Горчик сидел на склоне, устроившись так, чтоб между густой зелени, в разрыве далеких хвойных веток видеть выбежавшую в море скалу, круглую, как обгрызанный с одного бока хлебный каравай. К скале вела пунктирная дорожка из разновеликих валунов. Он знал, идти по ним нелегко, надо знать, куда ступить или прыгнуть. Проще проплыть рядом, выбираясь у старого железного трапа с проломленными временем перильцами. Но художник припер с собой бебехи — сложенный мольберт или как там оно называется, да еще пузатую сумку. Потому маленькая фигурка Инги медленно шла впереди, перепрыгивала с камня на камень, рука, отсюда, с горы, тонкая, как спичка, поднималась, указывая правильные для шага места. Художник жуком, сгибаясь и выпрямляясь, лез следом, однажды (тут Горчик привстал заинтересованно) поскользнулся, взмахивая рукой, а другой держа свою складуху, но девочка, крутанувшись, изогнулась, подхватывая сумку, и он устоял. Горчик разочарованно сел снова.

— Да? — Валька Сапог округлил толстый рот с мокрыми губами, выдыхая, хапнул воздуха и заглотил комок светлого дыма, прищуриваясь. Замолчал, слушая себя.

— Что? — Горчик протянул руку, беря измусоленный остаток самокрутки. Осторожно затянулся. Не глядя, передал окурок Мишке и помотал головой, мол, мне больше не надо.

— Я говорю, Танька уезжает скоро, снова звала нас.

Сапог открыл темные глаза, хихикнул, покачиваясь, как буддийский монах и потирая ладонями широкие коленки.

— Тока просила, чтоб ты тоже пришел. Как тогда. Ну?

— Что?

— Еб, что что? Что да что? Забыл, что ли? Серый ну ты чо, она ж, если ты придешь, снова нам цирк покажет. Сказала, завтра. А?

Горчик хотел еще раз сказать «что», потому что Валькино настойчивое бормотание ему уже надоело. И на скале, он сузил глаза, стараясь разглядеть, что они там копошатся… целоваться, что ли, к ней лезет?

— Так что?

— Сапог, ты достал. Чтокаешь, как магнитофон.

— Я? — возмутился Валька, перестав качаться и хлопнув себя по коленям, — я? А что я? Что?

И поняв, что в эту секунду подтвердил слова Горчика, зашелся смехом, тыкая локтем Мишку и пытаясь ему пересказать:

— Слышь? Он что, а я сказал, и вроде теперь я, и я тут а, что? Ы-ы-ы…

На полукруглый пляж наползала тень, в воде насыпаны были цветными зернышками головы купальщиков. Но на скале и тут, на склоне, все было залито мягким бронзовым светом. И в нем (Горчик с облегчением расслабил плечи, садясь удобнее) было видно — художник, посуетившись около темной фигурки, полез в сторону, раскладывая там свой прикид и становясь рядом.

Куда там, усмехнулся про себя Горчик, прям гений чистой красоты. Левитан с Шишкиным.

С трудом отвел глаза и посмотрел на Сапога, что отсмеялся и ждал ответа. Густой, нагретый за день и напоенный хвоей воздух резали крыльями стрижи, попискивали, охотясь. Танька… да. Сапог спросил про Таньку. Ей двадцать пять, старая уже кошелка, но фигура вполне себе. Лицо подкачало, блестит все время, она его мажет какой-то дрянью бабской, вынимает зеркальце, возит там поролоном и после, некрасиво вытягивая губы, промакивает пористый нос, и лоб, весь в прыщах каких-то. В море без перерыва полощется, а морда такая, вроде она жрет одни пирожные. Это мать вечно как сядет с соседками на веранде, обложатся журналами, и начинают базарить, про диеты и про — вредно, не вредно. Ах, бананы, ах, разгрузочный день, ах, водно-жировой обмен. Чи сало-жировой, как его там, да ну. И не слушать бы, но в комнате такая жара, окно не закроешь. Один раз Горчик сказал матери, у вас что, с Лоркой и теть Валей, о другом и поговорить не о чем? И быстро ушел, когда мать заорала, прикрывая сильно накрашенные глаза, и он видел — уже и не помнит, что орет, на кого. Просто тащится от своего визга. А что орала, ну как всегда, ах вы казлы все, вылитый папаша, да на что мне такое горе, растить еще одного урода, что глаза пялишь, на, посмотри, бывают нормальные женщины, а не какие-то поблядухи, что чужих мужиков из семьи. Та ну…

Вот у Таньки такое лицо, какое мать боится, у нее станет. Потому вечно дома всякие огурцы киснут в марле в холодильнике, листы алоэ лежат на блюдцах, в баночках-стаканчиках какие-то мазилки самодельные. Не поймешь, то ли еда, то ли снова мать квасит для морды. Лучше б картошки хоть когда пожарила.

Горчик сплюнул в сторону и лег, глядя на быстрых птиц. Передернул плечами. И чего как про Таньку вспомнит, так сразу и мать лезет в башку? И непохожи они вовсе. Танька про внешность никогда и не говорит, у нее другие интересы. Третье лето с пацанами хороводится. В первый год как приехала, закадрил ее Толик Быстрый. Она с ним месяц таскалась, ну со всеми познакомилась, такая своя в доску, бухнуть с ней нормально, и дунуть тоже. Тем более, приезжала с России, бабло всегда есть. Покупала винишко сама. И тут хоба, Толика замели. Подрался на дискаре, а навесили грабеж с тяжкими телесными. Куда там, грабеж, подобрал после драки бумажник, что у козла этого с кармана выпал. А застегивать карман надо, когда лезешь махаться. Ну, вот. Все ж пацаны думали, ну щас Танька развернется и уедет. Ага. Она огляделась, и на другой вечер уже еблавочку спиной протирала с Толика корешем, Павлюсей. Павлюся тогда с рейса пришел, гордый весь, в коттоне, через губу не плюнет. И вдруг собрал мелких, ну да, им же по четырнадцать тогда было. Сапогу и Мишке. И Горчика тоже позвал. Выпили. А потом, улыбаясь, сказал, Танька отвальную ставит, просила мальчиков привести, хочет, мол, циркануть. И не звала же больших, а сказала вот эти, босявки, что у тебя на подхвате. Ну… пошли. Конечно, интересно же.

По-прежнему пристально глядя на потного Вальку, ожидающего ответа, Горчик стремительно вспомнил картинками. Павлюсю в кресле с бутылкой на волосатых коленях. И Таньку — голая, изогнулась на диване, рука на Мишкиной заднице, а другой к себе Вальку прижимает и поверх его волос глядит на Горчика, смеется. Выворачивается, чтоб ему виднее было. После, когда уже засыпала, то его оттолкнула от себя, и говорит, мол, хороший мальчик, смотришь, аж мурашки, сто лет так не тащилась.

На другое лето Павлюся в рейсе был. А она снова приехала, на свой блядский месяц. И уже никого не искала, собрала мелкоту, и с ними хороводилась, на пляж, на скалы прыгать. Бухать к себе таскала. А его все дразнила, будто бесилась чего-то. То нравится, иди сюда Серенький, на тебе на, или сядь, Сережка, вон там сядь. А то напьется и ну орать, чего смотришь, а чего?

Вот почему мать вспоминается… Обе когда орут, себя не помнят. А потом проспится и снова, ах, Серый, а пошли туда, а давай то. Хорошо, не местная, а то перекаламутила б весь поселок.

— Ты чего, Серега? — спросил Сапог, дергая плечами под пристальным взглядом Горчика, — я чо такого сказал-то?

Горчик отвел глаза и, проверив, что там внизу, на скале (а там ничего не изменилось, сидит Михайлова у самой воды, послушно, куклой, ручки вокруг коленей сложила, голова темнеет, а гений помахивает локтем, шедевр свой мажет), повалился на сухую траву. Кинул руку в сторону, вырвал травину и, щекоча подбородок, наконец, ответил:

— А чего ж не пойти. Скажи, придем. Завтра.

Стрижи летали все ниже, резали воздух топорами крыльев, приближали к лицу горошины черных глаз и те становились огромными, как шары. Горчик уставил в небо травину и ткнул. Засмеялся, когда гигантский стриж, уколотый в глаз, раззявил пасть-пещеру и крикнул, громко, как годзилла какой в кино.

Пять дней еще. И козел бородатый уедет. Ну, святое дело, может еще позвонит пару раз, ах, моя муза, ах, девочка с поселка. Как вон матери звонят ее летние хахали. А потом она ему станет названивать. Сперва каждую неделю. Потом, когда нарвется на бабский голос в трубке, разок в месяц, и уже с Судака, чтоб никто не знал. А к лету забудет. И отлично. Пять дней. Скорее бы. Сегодня пройдет, завтра вот Танька. Останется — четыре.

— Чето трава слабая, — пожаловался Сапог и худой молчаливый Мишка кивнул, соглашаясь.

Валька встал, отряхивая обрезанные выше колена старые джинсы.

— Пошли, что ли? Вечером на дискарь слазим? Горча, ты как?

— Идите. Тут побуду еще.

Ленивые голоса удалялись, вроде их заметали густые ветки. Горчик сел. Воздух постепенно темнел, надо конечно, пойти бы чего пожрать. И скалу почти не видно. И что вообще происходит-то? Тоже мне, счастье, Михайлова, с первого класса он ее знает. Толстая, как кирпич (была, поправился тут же). Черная. Даже зимой, вроде татарка какая. Губы, как у негритоски.

Вспомнил, как во втором классе ее поднимала Анпетровна, и Михайлова, глядя на училку, послушно перечисляла, кто на перемене напакостил. Конечно, главная фамилия — Горчичников. Ох, он взбесился тогда. Получила по первое число. Ревела да, когда книжки свои из болота вылавливала. А на другой день, зрасти вам, опять тоже самое. Он конечно, снова пацанов подговорил, уж очень был возмущен, вот же шестерка растет. И снова слезы, снова домой пошла, в руке портфельчик свой тащит, а с него капает.

На третий раз Горчик как-то не понял ничего. Ведь никакого ей толку, одно горе. А все равно — спросят, рот открывает и рассказывает, а у самой уже губы трясутся и глаза мокрые. Удивился и конечно, еще раз поучил.

Вспомнив, как горел справедливым негодованием, тыкая кулаком куда там пришлось, и, пиная ногой растрепанный портфель, Горчик поежился и выругался вполголоса. Вот же дурак. Ну и ладно б дурак, но носился же со своей дуростью, типа ах она скотина мелкая. И только когда встала и в ответ на вопли училки уже ничего не говорила, а в хмуром лице — такое облегчение, тогда он подумал, да что-то тут не так.

Как ее бабка Вива орала на Анпетровну, он не слышал. Прям, до сих пор жалко. Это потом дежурная Светка Паланчук рассказала, ой что было-то, ой, она ей кричит, моя девочка, она ни слова соврать не может, ой вы ей всю психику попортите, педагог вы такой.

Горчик не поверил, конечно. Ну как это — ни словечка не соврать. Лежал дома, смотрел, как за окном качаются колючие шарики платана, думал. Мелкий, а думал, и хорошо, а то сейчас вообще не знал бы куда деваться от стыда — воевал с девкой. Думал, а сам сможет ли? Прикидывал. И получалось, с утра встает и сразу врать. И мать врет, и батя, когда звонит раз в год, тоже конечно, привирает. И в школе та же фигня. Ясно, почему она одна все время. Кому надо, чтоб она потом по первому вопросу все и рассказала.

На другой день Анпетровна, та еще сволочь, подняла ее и сказала громко, на весь класс:

— С нынешнего дня, Михайлова, по просьбе твоей бабушки, я тебя ни о чем спрашивать не буду. Раз ты у нас такая… такая вся че-естная.

Сказала так, вроде это какая гадость, и на всех поглядела. И все, конечно, стали ржать и пальцами в Михайлову тыкать. Та голову опустила, красная вся, буряк буряком. На перемене отошла и стояла у подоконника, одна совсем. А девки собрались в кучку, хихикали и на нее смотрели, и снова шептались и хихикали. По уму надо было тогда еще оттаскать за волосы, ту же Паланчучку, и Пестиху тоже. И Кривуху. Но мелкий был. И не верил все равно. Потом поверил…Потом привык. И она вроде привыкла — одна. Самостоятельная такая. Его только обходила десятой дорогой, ну ясно, боялась. А еще портфель этот…

Горчик вздохнул. Все равно никто не видит, как он тут. Сидит. Типа волосы на себе рвет. Это уже после было, в четвертом. Он тогда уже давно не вспоминал, но вдруг прям как дернуло что-то, каждый день — видит и сразу, как она идет, малая совсем, а с портфеля вода грязная капает. А тут еще кино показали. Там после школы девка идет, а пацан типа за ней, и хоба, портфельчик забирает, и она такая ах, держи, и идут дальше, он два портфеля несет, а она рядом. Прям, как летом, когда приезжие козлы за телками таскают всякие зонтики и коврики. Ну, они ясно зачем таскают-то. Расшаркаешься так, и глядишь, к ночи уже по еблавочкам сопят парами. А тут, в кино, такие же вроде как свои четвероклассники. Горчик когда смотрел, сразу понял — вранье. Попробуй понеси кому портфель. Засмеют. И девку после загнобят, ах цыца какая. Да еще не такими словами ж.

И вот именно от невозможности в жизни такого, у Сереги Горчика и случился в сердце поворот. Он просыпался ночью и думал.

А что, ну раз вранье в кино, но если сделать самому, оно же будет тогда — правда? И тогда получится, он — Серега Горчик, худой южный пацан, сделал такое, что никто не узнает, но оно — правильное. Как будто у веревки расхлестались концы, а он поймает и свяжет. Чтоб не развалилось и не посыпалось.

Конечно, в свои почти одиннадцать хмурый мальчик, с прицельно узкими глазами, что уже стоял на учете в детской комнате милиции, не мог словами точно объяснить самому себе, что это за веревка, которая так ясно видится ему в темноте, когда ворочается он и не спит. Но видение приходило и приходило. Мучило. Пока, наконец, не пришло ясное решение, сказанное не словами. Мужик ты или нет, с упреком шепнул сон уставшему мальчику, чего мечешься, если думаешь — правильно, пойди, и сделай.

И он сделал. На виду у всех догнал после уроков. Она услышала шаги, и испуганно пошла быстрее, колотя портфелем по ноге.

— Слышь, Михайлова, — негромко сказал, догоняя.

И нагибаясь, схватил портфель за ручку, рядом с ее горячими пальцами.

А она, не останавливаясь, рванула к себе. И стояли так, тянули каждый к себе, наверное, целую вечность. Пока не закричала, звонко и сердито:

— Пусти! С-скотина…

И он отпустил, от неожиданности резко. Девочка пошатнулась, отвернулась и ушла, он видел по спине, и быстрым локтям, хотела побежать, но сдержалась.

— Да и ладно, — сказал в спину.

Отворачиваясь, увидел небольшую толпу у крыльца — ржут, стоят. Быстро пошел обратно, улыбаясь, чтоб не поняли и не свалили. И они хохотали, над ним, тыкали пальцами. Тогда он сгреб за шею отличника, Петечку Мальченко, измочалил его с диким наслаждением. Его уже держали, а он вывертывался, чтоб еще и еще раз попасть по ребрам скрученного на травке орущего Петечки.

С тех пор в сторону Михайловой не смотрел. До этого лета.

Горчик усмехнулся, кусая травину. Лежа, вытянул руки вверх и завязал ее узлом, тянул, пока не порвалась, повисла, щекоча нос.

— Паздравляю вас соврамши, Сергей Иваныч.

Не смотрел, как же. Лежит и снова врет себе. Как дурак. Как все.

В седьмом все девчонки будто с ума посходили, когда вернулись с каникул, и на первых уроках физкультуры собирались на облезлой лавочке маленького стадиона, прижимаясь друг к другу плечами, разглядывали мальчиков и хихикали, краснея. Садились прямо, показывая маленькие груди, обтянутые хлопчатобумажными одинаковыми футболками, закидывали ногу на ногу, поправляя волосы. И следили, как бегают по полю пацаны, доигрывая последние десять минут сдвоенного урока. На него показывала пальцем Анжелка Грабец, крупная, белесая девица с нахальными светлыми глазами. И закатывая их, облизывала тонкие губы розовым языком. Девочки хихикали, придвигаясь ближе и слушая.

Ну, Горчик знал, что она им там расскажет, ему тоже пацаны рассказали, которые вместе с Анжелкой попали в одну смену в лагере. Давала всем подряд, ручками работала хорошо, и ртом. Была самая популярная девка в смене. Еще бы. А сейчас вот глаз на него положила, типа влюбилась. Вечером он дома дождался, когда мать свалит на променад, строить глазки последним в сезоне отдыхающим, и стоя перед ее трюмо, как следует себя в зеркале рассмотрел. Пожал плечами. Да нечего и разглядывать. Как был худой, так и остался. Плечи вон качай не качай, вширь не растут. Волосы тонкие, не материны. А как у отца на фотках, он и стрижется так же, длинно, чтоб со лба зачесать назад. Тогда глаза становятся еще холоднее, острые, как в кино, у какого детектива. Мать кричит, похож, глаза б не видели. Ну и пусть похож.

Так что, в седьмом одноклассницы вроде как в девушки собрались. Ну а пацаны попозже. У них зажигание позднее. Это уже в восьмом да в девятом стали влюбляться, вздыхать. Ходить парами. Горчик ни в кого не влюбился. И не переживал особо. В школе скучно, а летние, ну тут лучше с такими, как Танька. Чтоб после зимой не бегать в Судак, не дергать междугородний, ах позовите, ах извините. Зато Танька научила, как резинками пользоваться. И правильно, а то уже двое из их класса на триппердаче свое отлежали.

Мрачнея от воспоминаний, Горчик сел, разглядывая еле видный в легком сумраке берег. Интересно, а художник клеился к Михайловой по-настоящему? Она вон какая стала, не знаешь, так и не скажешь, что шестнадцать. Художнику, конечно, сказала, сколько лет. Не врет ведь…Повел показать, думал, увидит своего Каменева со взрослой девкой и перестанет вздыхать. Но не вышло. И думает ведь только о нем! Дура. Честное слово, дура и все тут. Хорошо, они уговорились правду друг другу. Плохо, что она сама никак нужного не спросит. А без вопроса он не сумеет сказать. Она ж не поверит, подумает, врет. Надо, чтоб спросила сама, тогда уговор сработает.

Над головой заметались серыми уголочками летучие мыши. Стрижи, попискивая, летали реже, видно, куда-то ложились спать.

Горчик поднялся, тряся занемевшей ногой. Резкими движениями убрал со лба волосы, закидывая назад светлые прямые пряди. И побрел вниз, оступаясь на камнях и досадуя, что за мыслями прошляпил, как Инга и Каменев ушли со скалы.

На набережной загорались огни, вкусно пахло шашлыками со всех сторон и у него заныло под ребрами, так захотелось съесть большой кусок мяса. Или картошки там. Интересно, хахаль поведет ее в кабак вечерком? Все тетки уже, поджимая губы, друг другу рассказали, вот, мол, и Вивина Инга поспела, возраст настал, вся в мать, сразу нашла, с кем закрутить, школы еще не закончив. Хотя свои же дочки уже какой год утюжат по вечерам набережную и стоят в кустах у калиток по полночи. Ну, добавляют, конечно, вздыхая, может, и правда, напишет с нашей барышни портрет и будет он висеть в Эрмитаже.

— Горчик? Это ты?

От неожиданности он закашлялся, хватаясь рукой за шиповник, свесивший на обочине парковой дороги длинные ветки.

— Черт!

Тряся рукой, пошел, хмурясь и одновременно удивленно улыбаясь. Инга шла рядом, озабоченно глядя, как щипает себя за ладонь, выбирая обломки колючек.

— Дай я.

— Обойдусь. Чего хотела?

— Поговорить.

Он встал под фонарем, что лил светлую желтизну в жидкий сумрак. Протянул руку ладонью вверх. Инга взяла ее, поднося к глазам и отклоняясь, чтоб не заслонять тенью. Провела пальцем.

— Тут? Колет?

— Угу. Да. Все уже.

Сунул руку в карман. Снова пошли рядом, а их обгоняли и шли навстречу белеющие одеждами люди.

— Так что?

— Давай сядем где-нибудь, — Инга оглядывалась, подыскивая место, — чтоб без народа.

— А что художник твой? На танцы не поведет, что ли? — хотел сказать ехидно, но голос получился скрипучим, будто долго перед этим кричал.

— Он… он сказал, что устал, и ему нужно побыть одному.

Она говорила печально, и Горчик снова передернулся внутри. Другая приврала бы. Сказала бы, та через часок да, свидание. Или там — та заболел, перегрелся. А эту, получается, отшили, она так и говорит. Устал он… Видите ли.

— Ну да, — согласился Горчик, — не мальчик чай, устает быстро.

— Ладно тебе, — мирно отозвалась Инга.

И он перестал злиться и воевать. Просто пошел рядом, вроде они вместе и вот — идут. Разговаривают.

— Пойдем. Есть место. У тебя время-то есть?

— Сколько угодно, — вздохнула Инга, — до самой ночи, пока спать не лягу, времени у меня.

— Хорошо тебе. А я жрать хочу, просто смертельно.

— Домой пойдешь?

— Та нету дома нифига. Рыба замороженная в холодильнике. Ну, хлеб еще.

Она сбоку посмотрела на хмурое лицо, темнеющее под выгоревшими волосами.

— А знаешь что? Пойдем картошку жарить? Наедимся. Потом и расскажу.

— На костре, что ли?

— Нет, — засмеялась Инга, — я тоже есть хочу, то долго — костер, к нам пойдем. Бабушка ждет, тоже сидит голодная.

— Не пойду я к вам, — отказался Горчик, сворачивая с дороги на Ингину улицу, — еще чего, не пойду.

— Да уже идешь. Не бойся, Вива сейчас отдыхает. А мы почистим и пожарим, с салом. А потом быстро съедим и уйдем. Сереж, не могу я одна сегодня. Чокнусь.

Тьфу ты, подумал Горчик, входя следом за девочкой в маленькую калитку. Не может она. А я значит, утешальщик нашелся…

На веранде Инга включила свет, и маленькая лампочка кинула на стол кружевные легкие тени. Они вползали на сахарницу и заварочный чайничек, трогали горстку вымытых поблескивающих ложек. Подвинула с края стола блюдце с комком пластилина и квадратную коробочку с чужими надписями.

— Зажигалка есть у тебя? Вот, зажги спираль, а то комары сожрут. Я сейчас.

Ушла в дом, а Горчик, выбрав себе стул подальше от света, вынул зажигалку, чиркая, подпалил кончик спирали, воткнул в пластилин и замер, прислушиваясь.

Через распахнутое окно слышал невнятный тихий разговор, вздрогнул, когда окно неожиданно загорелось, и пересел со света на другой стул.

Гремя миской, Инга вышла, таща на локте пакет, а в руке ножи. Нагибаясь рядом, сунула миску на стол и бухнула пакет у ноги Горчика.

— Сейчас воды наберу. А ты пока доставай и сюда в ведро чисти. Не бойся, Вива читает, она не выйдет к нам.

Пока за спиной в маленьком дворике звенела вода, Горчик, пошуршав, вытащил гладкую картошку и, прикусив губу, стал обстругивать с нее толстую кожуру. Инга водрузила на стол миску и села рядом, придвигая стул. Улыбаясь, поглядела, как чистит, и молча стала шкурить другую — быстро и аккуратно.

Мирно светило распахнутое окно, над резными, сложенными для сна листочками альбиции мелькали, попадая в свет, летучие мыши. Спираль тянула вверх дымную нитку с резким сухим запахом.

Они работали, вполголоса перебрасываясь короткими словами. А потом, сходив к крану вымыть руки, Горчик снова сел, вытянул ноги под стол и стал смотреть, как Инга, стоя к нему спиной и светя выгоревшими шортиками на мальчиковой крепкой заднице, ворочает на газовой плитке у стены тяжелую сковородку.

— Может, помочь? — спросил, но она отрицательно помотала головой, качнулась над шеей густая грива волос. И он снова замолчал, кивнув. Подумал спокойно, хорошо бы она вечность жарилась, эта картошка. И было б все правильно. Всегда.

Поставив горячую сковородку на деревянную плашку, Инга накидала в большую тарелку жареной картошки, положила сбоку веточки петрушки и кусок хлеба, прихватила вилку и унесла Виве. Горчик расслабился и тихо выдохнул, радуясь, что не придется вести вежливых бесед.

А потом они быстро и жадно ели, запуская вилки в сковороду, заедали серым хлебом и Инга подсовывала ему то горчицу, то блюдце с петрушкой и укропом, нащипанным с грядки у крылечка. Он мычал набитым ртом и, смеясь, отрицательно качал головой.

— Фу, — сказала, наконец, откидываясь и держа обеими руками кружку с компотом, — ну, ты меня хоть остановил бы, наелась, как удав.

— Занят был, — коротко ответил Горчик.

И оба внезапно расхохотались, держа компот на вытянутых руках, чтоб не плескать.

Когда снова вышли на освещенную фонарями дорогу, Инга снова пожаловалась:

— Теперь не беги, я обожрамшись.

— Сам такой. Вкусно. Ты молодец. И Вива твоя классная тетка.

— Она лучшая. Куда ведешь-то?

— Увидишь, — загадочно сказал Горчик.