сиди. И продолжил, привставая, разливать в подставленные фужеры шампанское.

— Брют! — закричала молодая женщина, пригубливая свой бокал, — терпеть не могу брют, кислющий. А этот м-м-м…

— Голицынские погреба, Лерочка, — обиделась Наталья, обнимая Вадины плечи голой рукой в россыпи чеканных браслетов, — Петя каждое лето привозит. Из Крыма.

Все загомонили, пробуя, кивая, сверкая зубами и плечами, поворачивая друг к другу разгоряченные лица. Петр шутливо раскланивался, прижимая к белоснежной рубашке ладонь.

— В этом году наш Петруха не только брютом затарился, — густо засмеялся сатанически черноволосый сосед Лерочки, возя вилкой в салате.

За длинным столом, где собрались полтора десятка человек, вдруг повисла короткая тишина. Кто-то кашлянул. Петр улыбнулся со злостью, в ответ на пристальный взгляд Натальи. И вздрогнул. Рядом с треском хлопнуло.

— Ой, — девушка с круглыми глазами держала хлопушку, такую, совсем из детства, с накрытым пергаментом пятачком. Сейчас бумажное окошко раскрылось рваными лепестками и весь стол рядом с виновницей, все тарелки и стаканы погребены были под редким слоем цветных конфетти.

— Тут хвостик. А я думала…

— Эх, котята, и хлопушек-то настоящих не видели никогда, — заревел Вадя, — все бы вам лазеры да компьютеры.

Смеялся, целуя Наташину руку, а она, отдав ему узкую кисть, по-прежнему смотрела на мужа.

Петр поднялся, выбираясь, и извинительно трогая плечи в пиджаках, голые плечи, плечи в цветном шелке, прошел к выходу.

В разоренной кухне встал над столом, уставленным грязными тарелками. Раскопал красную глянцевую пачку и, выбив оттуда сигарету, приоткрыл дверь на лоджию. Прикурив, выдувал дым в узкую щель — черная ночь над белым снегом. Дым, толкаемый ледяным сквозняком, забирался обратно.

— Прячешься, — низким голосом сказала за спиной жена, — допрыгался, уже все над тобой издеваются.

— Наташа, не сходи с ума.

— Не слышал? Это про девку твою.

Петр возвел глаза к изукрашенному лепкой потолку. Ломая сигарету, выкинул ее на нетронутый снежок лоджии и захлопнул дверь.

— Какую девку, Натали? Генка мне все уши прожужжал, ты где взял вдохновенье, брат Петруша. Каждый день насчет этого по сто раз в мастерских долдонит. Не девка, Ната. А то, что сумел написать, наконец-то что-то стоящее!

— Да?… — она оглядывалась, будто собирая взглядом по празднично захламленной кухне свои снаряды, пули, патроны и метательные ножи. Все, что можно обрушить на голову мужа. Упреки, обвинения, язвительные издевательские вопросы.

— Да! — рявкнул Петр. И обогнув стройную фигуру в трикотажном мини-платье, быстро шагнул в сторону шумного зала с гостями. Под рукой затрезвонил телефон и он, схватив трубку, рявкнул так же:

— Да!

Остывая, вслушался.

— Да, Лилька. Как? В «Лагуне»? Ну, вы даете. Хорошо, сейчас буду. Да ладно тебе, сейчас прям и буду. Держи маму, я побежал.

Сунул трубку Наталье. И стал быстро дергать молнии на зимних сапогах. Топая обутыми ногами, прошел в темную спальню, вернулся, неся за горлышки две бутылки шампанского, поднял, показывая жене. Та, уперев в бок тонкую руку, кивала, смеясь в трубку, и обжигая мужа злым взглядом.

— Да, Лиля, конечно. Нет, сидите уже сами. Папа уже идет, да. Передам приветы. Целую в нос. А твой мачо тоже там? Поздравь, да.

Отняв трубку от уха, кинула в спину Петра, обтянутую дубленкой:

— Так где встретишь?

— В Лагуне. С дочкой.

— Ясно.

Он хлопнул дверями, стараясь не услышать, как женский голос еще угрожающе снизился. Сбегая по ступенькам, отвечал язвительное, мысленно:

— Нет, дорогая, полечу в Крым, на крыльях любви блядь. Как раз за сорок минут успею.

Лилька вертелась напротив, освещенная мигающей витриной ночного кафе. Махала рукой, цепляясь за рукав своего «мачо» — одноклассника Севы, худого и медленного, как богомол. Петр, вспотев от быстрого хода, пересек почти пустую улицу, махая рукой дремлющей под фонарем машине. Взлетел по ступенькам, обхватывая Лильку. Поцеловал в короткий нос, совсем такой, как у матери. И суя Севе бутылку, оторвался и сбежал по ступеням.

— Па-ап? Ты куда?

— В мастерскую. Маме не проболтайтесь.

— А если я позвоню? Тебе? — зазвенела Лилька хитрым колокольчиком, дразня отца. Тот, усаживаясь, махнул рукой.

— Да хоть приезжайте. Один буду. Поправлю кое-что.

Мягко хлопая дверцей, назвал адрес, радуясь — дороги пусты и недалеко ехать.

— За полчаса успеем, шеф?

— Пятнадцать минут, — флегматично ответил водитель.

И, становясь у светофора на совершенно пустом перекрестке, так же флегматично внес поправку:

— Ну… двадцать.

Выскочил возле серой коробки старого дома, бегом, пятная свежий снег, обогнул и взлетел на узкое крылечко в торце. Громыхая ключом в железной двери, взглядывал на часы, не видел ничего из-за рукава и, выругавшись и одновременно сердито смеясь над собой, ворвался внутрь, хлопнул, щелкая язычком замка.

Побежал по лестнице на третий этаж. Гулкий топ прокатывался по перилам и ударялся в стеклянные квадраты, подсвеченные уличными фонарями. Мешался с тяжелым дыханием.

«Каменный гость, тоже мне». Но насмешки над собой не убавляли скорости, с которой пролетел пустой общий зал, уставленный скульптурами и увешанный по стенам полотнами, кое-где затянутыми тканью. И только в узком коридорчике, с чередой неярких матовых ламп на потолке, замедлился, сжимая в руке ключик. Утишая дыхание, подошел к своей двери и сунул ключ в скважину.

«Буратино, чтоб тебя».

Включил свет. Стаскивая дубленку, бросил ее на диван. И сел рядом, нагибаясь к замусоренному журнальному столику. Нашел ножик, отковырял проволочку на пробке. Придерживая рукой, освободил горлышко. Бутылка тихо пахтнула, покоряясь. В мутный стакан полилась светлая, как мягкое солнце, струя.

Беря в руку стакан, наконец, посмотрел на часы. Без десяти. Эк все верно сложилось. И Лилька вовремя позвонила. И даже идиот Генаша правильно дернулся со своими шуточками. А то не хватило бы запалу, сбежать.

— Думаешь, я совсем дурак, да? — обратился к Инге, глядящей на него смутно и настороженно из-под упавших на лоб черных жестких волос.

Поднял стакан, собираясь что-то сказать. Но покачал головой.

— Не дело так. Давай-ка, цыпленок, сюда иди.

Инга склонила голову, глядя испытующе. Он, ждал замерев. Улыбнулась, подняла руку, откидывая прядь со скулы. И спуская с постели смуглые ноги, легко спрыгнула, сначала с кровати, потом за раму картину. Зеленоватый свет дотягивался, трогая плечи, и отпускал, уступая место свету желтому.

Во весь рот улыбаясь ответно, Петр подхватил рабочий халат, накинул на девочку. Моргнул, и вот она сидит рядом, поджав ноги, видны пальчики с круглыми ноготками и пятка.

— Шампанское, Инга. Брют. Терпение и брют все перетрут. Ты извини, я напился сегодня. Сели, как положено, в восемь. В десять провожали старый год. Представь, за столом четыре часа, а? Кто угодно сдохнет или с тоски или с обжорства. А им — ничего. И мне было всегда — ничего. Держи мой стакан. Много не пей. Тебе конечно, уже шестнадцать. С половиной, да? Но все равно ты еще щенок. Цыпленок.

Он допил шампанское и быстро налил снова. Прислушался к выстрелам и крикам с улицы. Засмеялся, салютуя стаканом.

— С новым годом! С новым годом тебя, Петруша Каменев, урод и слабак. Ох, прости, девочка, с Новым годом тебя, красавица. Ты не думай. Я знаю, что ты картина. Но ты ведь знаешь, что я знаю, так?

Он поставил пустой стакан на колено, и, вертя его, стал говорить, слушая сам себя.

— Я много думал. Теперь хочу вслух сказать. Тебе. Ты хорошо смотришь. И слова слышишь. Я ведь там, когда краснобаил, не думал об этом. Ты слушала. Тебе было важно, что я скажу. А не просто — ах со мной говорит столичный дяденька, во, я какая. Потому потерпи еще и послушай.

На секунду ахнулся внутри себя в горячий стыд, пришла мысль трезвая и надменно его рассмотрела сверху. Пьяненький мужичок, убежал от гостей, и напивается дальше, сам-один, беседуя с воображаемой девчонкой. Голой под серым измятым халатом.

Медленно повернул вспотевшее лицо. Инга сидела, согнув одну ногу и обнимая ее руками. Смотрела очень серьезно. На его осторожный взгляд кивнула. И улыбнулась. Как та, настоящая. Сперва засветились глаза, черные, по капле стали светлеть в глубокий оттенок умбры, будто солнце достало дно темного колодца. Потом изменились еле видные складочки в уголках губ. Пухлых и ярких, как у ребенка. Петр кивнул. Вылил в стакан последнее — из бутылки. И делая медленные глотки, отмечал ими паузы в монологе.

— Я знал, что все получится. Как только она пришла и перед глазами встала, сама. Еще не писал, а она уже была. Не сам придумал. Потому осталось только принять. И работать. Я рад, что мы с тобой успели, главное. Но…

Стакан снова встал на колено.

— Того, что будет за этим, я не знал. Когда закончил, у меня сердце пело. Не было ее, этой картины в мироздании, и вот она появилась. Будто разделила собой время. До себя. И после. Мир с картиной в нем. Понимаешь?

Инга кивнула. Качнулись темные волосы, цепляя прядкой завернутый воротник халата. Петр бережно поправил его.

— Вот так. Да… И я дурак, думал — все увидят. Поймут, что в ней — поет все. Глянешь, и начинается внутри музыка, медленная такая, правильная. Романтично, да. Но я же не крановщик, черт! Я художник! Так и должно быть.

Отпил еще и пощипал бороду привычным жестом.

— А вместо этого встала вокруг тишина. Висишь ты в светлом зале, на просторной стене. Вокруг другие работы навешаны. И мои, конечно же. Масло, акварельки. Море солнце лето пляж. Скалы парус сосенки елочки. И ходят люди, ахают, головами трясут. А к тебе подойдут и — молчат. Глаза отводят и скорее-скорее к сосенкам-елочкам. И я как дурак, вырядился, в лучшем костюме. Переминаюсь и аж стал в глаза каждому заглядывать, чуть не за рукав тащить. Да увидь же. Погляди, на нее. Смотри, как! Так и простоял весь первый день, до закрытия. Брови на лбу, рот открыт. А че это с ними думаю, ребята, вы ослепли, что ли, все? И самое обидное, цыпленок, Лебедев приходил, да. Зыркнул издалека, и молча ушел. Мне потом сказали, мужики, Генаша сказал жалеючи, вот мол, промахнулся ты Акела Каменев со своей несовершеннолетней махой. А у самого глазки блестят. Я говорит, слышал, как у Федор Василича спрашивали, и что мол, думаете, о новом Каменеве. А тот и ответил, как укусил, да где он новый-то. Как был слабак, так и… Эх…

Я же думал, на руках будут носить. Ну ладно, свой брат художник, они, конечно, ручки за спину попрячут, да еще ножкой толкнут, чтоб упал поглубже. Но этот! Он же мне когда-то, да еще студентом я был, нихрена не умел. Он сам мне говорил, с этого курса, Петруша, одна на тебя надежда. Не подведи. А когда я что-то сумел, наконец, я, значит, оказался — слабак? Да еще ладно мне бы сказал. А то — Генчику. И остальным.

Петр покрутил пустой стакан, размышляя. В зале, в дальнем ящике хранилась у него заначка — пара-тройка пузырьков медицинского спирта. Если до утра тут куковать, то можно и напиться в хлам, все лучше, чем возвращаться домой, толкаться среди пьяных шумных гостей. Слушать издевочки и насмешки. А как же она? Будет сидеть рядом, смотреть, как он жрет спирт, разводя его водичкой из-под крана?

Помня о презрительном «слабак», минуту поколебался. Встал, проведя по темноволосой голове рукой — еле касаясь, боясь — тронет крепче, увидит пустой диван. И обнаженную девочку на смятых нарисованных простынях.

— Ты… прости. Я сейчас.

Спирт булькал, выливаясь, и был похож на мертвую дистиллированную воду. Только запах от него шел — еще мертвее, чем от аптечной воды. Петр опрокинул в рот стакан и прижал манжету к глазам, промакивая выступившие слезы.

— А-а-аххх… Все. Капец.

Язык у него заплетался. Укладываясь на скрипнувший диван, терпеливо подавшийся под тяжелым телом, как подавался часто, под телами других, и часто было их двое — мужское и женское, прекрасное, за то и взятое сюда, в мастерскую художника, смущенно кривясь, подумал о такой же заслуженной тахте в старой мастерской, откуда переехал, стараниями кореша Вади. Тахта подавалась под ним и его натурщицами. Множество раз за полтора десятка лет. И всякий раз он кричал в ответ на обвинения Натальи «да что ты понимаешь, а… я — художник, мне это надо, иначе я никто, мертвый, тьфу, пустое место!»

— А главное с-сделал, видишь, без всякой тахты… да…

Устраивая лохматую голову на Ингиных коленях, смотрел снизу на смуглую шею, подбородок. Вот наклонилась, приближая глаза, слушая внимательно его смешок.

— Соврал. Снова сов-рал тебе, девочка-правда. Был секс. Ты и не поняла, что он был. Все это, что я с тобой делал, даже и не входя, это был — секс. Такое мучение, и такое… такая… сла-а-адость такая. А думать каково было о тебе? Прости. Знаю, простишь. Но…

Вытянул руку, касаясь скулы. Тронул уголок губ. Девочка смешно сморщилась и засмеялась, пальцем растирая щекочущее прикосновение.

— Цыпленок. Ну… как есть цып… И не поняла даже, главного. Когда уже совсем, когда пришел твой этот Сапог, почти пришел. Между нами случилось. Такое вот. Чего раньше никогда.

Помолчал и вдруг сказал совсем трезвым голосом:

— Этого я не понял. И до сих не пойму никак. Что выросло, а? Между нами, голыми, когда мы с тобой навстречу летели, что это было, Инга? Если бы ты видела это! Или — видела? Молчишь. Правильно… ты же — картина.

Голос его слабел и глаза закрывались. Укладываясь головой на ее колени, положил руку под щеку, вздыхая, как то делала Лилька, засыпая на его коленях в машине. Наташка за рулем, оглядывается, улыбаясь. А Лилька чмокает, спит, и профиль у нее… полосатый от фонарей, которые мимо.

На мгновение открыл глаза, пытаясь повернуться, но сил уже не было.

— Погоди. Это что щас? Ты опять, что ли? Ты… черт, это ты делаешь, да?

Неясный свет за передним стеклом, женская головка на шее-стебле, и на переднем плане спящая на мужских коленях детская голова в светлых кудряшках, и в них запутался фантик.

«Если сумею…» проплыли в голове сонные слова. Если сумею…

Настоящая Инга не услышала слов, которые говорил ей Петр в новогоднюю ночь. Когда он ехал в машине, поднывая от нетерпения, она и Вива тоже ехали, удивляясь и разглядывая темные обочины через бликующие стекла старого москвича. Сонный, как всегда, Рафик со вкусом зевал, откидывая гордый профиль и разевая рот во всю ширь (тогда москвич вилял по пустой дороге, но сразу выравнивался), а Саныч рядом сидел прямо, с такими же гордо расправленными плечами.

— Саша, — сказала Вива, смеясь и заваливаясь на Ингу в крутом повороте ползущей вверх дороги, — ты полон сюрпризов!

— Это вроде подарок, — повернувшись, объяснил Саныч, — думал, понравится. Тебе ж. Погоди, доедем.

— Мне уже нравится, — заверила женщина, и мужские плечи еще расправились.

Встали на самом верху, на небольшой смотровой площадке, там гулял ветер, теплый, и от этого слегка тревожный. Облапал людей, что вылезли из машины, запахивая второпях накинутые пальто и куртки. И притих, давая им оглядеться.

Внизу лежала черная каша лесов, сдобренная горсточками огней. У самого моря огни расползались, отмечая береговую линию, там прерывались местами, не одолев кинутые в воду мысы и оконечности гор.

Вива обхватила Ингины плечи рукой и вместе они подошли к самому краю площадки. Тут парапет был выломан, вниз тускло белели горбатые камни.

— Место для полетать, — задумчиво сказала Вива.

Инга фыркнула, глядя вниз:

— Кто-то уже…

— Да просто побаловались, силу показывали, вон смотри, перила валяются в кустах.

Саныч зазвенел позади, и обе повернулись, смеясь и подхватывая холодные от ночного воздуха фужеры.

— Рафик? Давай.

— За рулем же, — отказался водитель, быстро вылезая и беря фужер. Повел рукой в темном воздухе, и внутри светлого вина мелькнули дальние огоньки.

— Ну? — после небольшой паузы, когда стояли, оглядываясь и слушая дальние звуки, Саныч в очередной раз проверил часы, задирая рукав, — ну… с новым годом, да?

Курантов ниоткуда слышно не было. Но через минуту, когда уже позвенели стеклом о стекло и пили, прижимаясь друг к другу плечами, снизу, от горстей света стали слышны маленькие далекие крики, полетели в ночь ракеты, тоже отсюда крошечные, как цветные искры. Не долетая, описывали полукруг и падали, теряя цвет. А на их место взлетали новые.

Инга посмотрела влево, куда уходила ниже по склону широкая лента шоссе. Там стояла сплошная темнота, но она знала, за ней, еще через один город, будет новая темнота, и она упирается в неяркие и редкие огни приморского города. Где в последний раз они были с Горчиком.

«Загадай желание» сказал в голове голос Петра, за-га-дай. И я приеду. А ты меня встретишь. Это все, что я просил у тебя, цыпленок. Делай там, что хочешь, но я приеду, и ты меня встреть.

— Ты загадала желание, детка? — Вива держала бокал у лица, Саныч стоял позади, обнимал, положив подбородок на ее плечо.

— Сейчас…

Инга отвернулась и пошла, к самому дальнему краю площадки, чтоб не слышать, как они разговаривают и смеются, как покашливает Рафик, тоже вступая в беседу.

Тут, на границе асфальта, куда выступали темные кусты, была своя тишина. Так странно, думала Инга, она сама по себе, я слышу машины и дальние крики, стрельбу, а еще разговор поблизости. А тишина стоит и можно потрогать ее границы.

И, стоя внутри маленькой отдельной тишины, доброй к ней, готовой принять и кивнуть головами растущих ниже площадки сосен, Инга закрыла глаза, но сразу открыла их, обращая к дальней темноте, лежащей у пролива меж двух теплых морей.

— Хочу быть там. Всегда. Где широкие те степи, и множество трав. Я и Сережа. С ним хочу быть.

Допив теплое от руки вино, закрыла глаза, прислушиваясь — ответит ли ей что-то. Но все вокруг молчало, нежась в тепле зимней ночи, неслышно ворочался туман, готовясь перед утром выползти из своих ям и щелей в камнях. А пока просто поднимался, без слов, оседая на волосах и скулах мельчайшими капельками.

Девочка моргнула, вытерла мокрые от влажного воздуха ресницы и вернулась к машине.

Уселась, уже вперед, потому что Саныч пробился на заднее сиденье и там обнял Виву за плечи, выпрямился истуканом, вперив орлиный, не хуже Рафикового, взгляд в переднее стекло.

Вниз ехали медленно и осторожно. Рафик мурлыкал что-то тягучее, притормаживал, когда дорогу заполоняли зыбкие клубы тумана, и, наконец, они въехали в него целиком. Инга подалась вперед, глядя, как фары обшаривают комки и мягкие свертки, пытаясь развернуть и вытащить из слоев тумана еще один участок дороги. Это было красиво, будто они все вместе въехали в сон. И спят его.

У самого въезда в поселок откинулась, закрывая глаза. Хотелось спать по-настоящему. Хорошо, что он наступил, этот новый год, и его можно начать уже жить. Времени, оказывается, так мало, хоть и кажется оно бесконечно-тягучим. Учеба. Да, она все сгрызет, тем более, нужно ждать Сережу. Три месяца по своим Чаквам и прочим Кавказам. До самого почти апреля. А потом она снова поедет к нему, и будет кататься в Керчь весь апрель. Тогда времени на учебу станет поменьше. А дальше он снова уйдет в рейс, наверное, в мае. Увидятся уже на ее день рождения, в конце июля. Он обещал. Она потребовала, чтоб он ей пообещал. Любит — значит, получится.

Дома сонно выпила полчашки чая, отъев все кремовые розочки со своего куска торта. И поцеловав бабушку в щеку, ушла спать.

Валясь на постель, стаскивала свитер, укутываясь в одеяло. И сразу включая перед закрытыми глазами свое любимое кино. Про Сережку, как стоит наверху, готовясь прыгнуть. Атлеш, скалы…. А потом, лежит рядом на песке, повернув голову, смотрит на нее — близко-близко. Камыш, Керчь…. И ей уютно, и ни капельки не стеснительно, что его серые, с зеленым отсветом глаза совсем рядом с ее глазами и носом. И так здорово, что там, далеко от глаз, его нога трогает ее ногу. Дурак ты, Горчик, думает, совсем засыпая, такой дурак, как это — нескоро увидимся. Нет. Увидимся. Я загадала.

В маленькой кухне, с калящимся в углу обогревателем, двое молчали над разрезанным тортом и чашками.

Саныч хмыкнул, прокашлялся. Ковыряя ложечкой свой кусок, спросил:

— Ей-то скажешь? Кроме тебя никто ж. До конца рейса.

Вива вертела в пальцах чашку, наклоняла, и чай подступал то к одному краю, то к другому.

— Не знаю, Саша. Вроде и нечестно молчать. Но не хочется ее мучить. Может, пусть пока? Вдруг он сам объявится?

— Та. Лучше б и не объявлялся. Василич сказал ориентировка на него лежит в кадрах. Уж не знаю, как почуял, но если б не сбежал в порту, то на пароходе его и взяли б, вернули. И следствие. Что-то там с наркотой, Вика. Ганжа.

— Господи, — мрачно ответила Вива, ставя чашку на скатерть, — нашли тоже наркотик, коноплю, что кругом всегда росла.

— Ну… росла да. А теперь видишь, за три грамма три года могут влепить. Особенно если некому за парня заступиться. А у него тока мать-змея и боле никого.

— Может, ты как-то поможешь, а? Все ж знаешь директора.

— А как? Я мальчишке никто. И вообще никто, сижу вот списанный в бессрочный отпуск, только рыбалкой и кормлюсь, ни денег, ни толком работы. Думаешь, Петровичу нужно — из-за сто лет тому кореша работу терять?

— Прости, Саша.

Елочка у окна, терпеливо трудясь, вспыхивала огоньками гирлянды. И гасла. Снова загоралась. Саныч сьорбнул чая. Положил на стол темные руки.

— Знаешь, Вика, за что тебя люблю? Вот за эти вот, прости Саша. Да еще как ахаешь, когда я сказки свои рассказываю…Обогреватель принес, а ты руки сложила, и — ах, вроде я тебе мерседес подарил, сразу с шофером. Умная ты баба, Вика-Виктория. Я с тобой сразу и царь и герой.

Вива засмеялась.

— Это ты, Саша, умный, понял и ценишь. Чего ж ходил так долго чай пить, вот же — умный, а дурень. Часто думаю, надо жить, как они живут, эти воробушки — решила и полетела к своему Серому, никого не слушая. И теперь есть у нее свое счастье, потому что не побоялась за ним полететь.

— Разберемся, — сказал довольный Саныч, — не трусь, Вика. Как рейс кончится, придумаем что. Разберемся.

И гордо, как Рафик, расправил плечи.