Инга бежала вверх, по крутой бетонке, ведущей к шоссе, сумка оттягивала плечо, колотясь о бедро, и она придерживала ее рукой, улыбаясь. Любила весь мир, и в нем любила высокие кипарисы, что строем провожали ее, небо с распластанными облаками, пятнающими зелень и серые камни гор. Любила Петра, который будет ждать ее наверху, у них та самая, обещанная им поездка. Вдвоем. И с тянущей сердце благодарной болью любила Виву, которая все поняла, выслушала, и — разрешила.

Ведь не соврешь. Конечно, Вива знала, что с внучкой случилась любовь. И посматривала, пока та мучилась ожиданиями вопросов, испуганно предполагая — какими они будут. Проходя мимо окна комнаты Вивы, перебирала все, что случилось, в пещере и на скале, думала, пугаясь, ну как отвечать, а вдруг спросит о самом тайном. И когда бабушка, утром, сидя на веранде, окликнула и сказала, положив красивые руки на скатерть:

— Инга, детка, сядь, пожалуйста, не убегай…

Та села, как приготовилась к казни. Сейчас Вива спросит. Неумолимо вытаскивая из внучки подробности. А та и сама боялась их вспоминать, чтоб не взорваться от счастья и ужаса. Но бабушка, помолчав, мягко предложила:

— Детка. Расскажи мне. Сама. А дальше подумаем вместе.

На стуле Саныча, там, где сидела за чаем недавно Зоя, сейчас спал общий Василий, наелся, сосредоточенно умылся и лег, обернув себя полосатым хвостом, но спал так сладко, что хвост свесился, и лапы раскрылись, обнимая горячий, напоенный запахами цветов воздух.

И Инге стало стыдно, что она так боялась. Кого? Самую свою родную Виву, которая умная и хоть боится за нее, все равно остается умной. Позволила ей — самой. Вздохнула, села, сцепив на коленках руки. И медленно рассказала Виве главное. О том, что любит. Что он знает о клятве. И уедет через неделю, но клятву Инга не нарушит, ты же знаешь, ба, я поклялась, а он взрослый и понял. Он как ты. Он хочет меня рисовать, сказал, что я совсем другая и это очень хорошо. Для него хорошо, для его творческого кризиса. И впереди целых шесть дней. Всего шесть дней! Он уедет. А дальше, я не хочу думать про какое-то дальше, ба. Пока они не прошли. Я начну думать про это через пять дней. А ему я расскажу, что ты про нас знаешь. Сама расскажу.

Она говорила, сжимая пальцы и разжимая их. А Вива напротив смотрела как пылает темным румянцем смуглое лицо и любовалась. Как она хороша сейчас. Этой девочке для красоты нужно счастье. Сейчас оно вот такое. Запрети, и она погаснет, станет жесткой и некрасивой. Замкнется и замолчит. Все равно уйдет, разве в силах Вивы запереть ее в комнате, и толку с этого? Пройдет неделя, начнется работа, и девочка будет сама по себе, а впереди жаркий сентябрь, ласковый тонкий октябрь, не зима с валенками. На год повзрослевшие одноклассники. Она все равно уйдет, протечет между пальцев песком, да еще будет молчать, чтоб не врать своей Виве. И в маленьком доме с солнечной верандой и тихими комнатами наступит вязкая холодная тишина.

— Мы обе с тобой очень рискуем, детка.

Она махнула рукой, останавливая возражения.

— Выслушай. Я ведь выслушала тебя. Ты иногда бываешь слишком серьезна, я даже злюсь. Но сейчас это кстати. Выслушай очень серьезно, и ничего из моих слов не забудь, ладно?

Инга кивнула.

Вива расправила на коленях светлые складки длинной юбки. Снова положила руки на скатерть, так же как внучка, переплетая пальцы. Нельзя говорить много, только главное. Сплетенные пальцы держали мысли, будто узлом.

— Я могу тебе все запретить. Ты можешь не послушаться. И так и будет. Но я могу поверить тебе. И тогда тебя, и меня тоже, будет держать только твоя клятва, Инга. Ты понимаешь это? Хорошо, что ты рассказала, кто он. И хорошо, что он будет все знать. Это удержит его от нажима, на тебя.

— Ба…

— Молчи! Он мужчина, детка, они — другие. Может, наступит ситуация, когда ты решишь себя подарить. Подумаешь, ах, я сама решила и захотела.

Губы Инги шевельнулись, произнося с упреком новое «ну, ба», но вслух не сказала. А голос бабушки возвысился и стал громче. Василий открыл глаз, прислушиваясь.

— И неважно, он подведет тебя к этому или ты правда решишь так сама…. Только клятва сможет тебя остановить. Потому у меня одна просьба, пока не уедет твой художник. Не забывай о ней и сумей остановиться. Поняла? Прочее — твое дело и твоя жизнь.

За столом встала тишина, хорошая тишина летнего утра, с кружевными тенями на скатерти, с далеким шумом и говором людей на пляже. Василий снова смежил глаза и повернулся животом вверх, раскидывая теперь уже и задние лапы — жарко, хорошо…

— И все? — не веря, спросила Инга, разжимая руки и кладя их на стол.

Вива кивнула. Поворошила горку печенья в вазочке, выбирая себе любимое — с кунжутом. Скорее откусила, и запила теплым чаем. На языке вертелись тысячи наставлений и предостережений, ну хоть печеньем занять рот, чтоб не болтать…

Инга встала и, обходя стулья, обняла Виву, прижимая ее голову к своей груди.

— Ты у меня самая золотая бабушка, нет ни у кого таких.

— М-м. Угу, — согласилась та, жуя печенье.

— Спасибо тебе, — поцеловала русые волосы, убранные заколкой в тугой завиток, — так я пойду?

— Иди.

И через минуту Вива осталась на веранде одна.

«С Василием», усмехнулась, доедая безвкусное печенье. Хоть бы Саныч пришел, что ли, рассказал про своих морских чудовищ.

— Я дура? — вполголоса спросила у спящего Василия, — но я правда не знаю, что сделать еще. Девочки, они такие. Да сам знаешь, ты мужик и боец. А если, как видно, заведено у нас в роду, девка моя решит завести себе ребенка, ох-ох-ох, Василий, ну что делать, я еще не старуха. И Зойка поможет. Но ты не думай, что это так прямо обязательно! Вдруг она все же не такая, как мы! Что? Думаешь, еще рисковее?

Она вспомнила пылающее лицо Инги и ее темные глаза. Кивнула со смирением, соглашаясь с мнением кота. Да уж, там, где ее Зойке ляляля и семечки, этой — трагедия жизни и смерти. И получается, все только внешне похоже, а приглядишься — разное. Вивина стремительная любовь к Олегу и сразу замуж… Зойка, когда села вот тут же, за этот стол и заявила ошеломленной Виве:

— Ну да, беременная, и что? Через год снова буду на танцы бегать, и на свидания. А что отец? Какой из него муж — объелся груш, фу и фу, знать его не хочу! И не проси. Все, нету, прогнала нафиг!

И вот теперь эта — темная, как грозовая тучка, пойдешь поперек, так и кинется со скалы в море, а уж лучше тогда пусть принесет в подоле, тоже мне несчастье, еще одна живая душа. И разве оно плохо, вон какие живые женские души, сплошное украшение мира. Но все равно жалко девочку, и тут же, как бы и не жалко, а снова откуда-то счастье. Что — выросла, что так хороша. И надо узнать, что он там ей будет говорить, этот Тонькин Каменев, пусть хвалит ее почаще, чтоб перестала себя сравнивать с Зойкой и Вивой. Совсем ведь другая, тем и прекрасна. А не будет хвалить, ну что ж, возьму Зойкины портновские ножницы и бороденку обкорнаю, а может и еще что, на всякий-то случай.

Василий дернулся, разбуженный женским смехом. Укоризненно посмотрел, как красивая женщина с русыми, убранными в прическу волосами, вытирает пальцами глаза, и — смеется… И вздохнув, снова заснул. Ему тут было хорошо, в этом доме. Лучше, чем во дворе Фели Корнеевой, которая часто орала на Надьку и мужа. Лучше, чем в богатом доме Ситниковых, где наоборот, все молчали, занятые и деловитые. Хорошая получилась бы из тебя кошка, думал Василий, сладко вывертываясь на теплом стуле, из тебя да еще из этой, Фэры, что наливает в блюдце смешного кислого катыка, и поет заунывные песни себе под нос. Умные, хорошие, когда надо правильно ленивые вы кошки…

Петр сидел на горячем валуне у обочины дороги. Увидев, как снизу почти бежит, держа локтем сумку, встал, улыбаясь и махая рукой. Залюбовался густой гривкой волос, растрепанных жарким ветром, сияющим лицом.

«Я — делатель ее счастья. Поразительно и хорошо».

— Привет!

— Здравствуйте… здравствуй…

Она смущенно засмеялась, поправляя сумку.

— Давай сюда. Чего набрала, говорил же налегке поедем, — он повел плечом, на котором болтался полупустой рюкзак, в нем альбом и пара карандашей, бумажник, выданное Тоней чистое полотенце.

Инга отрицательно покачала головой.

— Я сама. Не надо. Там платье у меня. И босоножки. Ты же сказал, ужин будет, потом, я подумала, надо, чтоб красиво.

Переступила пыльными сандалетами, проводя руками по выгоревшим шортам. В распахнутом вороте голубой рубашки темнела загорелая крепкая шея.

— Ага. Молодец, правильно, я мужик, не подумал. Купальник взяла?

— Ойй… забыла!

Он засмеялся, поднимая руку. Синий жигуленок проехал и тормознул, поджидая их.

— Ладно, разберемся. Два индейца, помнишь?

И оглядываясь, снова порадовался тому, как она краснеет жарко, опуская глаза. Милая, какая милая девочка, со своей влюбленностью. Будто взяла на ладошки и держит. И я, взрослый мужик, нежусь, почти мурлычу.

Усаживая на заднее сиденье и садясь рядом, а у нее от счастья запылали щеки, взял дрогнувшую руку в свою. Чуть сжал смуглые пальцы.

А ведь давно уже никто не обожал тебя так, свет Каменев…

— Вы нас подальше, куда сами едете. Пока не надоедим.

Шофер, трогаясь с места, ухмыльнулся, поглядывая в зеркало.

— Та я аж до Черноморска еду. К Оленевке.

— Это где дайверы и красивые скалы? Отлично!

Дорога вилась, показывая с левой стороны сверкающее внизу море, кружево зелени на скалах и горушках, белые поселки с игрушечными отсюда домами под цветными крышами. А справа поднимались невысокие мощные горы, несли на себе темные сосновые рощи и просвеченные солнцем лиственные лесочки. Ложились на макушки перья и комки белых облаков, иногда уползали выше, оставляя вместо себя темные пятна теней.

В маленькой придорожной кафешке пили кофе, невкусный, в картонных стаканчиках, и кормили стаю котов вываренными до белесого цвета сосисками, Инга смеялась тому, как вежливо ели, гладила одного, что пришел не есть, а гладиться. После мыла руки, когда Петр прикрикнул шутливо и стоял, держа наготове салфетку, а она, плеская водой в горящее лицо, через капли на ресницах смотрела вниз, на прыгающие по скалам деревья и на цветные парашюты с подвешенными отдыхающими.

Ехали дальше, слушая мерный говор шофера, сами почти не говорили, только переглядывались иногда так, что шофер крякал и умолкал на время, но, соскучившись, снова рассказывал, как плохо с бензином, но все ж хорошо, что народ таки едет, и зимой будет что пожрать, у мене вот бывшая сдает весь дом, на лето ко мне переезжает, так я, чисто султан, живу с двумя женами, чтоб их, соберутся вместе и вдвоем меня пилят, вот же бабы, чтоб их…

Тут Петр хохотал, что-то шутил, а Инга не слушала, прижимаясь к его плечу головой, закрывала глаза, дыша его запахами, и вдруг, покачиваясь, улетала в то странное и опасное счастье, что случилось с ней в тайной пещере, да как же здорово, что она привела его туда, и как все сложилось, хотя боялась из-за дурацкой этой тучи, и вдруг бы он разозлился, что мокро и холодно.

Тогда, ночью, вернувшись домой, она улеглась, закрыла глаза и снова улетела туда, где стояли раздетые, одним целым, и с ней случилось это, такое… То, что не раз бывало с ней одной, ведь не маленькая, и когда ложишься спать, то от своего тела никуда ведь не убежишь… Бывало так, что совсем невозможно заснуть, сердце громыхает в самое ухо, прижатое к подушке, и под кожей по всему телу бродят щекотные сладкие мурашки, Инга знала, достаточно тронуть себя рукой и подумать о чем-то. Таком вот. Увиденном в кино. Или прошлой осенью — была немножко влюблена в биолога Костю, смотрела на него тайком, приходя на биостанцию, как он — рыжий, длинный, в белом помятом халате, выходит и садится покурить рядом с пожарным щитом. Костя, конечно, не знал, что иногда по ночам он приходит к Инге и с ними приключаются всякие приключения, совсем короткие, чтоб успеть после придумать, как он берет ее за плечи, целует. И еще делает всякое…

А когда видела его днем, то краснея, недоумевала, да как могла и придумать такое. И вовсе не хотелось ей, чтоб увидел, подошел и вдруг стал приглашать куда-то. Ночной придуманный Костя — одно. Дневной настоящий — вовсе другое. Потому, когда стал он ходить с Ларисой из Судака, и уезжать к ней ночевать, Инга с легким сердцем выкинула его из головы и в ночных мечтах заменила на Микки Рурка. Микки был намного удобнее, потому что в кино все вранье и там он притворялся влюбленным в других женщин, а Костя с Ларисой крутил вполне по-настоящему. Инга сперва колебалась, не назначить ли вместо него Дольфа Лундгрена, но тот был уж слишком красив, и ей казалось, пригласи она его в свои ночные мечты, он фыркнет и отвернется. Так что между Кристофером Уокеном и Рурком победил Рурк. И не потому что оба не особенно красивы, а — всерьез нравились ей, и призналась сама себе, даже и побольше красавчика Дольфа. Красивые мужчины какие-то все ненастоящие, так думала. Пока не появился Петр. Игоревич. Каменев. Красивый и настоящий. В нем все сошлось.

Но когда стояли там, в пещере, и он держал ее под спину, она кончила вовсе не от того, от чего случалось с ней такое же ночью. Нет-нет-нет. Было совершенно нестерпимо понимать, что она раздета и он ее видит. Голую. А его руки, осторожно трогающие ее, они ничего не значили, вернее, значили, но другое. Он был далеко и вдруг стал рядом. Его глаза смотрели на других, и вдруг стали смотреть на нее. Там, на скале, когда сказал первые слова, и она поняла — ей сказал, к ней пришел, такая же была нестерпимость, как и внизу, когда была в его руках. Одинаковая нестерпимость счастья. Вива говорит, мужчины совсем другие. Им нужно другое, это все знают, и знает Инга, не маленькая. Знала головой. А теперь немножко поняла сердцем. Он, наверное, подумал, что ей это наслаждение, когда обнял и прижал к себе. А ей было счастье. Зато она знает, что может подарить ему себя — для его наслаждения. У нее больше ничего нет. Но клятва…

Машину дернуло, Петр, улыбаясь, потормошил ее плечо.

— Да ты заснула? Вставай, соня, тут в закусочной обалденные чебуреки. Перехватим, потом еще полчаса и приехали.

Чебуреки были ужасно вкусные, и, наверное, страшно дорогие, думала Инга, осторожно кусая и тайком следя, как Петр выкладывает на стойку цветные купюры. Лето, отдыхающие, все сейчас для них и по летним ценам. Местные не покупают такого. Но что-то сказать постеснялась, подумала, до вечера теперь ничего есть не буду, а то ведь еще ресторан, там, в Оленевке.

Довезя их к пыльному обрыву, покрытому короткой сушеной травой, а под ним разворачивалась волшебной красоты прозрачная лазурная глубина с плоскими цветными садами подводных камней, шофер вышел, отирая ладонью потный лоб. Спрятал отсчитанные Петром деньги. Помявшись, чего-то ждал, поглядывая на толпы гуляющих. И когда Петр, вскидывая на широкое плечо рюкзак, отошел, маня рукой Ингу, и уже заглядывая вниз, куда улетали ласточкой с обрыва загорелые пацаны в мокрых трусах, шофер вдруг сказал хмуро вполголоса:

— У меня дочка, на тебя похожая. Чуток помладше. Светлана.

— Да? — удивилась Инга, уже поворачиваясь уходить.

— Да, — сварливо согласился шофер, — так ты, это. Поаккуратнее с мужиком-то. Больно старый он для тебя.

Она не успела ответить, сел, захлопнул дверцу и поехал, вздымая клубы белой пыли.

Позже, когда нагулялись по скалам, насмотрелись красот в прозрачной голубизне, накупались в воде, то ласково теплой, а то почти родниковой, там, где холодили ее тайные течения, Петр, сидя рядом с лежащей навзничь Ингой, спросил:

— И что он тебе поведал, наш добрый возничий?

— Шофер? Про дочку сказал. И еще, что ты для меня слишком старый, — Инга рассмеялась, трогая рукой высыхающие черные трусики, радовалась, что белье у нее спортивное, одного цвета — считай купальник.

— Н-да. Какой добрый.

— Он волнуется. Ты же и, правда, сильно старше меня.

— Мне всего тридцать семь, — обиделся Петр, — самый прекрасный возраст для мужчины.

— А мама думала, тебе сорок. Ты не обижайся. Какая разница, я ведь все равно тебя люблю.

Теперь улыбнулась она, садясь рядом и заглядывая в хмурое лицо.

— А я вообще думала, может, тебе сорок пять. Ну и что? Это, наверное, из-за бороды. Она красивая, но все равно — борода ведь.

— Инга, да что ты заладила, старый, сорок пять, борода! Могла бы соврать для моей радости. Сказала бы — Петр, совсем мальчишка.

Девочка с удивлением смотрела, как хмурит брови. Испуганно ответила.

— Я не могу. Я не вру. Никогда.

Мимо, ойкая и шипя сквозь зубы, балансируя на острых камнях, пробрался пацанчик в обвисших шортах, встал на самом краю скалы, подмигнул Инге и исчез за краем, только мелькнули пятки.

— Ладно, — протянул Петр, — не врешь. Так не бывает. Все врут, девочка.

— Я не умею. Правда, — она пожала плечами, — не получается никогда, извини.

— Не верю. Все врут, — повторил он раздельно, как глупому ребенку.

— И ты? — она испугалась своего вопроса и, потянувшись, сорвала веточку с мелкими цветиками, заговорила быстро, чувствуя, как на глазах закипают слезы:

— Смотри, это кермек. У нас его примерно сорок видов растет. Этот называется кермек Гмелина, его можно ставить в вазу и даже зимой очень красивый. А еще им лечат всякие желудочные болезни. Ну, это не очень интересно, а вот интереснее, что из него делаются перекати-поле. То есть в разных местах перекати-поле бывают из разных растений. Я думаю, из кермека самые красивые. Он катится по степи, несет свои фиолетовые цветочки. Мне еще очень нравится из местных ковыль, но не тот, что все любят, лохматенький, который называется ковыль перистый, а другой, смешно зовется — ковыль волосатик. У него осенью стебли растрепываются на много тонких ниток и те сворачиваются колечками. Очень красиво, когда целое поле, будто в кружеве желтом. Мы когда с ребятами на яйлу ходили, там степь. Она под самым небом, представляешь? И на ней травы и маки.

И добавила, вдруг поняв, что увлеклась сама:

— Тебе, наверное, не интересно. Извини, я…

— Очень интересно. Ты откуда подробности знаешь? В школе рассказывали?

— Не-ет. Вива, ну бабушка моя Виктория, она в оранжерее работает, я к ней прихожу, помогаю. Но там все такое, слишком садовое. Большое, яркое. Овощное такое. Фруктовое, ладно. А мне нравится другое, чтоб дикое совсем.

Он встал, закрывая солнце. И она замолчала, поднимая коричневое лицо с яркими темными глазами.

— Пойдем. Пойдем поплаваем, дикая девочка, и уже время готовиться к ужину. Зря, что ли, ты таскаешь в сумке платье.