Перед самым рассветом на море приходила тишина, зеркальная, такая спокойная, что всякий раз, стоя на площадке между серыми валунами, набросанными вперемешку с темной круглой зеленью спящих невысоких можжевельников, Петр утишал дыхание, боясь, что оно разнесется над гладкой водой. И обещал себе, глядя вокруг расширенными жадными глазами, непременно каждый день буду вставать до света, чтоб еще и еще раз увидеть, как еле заметно на неподвижных деревьях и спинах камней появляется тонкий металлический отблеск, слегка золотистый, тяжелеет, наливаясь силой изнутри, будто сами камни разгораются тайным светом.

За спиной чирикнула птица, ей ответила другая, проплакала над гладью воды чайка, упадая вниз, отразилась, но, не смея нарушить совершенства, резко взмыла вверх и ушла в сторону, за его левую скулу.

А камни лежали, постепенно набирая света.

Петр закрыл глаза, медленно досчитал до десяти и открыл снова. Рассмеялся тихо, глядя, как скалы еще потеплели на вид. А солнца нет, оно скрыто, но из-под тонкой и четкой линии жемчужной воды пристально смотрит на ватки облачков, чередой идущие посреди неба, и они, нетерпеливые, не камни, — сияют радостной светлой бронзой. Нет таких красок, подумал, как думал тут часто. И снова успокоил себя, но все равно можно написать, а после, когда память побледнеет, глаз привыкнет, и сознание адаптируется, будет казаться, оттуда, из зимней Москвы, да все верно ухватил, сумел. Надо только еще завтра, и послезавтра встать, и снова дождаться на склоне, когда из воды появится плавленый краешек, солнце полезет вверх, таща за собой дневную жару и прогоняя это мимолетное, гладкое и одновременно зыбкое, послушно ускользающее время полутонов и оттенков.

Сейчас грохнут птицы, разрывая реальность предутренней тишины, и в разорванную ими щель ворвутся дневные звуки, будто сразу, будто толпой. Хотя вот сейчас, пока нет его, светила, их можно услышать, но почему-то они совсем не такие, будто ходят на цыпочках. Протарахтела моторка. Мерно лает сонная собачка за спиной. Плещет вода далеко внизу под камнями. Выше на склоне, за макушками деревьев тихо шумит дальнее шоссе. Все это превратится почти в какофонию, щедро сдобренную нестерпимо синим, сочно-зеленым, ало-красным, металлически-серым, пятнами резкого белого и цветного. Но пока все полу-, все приглушено и тончайше.

Прищуриваясь на краешек солнечного диска, от которого поползли по воде змеи и полосы расплавленного света, Петр стал вспоминать другие состояния тонкого. Это как самые первые листья, когда они присаживаются на ветки зимних деревьев тончайшей зеленой кисеей, и мир кажется окунутым в зеленоватую воду. Всего два-три дня и нежность уходит, до следующего апреля. Еще так бывает вечерами после заката, очень коротко, если снег нетронут грубыми линиями, он плавный, тени ложатся без резких линий, будто плывут, и глазу не за что зацепиться, только расшириться, заболеть, в попытках объять все, что вокруг, сразу, целиком, до краев бескрайнего мира.

Снизу, с полусонной набережной послышались деловитые крики и стук молотка. Обрушилось что-то, под недовольную ругань. Солнце высунулось еще, будто укладывая на затвердевшую воду каленые локти. И по лбу из-под темных волос сбежала щекотная капля. Петр ее вытер, и, отвернувшись от резкого, твердо-яркого открыточного пейзажа — белый далекий парус на синей воде, зеленые кудри на скале сбоку — стал спускаться со скалы к парку.

Шел быстро, улыбался рассеянно, припоминая мелочи бессонной ночи. Внутри было спокойно и какое бы слово подобрать, сыто? Удовлетворенно и сыто, подумал и кивнул, радуясь, что слова подошли. Именно так. Будто поел вкусно и вовремя. И очень хорошо, что перед этим слегка поголодал, успел упасть духом, слегка разозлиться на мир, и даже испугаться. Нельзя кормить себя с запасом. Пусть будет этот легкий время от времени голод, иначе он заплывет жирком. А так — сама нашла, когда собрался уже (вполне по-стариковски, подумал о себе, кокетничая) просто пройтись по набережной, разглядывая гуляющих, а после уйти на скалы, сесть там, аки демон в изгнании, и следить за ходом небесных светил, и может быть встретить рассвет, если не разболится спина. Но тронула руку, и он, поворачиваясь, совершенно умилился ее виноватой мордочке, такой уже коричневой под гладкой белой стрижкой. Леночка-Еленочка, такая вся чка-чка, такая небольшая и тоненькая, один сплошной уменьшительный суффикс, ручки, ножки, коленочки, юбочка, маечка… Вернее, платьячко там какое-то, правильное очень, чудесно облегающее маленькие, почти детские грудки, да и не скажешь, что замужем — сколько там, семь лет, и дочери уже пять. Вспоминая, как вскидывалась под ним и как вдруг стали железными стройные блестящие ножки, обхватившие его бедра, снова умилился, радуясь, что идет один, и никто не видит, как складываются губы под аккуратно подстриженными усами. Тютютюшечка, загорелочка. Беленькая кошечка. Голод это, конечно, хорошо, но жаль, что уезжает сегодня, на дневном автобусе. Пусть бы вечерним, тогда можно было бы увлечь кошечку под сень. Хотя какая тут сень, вокруг тропинки протоптаны густой сеткой, за каждым кустом кто-то торчит, заниматься любовью не в доме, значит обязательно накормить чей-то жадный глаз. А хозяйка Тоня не сильно празднует, если ее квартирант кого-то приводит в комнату. Пару раз попробовал. Получил на завтрак несъедобную горелую кашу.

Петр расхохотался, отводя ветки. Нет уж, на следующее лето он сюда не вернется. Надо поискать место просторнее, и чтоб какая времянка стояла в густом саду, с отдельным входом, чтоб привести и упасть в очередной медовый месяц, ну ладно, пусть неделю, не вылезая из койки до полудня, гуляя по комнате без одежд, валяясь на сбитых простынях. А после уходить вдвоем на пустынный берег и там не одеваться тоже — пусть смотрят со скал те, кому повезло меньше. Милые летние удовольствия, бочоночек золотого меда, витамины, что продержат его длинной северной зимой, когда будет разглядывать в зеркале исчезающий загар, храня в себе воспоминания и перебирая их. А здесь — тесные улочки, где соседский дом стоит выше и потому весь Тонин двор на виду, а за окнами качаются ветки и время от времени слышны близкие голоса. И пляжик, галечный и тесноватый, выставка полуголых тел, ах, здравствуйте, как ваше здоровье, привет-привет. Идешь, а снизу провожают тебя внимательные взгляды. И все про все знают.

Наклоняясь, ступил под густые ветки, отвел их и вышел на извитую дорогу. У крашеного киоска гремела замком сонная продавщица, распахивая белые железные ставни. Рядом переминалась с ноги на ногу девушка, смуглая и темноволосая, ждала терпеливо, свесив руку с пустым пакетом, а другую сжимая в кулак, видно, приготовила деньги.

Вокруг уже все звенело и трещало, плакал ребенок за деревьями, смеялась мать, громыхая пластмассовой погремушкой и укоризненно веселя плаксу. Потому, проходя и радуясь легкости тела после ночи без сна, Петр поздоровался в полный дневной голос:

— Доброе утро, девчата! Хорошего дня!

Кивнул на кивок толстой продавщицы, подмигнул хмурой покупательнице, и прошел, не остановившись. Шел, по-прежнему пружиня суставы и хмурился, с ощущением внезапной помехи, будто жвачка пристала к подошве и приклеивает ногу при каждом шаге.

Киоск скрылся за поворотом, вместе с новыми зеленями окутали его утренние звуки маленькой улочки. А он, машинально выкручивая облезлую железную рукоятку на старой калитке, открывал, кивал Тоне, кинув несколько незначащих слов, и, выстраивая вдруг припомнившиеся мелочи, перебирал их, проходя через тесный дворик к колонке.

Глазами полыхнула, на темном лице, чуть не сожгла. Издалека подумал, совсем цыпленок, вблизи, ну, лет двадцать, наверное, барышне, ноги сильные, мускулистые, шея крепенькая, крупное лицо. И не глянул бы, но сама так посмотрела, вроде сейчас пырнет ножом и сядет рядом — оплакивать и себя после — тоже.

Это ее он видел пару раз, на скале, когда писал этюды. Смотрела мрачно, и исчезала на тропе, там многие ходят, верно, спускалась на пляж. А еще в парке, стояла за деревом, он тогда мельком подумал — ждет кого-то, ах, юг. И еще засмеялся, припомнив слова таксиста, который его вез в Лесное и балаболил без конца, масля глазами зеркало. А потом сказал с веселым надрывом, некрасивый, с тонкими кривыми ногами под широкими шортами, с впалой грудью и жиденькими потными волосиками на висках:

— Мне брательник говорит, да как вы там живете у своем этом Крыму, там же на каждом пляжу песок на три метра в глубину проебан, тьфу, дрянь какая.

И сложил сушеные губы куриной гузкой, брезгливо и одновременно сладко соглашаясь со словами брательника.

Петр тогда расхохотался в зеркало, говоря что-то о близости к природе, о том, что есть такие места, специально для этого созданные… Но насчет трех метров в голове засело, и после то веселился, а иногда злился, беря с собой покрывало поплотнее, чтоб на песок не ложиться. И с тех пор каждая женская фигурка виделась ему на таком песке лежащей.

Да. Он стащил рубашку и небрежно кинул ее на толстую выгнутую ветку. Покрутил блестящий от множества рук барашек крана и, набрав воды в горсти, с наслаждением плеснул в горящее лицо. Да, ее он и видел. Подумал еще, нет, показалось, она не любовника ждет. И выкинул из головы.

Вода кидалась из рук, швыряла себя на горячую кожу, и было это так здорово, сейчас казалось — да так же, как ночью, когда придавил Леночку-Еленочку к смятой простыне и зарычал, наполовину играясь, чтоб она испугалась, ах услышат… Да, свет Каменев, когда станешь совсем стариком, будешь вместо секса умываться ледяной водой, фыркать и рычать, наденешь семейники по колено и пойдешь лапать снег босыми ногами, как какой-то порфирий иванов. И следом засеменят последователи, преданно глядя…

Он забрал с ветки рубашку и пошел в дом, мимо Тони, что чистила за дощатым столом алычу, скидывая в помятый таз красные и желтые шарики с острым запахом лета.

— Успею вам варенья, Петр Игорич, — доложила, жарко разглядывая капли воды на плечах квартиранта, — будете зимой меня вспоминать, за каждой ложечкой! — и захихикала, быстро отрывая хвостики от ягод.

— Замечательно, Тонечка! А как насчет жареной рыбки? А то я как мальчишка, всю ночь прогулял, на дискотеке даже был.

— Неужто, плясали?

Он закивал с крыльца, услужливо подхватывая ернический тон беседы:

— Плясал, Тоня, как молодой.

— Ойй, да вы не смешите, про себя-то. Как молодой. Вы молодой и есть. Вон ни животика, ни морщиночек. Чисто спортсмен.

Петр сокрушенно вздохнул, выпятил живот, прищемляя складку загорелой кожи, показал хозяйке. Она зашлась мелким смехом. Осторожно вытирая жирно накрашенные глаза, ответила:

— Рыбка в холодильнике. Щас и погрею, если хотите. Нет? Ну, тогда к вечеру Саныч еще принесет, или вот Инку попрошу, она к нему сбегает. Ну, Инку, что вчера ж приносила, от Саныча.

И тут Петр вспомнил. Точно так и посмотрела, когда улыбнулся с крылечка. Тоже про рыбу говорили. Держась за дерево калитки, полыхнула глазами, как темным пламенем. Он еще что-то говорил, а она уже отвернулась, блеснув золотой вышивкой на полной груди, исчезла. Интересно…

Тоня молчала, и перестали шлепаться в таз тугие шарики алычи. Петр увидел — смотрит выжидательно и чертыхнулся про себя. Не надо у нее спрашивать, что за барышня, а то глазами дырку проест, за каждым шагом следить будет.

«И вообще, Петр Игорич, ты же вроде попоститься хотел, поголодать. Вот и пусть жгет глазами кого другого, да и сочная такая барышня, уж наверняка там без тебя все в порядке, с любовями».

Он кивнул, улыбаясь:

— Сделайте как удобнее, Тоня, чтоб вам без хлопот. Вы ж знаете, я простой, чего сготовите, того и съем.

И ушел в душный коридор, к своей запертой двери.

— Ладно, — разочарованно согласилась Антонина.

В комнате в первую очередь распахнул окно, досадуя, что ушел и забыл открыть. Но тут же и успокоился, густая зелень за створками не пускала внутрь жару, цедила чуть заметный, но прохладный сквознячок.

Дожидаясь, когда духота уйдет, Петр прошелся по комнате, рассеянно оглядел сложенный этюдник. Вытащил из филенчатого шкафа свежую майку и новые шорты, разложил на табуретке, а старое кинул на стул в углу, Тоня заберет и постирает, как договаривались, за отдельную небольшую денежку.

И зевая, прикрыл окно, чтоб отрезать себя от набирающего силу дневного шума. Свалился на простыни и почти сразу заснул, забирая в сон загорелые плечики Леночки-Еленочки и то, как поднялся кругленький маленький подбородок, а ротик раскрылся, показывая розовый язычок. Заснул, недоумевая, почему вдруг на милом тонком личике распахнулись глубокие страдающие глаза, такие темные, а были ведь — голубые, кукольные…

На веранде дома, за старым дубом, что отгораживал соседнюю улочку, пили чай. Завтракали. Вива медленно намазывала кружки батона, укладывая на плоскую тарелку. Масло таяло и по краям впитывалось в белую ноздреватую мякоть. Три кусочка, для трех едоков. Вива поставила в центр стола стеклянную вазочку с вареньем и вопросительно посмотрела на двух, что сидели молча. Внучка Инга, наклонив темную голову, свешивая густые пряди по щекам, глядела в скатерть перед собой. И напротив Вивы — ее дочь Зоя, что внезапно приехала час назад, поцеловала молчаливого спутника в небритую щеку и отправила вниз, к магазинам, вручив нацарапанный на листке список.

Спутник послушно исчез, затыркал на парковой дороге мотор старого потрепанного автомобиля. А женщины сели пить чай, с домашним вареньем и купленными Ингой свежими пирожками.

— Может, еще розового достать? Ты любила, в детстве. Инга, детка…

— Мама, не надо. И так сладкого слишком много, — Зоя улыбнулась, поправляя белую майку под широкой белоснежной рубашкой. Отставила в сторону ногу, обхваченную по бедру короткой полотняной шортиной.

— Успела загореть-то, — отметила Вива, аккуратно кусая свой бутерброд, и отпивая из фарфоровой чашки.

— Ах, мне так внезапно дали отпуск. Я даже не смогла вам сообщить. У Миши горела путевка, в санатории, в Саках, представляешь, всего десять процентов, как в старые времена, но нужно было мгновенно собраться и выехать. Три недели.

— Вот и позвонила бы, детка бы съездила, навестить, побыла с тобой недельку! — Вива положила надкусанный хлеб и мрачно посмотрела на дочь. Та независимо и одновременно виновато рассмеялась.

— Ну да. Да! Но вы тоже меня поймите. Миша сейчас разводится, у него стресс, и вдруг рядом со мной дочка, практически взрослая. Если бы лет пять, чтоб как-то веселила, а то — девушка в сложном возрасте. Ну, куда?

— Ну, конечно! — язвительно подхватила бабка.

— Мама! — укорила Зоя, и наконец, взяла бутерброд, ложечкой укладывая на него праздничный янтарь варенья.

— Ба, — хмуро сказала Инга, — не надо.

— Видишь, вот Ини меня понимает. Да, Ини? Между прочим, Миша — подающий надежды сценарист, у него гениальные просто лежат сценарии и как только…

— Угу, лежат…

Зоя положила на свою тарелку недоеденный бутерброд. Отодвинула чашку.

— Знаешь, мам… Ты одним словом умеешь так ударить. И как мне после такого хотеть сюда? Как скучать? Если я постоянно виновата!

Вива вертела тарелку. Подняла лицо, сказать что-то, но махнула красивой ладонью с серебряным витым кольцом и промолчала. Опустила глаза, разглядывая надкусанный хлеб.

Зоя встала, посмотрев на часики.

— Ини, ты покушала? Пойдем детка, мне нужно с тобой посекретничать. А бабушке все равно после расскажешь, я ведь знаю. Нам с Мишей ехать, после обеда. А то не успеем. Пойдем в парк, покажешь мне свои места, да?

Говоря, поправляла широкие плечи модной рубашки, тронула озабоченно хитро переплетенные прядки светло-русых волос, и те качнулись завитыми кончиками под белой соломенной шляпкой, кидающей на красивое лицо ажурную тень. Взяла Ингу под руку и прижалась к ней, как делают это подружки, собираясь рассказать секрет.

— Пойдем, пока Миша там покупает.

Молча прошли в парк, Зоя мурлыкала что-то, крепко ведя дочь, и под старыми высокими соснами остановилась, оглядывая ее. Сказала слегка разочарованно:

— Удивительно, как ты на нас не похожа. Сплошная михайловская кровь. Ничего от нас с мамой нет. Ну, ничего, ты главное, ножки вовремя депилируй, и, наверное, руки, ну-ка покажи…

Взяла послушную руку дочери, повертела, подставляя тонкому зеленоватому свету.

— Пока нормально. Лето, пушок выгорает. Если зимой будет темнеть, то тогда и нужно…

— Мам. Перестань.

— А что? — возмутилась Зоя, отпуская руку и поправляя волосы, — внешность для женщины самое важное, и не потому что я такая пустышка, а потому что мужчины, Ини, они любят, что рядом была красота. Будь хоть тыщу раз умной и доброй, но если за собой не смотришь, так и будешь одна торчать, всю жизнь.

— Баба Вива смотрит. За собой, — отозвалась Инга, глядя через плечо матери на гуляющих.

— Понимаю. Красивая, и всю жизнь одна? Наша бабушка Виктория, это исключительный случай невероятной любви, Ини.

Зоя снова подхватила дочь под руку, повела ее дальше, извилистыми дорожками, плавно ступая красивыми ногами и с удовольствием разглядывая прохожих.

— Ее только пожалеть. С такой внешностью и всю жизнь променяла на воспоминания. Конечно, мой отец и твой дедушка Олег прекрасный был человек, но нельзя же укладывать на алтарь всю жизнь!

— Она еще меня растила, пока ты там… в столице, — тяжело сказала Инга.

— Ну и что? А кто виноват, что меня она родила так рано? Выше нос, Ини, смотри, ты выросла, не Венера Боттичелли, конечно, но вполне милая свеженькая девочка, загар какой прелестный. Вива еще молодая женщина, ты посчитай, ей ведь всего пятьдесят один? Или два? Да в ее возрасте питерские тетки знаешь, как зажигают? И я, у меня получается, вся жизнь впереди!..Господи!

Зоя вдруг удивилась и, смеясь, осторожно влезла на валун, свисающий над сверкающей пропастью:

— Мне казалось когда-то, сюда полдня ходу. А мы с тобой за десять минут и дошли. Какое же тут все маленькое стало.

— Ты хотела секрет, — напомнила Инга матери, которая, изгибаясь, красиво стояла и махала вниз тонкой рукой, отягощенной индийскими серебряными браслетами.

— Что? Какой секрет? А. Это я так, чтоб бабушка меня не пилила. Иничка, ты меня простишь ли когда-нибудь?

Спрыгивая, говорила серьезные слова, и смеялась, посматривая по сторонам — видят ли, какая легкая, красивая, в свои тридцать четыре — на двадцать семь, не старше.

— Я тебя люблю, мам. Чего мне тебя прощать. Это ты к бабушке, за прощением. А я и так…

Зоя перестала улыбаться и, подойдя, обхватила понурые плечи дочери. Поцеловала в темную макушку.

— Как все по-дурацки, Ини. Я ведь честно хочу, чтоб сложилось. И чтоб ты приехала, хочу. А тут стали прыгать цены, и совершенно ни на что не хватает. А этот, помнишь, дядя Слава, я с ним приезжала, он три года обещал, что распишемся. И так и не развелся со своей. Потом просился, давай, чтоб все по-старому, чтоб он, значит, приходил, а знаешь, как это, когда вместо тридцать первого декабря всегда — второе января, а вместо восьмого марта — девятое. И по телефону шепотом, а потом громко так — ах, Василий, это я, значит, Василий… Иничка, я так не могу, и вот снова одна, а хорошие мужики все расхватаны, и даже такой, как Миша, он хороший, но женат и, вообще, посмотри, на кого похож-то…

— Мам. Ты не плачь. Ну, пожалуйста. Тебе ехать скоро, а ты плачешь, а я как тут останусь, год буду вспоминать, как ты плакала да?

— Моя честная Ини… Вот уж скажешь, так скажешь. Не хуже бабки твоей.

Зоя засмеялась, вытирая слезы на щеках так, как это делала сама Инга, кулаками. И та стояла напротив, смотрела, мучаясь, что вот нужно бы обнять самой, прижаться, а дурацкий характер, не умеет она… Надо хоть сказать.

— Ты мам, поезжай. И если он не разведется, гони его. Наплюй. Ты красивая, ты живи там. Хорошо живи.

— Ты моя добрая девочка. Вот и секретики, да? Вот и поговорили, о женском.

Зоя раскрыла сумку, выкопав платок, вытерла нос и глаза. Доставая кошелек, пошуршала бумажками, соображая.

— А знаешь. Я хотела тебе из Питера прислать, но давай лучше сейчас прям пойдем, на променад. Мало ли, вдруг я к твоему выпускному не соберусь. А надо, чтоб ты красивая.

— Мам, там же дорого все. Летние цены. Ну, хочешь, дай, я потом в Симферополь поеду, в универмаг. Получится в два раза почти дешевле.

Зоя решительно подняла подбородок, хватая дочкину руку.

— Пока ты соберешься, цены еще вырастут. Да и денежки потратятся. Пойдем. Главное, на Мишку не наткнуться, пока он там помидоры и яблоки выбирает.

Инга засмеялась, сбегая за матерью по тропинке.

Два часа они провели в полутемных магазинчиках набережной, два прекрасных женских часа. Зоя перебирала летние платьица, прикладывала их к дочкиной майке, откидывала, вспоминая, что главное — будущий выпускной, и смеясь, тащила ее к вешалкам с кружевными лифчиками и трусиками. Болтала, рассказывая, что носят нынче в столицах, и что она Зоя, одобряет, а что ей ужасно не нравится. И как же хорошо тут на югах, можно всю зиму пробегать в осенних ботиночках, «а там, Ини, иногда такой морозище, хоть валенки натягивай, и не до красоты уже»…

И наконец, покачав на руке пухлый пакет, в котором лежали картонки с колготками, коробочки с трусиками, и глянцевая упаковка с тем самым депилятором, изрисованная турецкими надписями, остановилась перед обувными полками. Сказала задумчиво:

— Вива, конечно, права. Насчет туфелек. К тому платью они нужны. Особенные. А тут. Ини, ты слушаешь?

Инга подошла, отворачиваясь от светлого входа. Там, подпирая косяк и сунув руки в карманы, стоял Горчик, внимательно смотрел на Зою, таким взглядом, что Инге стало неловко за материно щебетание и за ее молодость. Взгляд парня прошелся по длинным ногам, распахнутой рубашке, помедлил на груди с тонкой золотой цепочкой и вернулся снова, к бедрам, обтянутым белыми шортами.

— Нужны бы светленькие, и легкие, но с каблучком.

— Тут нету таких, мам. Пойдем, а?

Зоя отвлеклась от полок, посмотрела на Горчика.

— Что, молодой человек, нравимся вам?

Инга горячо покраснела, чувствуя, как запылали уши. Сказала хрипло, вспоминая, как ловила его ночью, поднимаясь на цыпочки — поцеловать, ткнулась в губы, а он уворачивался и кажется, ругался.

— Мам, перестань. Пойдем.

— Да не переживай, ушел уже. Сам испугался. А что, бегает за тобой? — она толкнула дочь локтем.

— Он? — изумилась Инга, — да ты что?

— Неважно. Их сейчас таких будет у тебя вагон и маленькая тележка, поверь. Главное, почувствуй себя женщиной, Ини.

Она стояла совсем близко, говорила девчачьим сдавленным шепотом, и веяло от нее свежими какими-то духами. Инга качнулась в сторону, зашарила глазами по полке, надеясь отвлечь мать. И схватила сбоку повисшую на каблуке босоножку, всего-то подошовка и тонкая перепонка жемчужного серебра.

— Вот! — оглядела внезапную находку и вдруг обрадовалась, выкинув Горчика и материн шепот из головы, — смотри, ну вот же!

Зоя усадила ее на низкий табурет и, присев рядом, сама торжественно надела босоножки на пыльные ноги девочки.

— Встань. Потопай. Угу, пройдись. Прекрасно! Вот что-что, а вкус у тебя наш, мой и бабушкин. Среди этого хлама и такое нашла!

Поглядев на ценник, она с юмором закатила глаза, но быстро рассчиталась с продавцом и выскочила из темноты магазинчика, довольная, что покупки хороши. Весело пробираясь через негустую толпу гуляющих, щебетала, снова рассказывая о том, как «у нас там в Питере» и «а давай тряхнем мошной, Ини, да выпьем по холодному коктейлю, у Гамлета, гулять так гулять»… И вдруг замолчала, сжимая дочкину руку.

Навстречу шел Петр, улыбался рассеянно, кивал прохожим, покачивал в руке авоську, видно у Тони взял, старую, вязаную из веревочек. В ней круглились насыпью яркие яблоки, торчали хвостики груш.

— Боже мой, — прошептала с Вивиными интонациями Зоя, — божже мой, какой мужчина!

И расправила плечики, сильнее распахивая рубашку.

Проходя мимо, Петр улыбнулся им тоже, кивнул и пропал в толпе вокруг овощных навесов. Зоя мечтательно проследила, как уплывает над кепками и шляпками темноволосая голова.

— В такие моменты, Ини, мне охота все бросить, всех этих Миш, и да гори оно все огнем. Ты видела, а? Какие плечи и улыбка какая? Видела? Ему, наверное, лет сорок? Прекрасный для меня возраст. Ох…

Инга сбоку в панике смотрела на разгоревшееся и такое красивое лицо матери, на улыбку под ажурной тенью соломенной шляпки.

— А может, мне и правда, остаться? Пусть Миша едет и сам там разводится. А я еще недельку побуду. С вами. Будем с тобой ходить на пляж, а?

На лице ее задумчивость постепенно сменялась решительностью. И Инга с ужасом подумала, она останется, она правда останется, ее решительная мама Зоя, которая выгнала своего очередного дядю Славу и сейчас точно так же откажется от дяди Миши, потому что мимо прошел Петр. Просто прошел. И улыбнулся. А еще, если сейчас она поглядит на Ингу, и что-то поймет и спросит…

— Зоинька! — из толпы на них вывалился Миша, смущенно улыбнулся, вытирая пот со лба, и покачал в руке пузатый пакет с вытянутыми до предела ручками.

— Зоинька… Я все купил. И еще там продавали фейхоа, так я купил и фейхуи, извините, девочки… Мне сказали, там йод.

— Миша, знаешь, мы тут с Ини говорили, — начала Зоя, нервно откашлявшись.

И Инга поняла, что нужно быстро что-то предпринять. Если б она могла что-то соврать. Ну, хоть что, придумала бы как-то, отвлекла. Но не получится!

— Мам? Я сейчас. Мне нужно, с Михаилом… извините вас как по отчеству?

— Васильевич, — растерялся Миша, ставя пакет на пыльную землю.

Инга кивнула. Это он хорошо, про пакет, правильно.

— Мама, постереги овощи. Мы быстро.

Она толкала Мишу в плечо, отводя его к прилавку, на котором в картонной коробке пищали крошечные нежно-пуховые утята. Поставила в угол и загородила собой. Мрачно глядя в Мишино растерянное лицо, сказала вполголоса:

— Вы, Михаил Васильевич, разводитесь поскорее, потому что моя мама, она такая красивая, у вас никогда такой не будет. А еще она как огонь. Вы понимаете? Вы, конечно, можете испугаться, выберете себе телевизор и кресло, будете там храпеть и газеткой живот прикрывать, ну майку свою, то есть. Но пока не помрете, так и будете жалеть, что вот была у вас самая лучшая женщина, а вы дурак испугались.

Она замолчала, обдумывая, что еще сказать, с тоской понимая, да и так уже наговорила, сейчас гениальный сценарист руками закроется и кинется в кусты, от страстей-то.

Но Мишиной растерянное лицо вдруг осветилось улыбкой. Вполне гордой и ласковой.

— Какие страсти! А я и не очень-то понимал. Думал, ну такая, веселая.

— Ага. Веселая. Вот сейчас она попросится остаться. И закрутит роман с мужчиной, которого я люблю. Потому что вы, Миша, кажется мне, тюфяк. Вы простите, я мало вас знаю, конечно, но похожи. И всем тогда будет паршиво. И мне, и вам. Да и ей тоже, она ведь вас выгонит, точно, не сможет она, врать всю дорогу. И вообще… я…

Миша кивнул, приосанился и твердой рукой отодвинул Ингу, пошел к Зое, которая томилась над овощами.

— Зоинька, — сказал опять то же слово, но по-другому, и женщина вдруг перестала водить глазами по головам, посмотрела на спутника удивленно.

— Лапа, мы сейчас все в машину погрузим и уже время, пойдем, попрощаемся с Викторией Валериановной. Пообедаю я тебя по пути, в ресторанчике, есть там один. Инга, хотите с нами? Потом мы вас посадим на автобус. Или на такси?

— Н-нет. Спасибо, Михаил Василич. Я с вами до главного шоссе доеду и после вернусь пешком.

— Пообедаешь, — задумчиво сказала Зоя, послушно идя следом за нескладной фигурой, — а может еще и потанцуешь?

Тот кивнул.

— Обязательно. И шампанское.

— Ого… — она чуть отстала и наклонилась к уху дочери.

— Ты что ему там сказала, а? Чего он такой викинг сделался?

— Правду, мам, — честно ответила Инга.