50
Когда Цапля, резко вздыхивая и мотая узкой мордой, взлетела на гребень полого поднимающегося от степи холма, Хаидэ плавно натянула поводья и сжала коленями горячие бока лошади. Под ней, обрываясь ссыпающейся сухой глиной, берег падал на огромную, уходящую плавным полукругом к небесным краям, полосу песка. И плоские волны, чередой бегущие на берег, казались совсем маленькими с высоты. Княгиня оглянулась. Смирный конь Ахатты топтался рядом, а прочие — десяток всадников в военных плащах, Фития на передке деревянной повозки, затянутой полотном, — остались внизу, у подножия холма.
Привставая в седле, Хаидэ развела руками, говоря кратким языком степного жеста — ищем спуск, ждите. И медленно двинула Цаплю вдоль высокого берега, не подпуская ее близко к кромке обрыва. Обрыв задирался все выше, но Хаидэ повидала такие места, еще когда кочевала девочкой с племенем. И за самой высокой точкой полу-холма, степная часть которого казалась полем рыжей травы, поднятой за край, как платок, а морская стояла вертикально, опираясь на лапы оползней, открылся спуск в седловину. Степь тут прогибалась, делаясь плоской, и в самом низу подкатывала шелестящие травы к ровному песку. Хаидэ махнула рукой черным зернышкам оставленных позади спутников. И пригнувшись к шее лошади, полетела вниз, слушая, как то глухо, то звонко копыта простукивают тайную глину и тайные плоские каменные поля — все укрытое сверху шкурой травы. Солнце, которое в окрестностях полиса летом садилось в воду, тут закатывалось за обрыв, бросающий на море черную огромную тень. И только в седловине ему было свободно, потому травы в ней горели ровным золотым светом и волны несли на головах сверкающие солнечные цепи, обрушивая их на светлый песок.
Спрыгивая на траву, Хаидэ кинула повод на колючий куст дерезы и пошла на песок, увязая в нем мягкими кожаными сапожками. За ней, оглядываясь, шла Ахатта. Сев почти у полосы прибоя, где валялись белые от соли и солнца ветки, косточки птиц и черные, смятые волной, старые яблоки, принесенные издалека, Хаидэ быстро расшнуровала сапоги и скинула их, шевеля пальцами босых ног.
— Не бойся, тут нет пещер, и видно далеко, во все стороны.
— Не боюсь, — ответила Ахатта, тоже возясь с сапогами.
— Знаю…
Недалеко от них в море уходила груда плоских больших камней, сваленных краями друг на друга. Волны облизывали кромки, нагоняя на светлый камень мокрую темноту, но теплое солнце подсушивало и снова высветляло края.
— Смотри, тут был костер, у камней, — Ахатта показала на черное пятно и охапку хвороста рядом, — и ракушки. Створки блестят.
И обе подумали об одном, оглянувшись от мелкого зеленого моря на закраину обрыва, откуда уже слышался стук копыт. Вот сейчас, на фоне глубокого предвечернего неба покажутся островерхие шапки Торзы непобедимого и его всадников. Замотает лохматой головой Крючок, сползая с раскинувшегося на песке дремлющего Пня. Вскочит Ловкий, на всякий случай становясь впереди Хаидэ. И после короткого разговора с суровым отцом они поедут в стойбище, поводя напеченными солнцем лопатками — в одних лишь сапогах и шапках. А усмехающийся воин будет медленно ехать позади, везя на седле ворох детской одежды.
— Это… это было тут? — Ахатта оглядывалась, мучительно сводя брови и, стараясь освободиться от воспоминаний, резко встряхивала головой, прикусывая дрожащую нижнюю губу.
— Нет, Ахи. Но это берег того же моря. Те места дальше, до них три дня быстрой езды. Если ехать по берегу — они все такие же. Почти одинаковые.
— Но не такие! Нет Исмы, сестра! Нет с нами Абита. И твой отец…
Она замолчала. На горестное лицо всходил темный румянец, предвестник того, что отрава в крови просыпается. И Хаидэ, которая вся закаменела, услышав имя отца, отодвинула свое горе. Заговорила, следя, чтоб голос оставался мягким:
— Мы не должны возвращаться назад, Ахи. Это дурная бесконечность, вечное колесо, если мы, держась за хорошее в прошлом, не будем идти вперед.
— А если я не хочу вперед?
— Ты должна спасти своего сына, — напомнила Хаидэ.
Над обрывом показались головы всадников. Окликая друг друга, они осторожно спускались в седловину. Белел, покачиваясь в черной тени склона, полотняный возок — Фития вылезла и шла рядом, держась за бортик.
— Да, — после молчания Ахатта недобро усмехнулась, — мои желания всегда оборачивались злом. Я захотела Исму. И вошла в гнилые болота. Я захотела счастья своему сыну. И погубила мужа. Себя. И мальчика. Видно, я не имею права хотеть и теперь всегда делать мне лишь то, что должно.
— Ты захотела Исму, сестра. Прочие желания были уже не твоими. Перестань тосковать, не время сейчас.
— Я не могу перестать по приказу! — в голосе Ахатты слышалось удивление, смешанное со злостью, — это же горе! Оно — само приходит.
— А я могу. Оно приходит, потому что ты призываешь его и кормишь своими слезами. А нам сейчас нужно кормить себя, ужином. Доберемся в стойбище, там и погорюешь.
Коротко улыбнувшись, Хаидэ встала и пошла к спешивающимся всадникам. Ахатта, покусывая сухую веточку, мрачно смотрела ей вслед. Неужто смерть отца не пошевелила подругу? Разговаривает, как ни в чем не бывало, даже улыбается, вон, отдала приказы, воины разбрелись, один таскает камни для очага, другие вяжут коней, третий побежал и собирает хворост. Как выросло из упрямой быстрой девочки такое железное чудовище, кажется, вовсе без сердца? Был бы тут любимый Исма, прижал бы к себе, покачивая сильными руками, ты мой алый тюльпан, моя Ахи, самая нежная и красивая…
Она стукнула кулаком по песку, оцарапав кожу острыми раковинами. Цез заставила ее вывернуться наизнанку перед княгиней, а теперь та, по-прежнему чистенькая и гордая, едет от полиса — принимать власть над Зубами Дракона. И чаша горечи Цез обошла ее, пусть даже такой дорогой ценой. Ахатта надеялась, что ей станет лучше после ночных признаний под старой грушей, но сердце все так же исходило злой тоской, от которой становилось горько во рту. И все-таки, как похоже это место на то, из детства — беззаботное и радостное!
Заскрипел песок под тяжелыми шагами. Не оборачиваясь, Ахатта, вся в прошлом, спросила, узнавая шаги:
— Чего тебе, Пень?
Повернулась резко, опираясь руками, с кружащейся от перевертывания мира головой. Позади присел на корточки светловолосый бродяга-певец, склонил набок голову, улыбаясь. Протянул на ладони плоскую створку раковины, мягко блестящую серым перламутром.
— Смотри, высокая Ахатта, смотри, как красиво. Это тебе. У меня больше нет подарков, только песни.
Резко тукающее сердце замедлилось и застучало ровнее, оттягивая от головы отравленную тоску. Ахатта взяла ракушку, повертела, подставляя вечернему солнцу.
— В таких часто бывают перлинки, мелкие. У меня в детстве были сережки. Осталась только одна.
Бродяга часто закивал.
— Я тебе сделаю вторую. Пойду в море и найду там. И подарю тебе.
Он вскочил, стаскивая через голову кожаную рубаху. Ахатта невольно рассмеялась его торопливости.
— Там надо плавать и нырять. А разве ты рыба? Или умеешь?
— Нет, — мужчина опустил руки с рубахой. Солнце тронуло красным светом багровый шрам на груди.
— Тогда не ходи в море, еще не хватало, чтоб… Постой. Что это у тебя?
Она встала, высокая, почти в рост собеседнику. Коснулась пальцем бугристых линий:
— Это буква. Это мое имя на тебе! Первая буква!
— Не знаю, высокая. Но если тебе нравится, пусть. Жаль, я не могу подарить тебе эту букву. Но я могу ее спеть. А потом мне надо смотреть за костром. Так сказал главный, он грозен.
Ахатта снова села, запрокидывая лицо, чтоб видеть бродягу. Показала рукой на песок рядом:
— Да, спой мне букву. Они подождут.
Темная кровь медленно отпускала ее скулы и лоб, солнце мягко трогало маленькие уши, зажигало концы мокрых ресниц. А Убог, сидя рядом, пел. Шепотом, тихо-тихо, как велела ему в первый раз строгая Фития. Чтоб никому не мешать, и чтобы только ей песня — той, что страдает и плачет отравленной кровью.
Хаидэ, распоряжаясь у стоянки, слышала тихую песню с неразборчивыми словами. Шум волн плелся с мужским мерным голосом. Техути был прав — боги дали Ахатте того, кто добр, и находит слова, чтоб успокоить отраву. Жаль, он и Цез остались в полисе. Так много надо спросить…
Из-за куста шиповника, подтягивая штаны, выскочил воин, прокричал шепотом, указывая на скрытую плавным подьемом степь.
— Кто-то скачет, княгиня! Еще далеко, но я видел, двое! Едут сюда.
Хаидэ осмотрела свой небольшой отряд:
— Вы трое, поезжайте навстречу. Рассмотрите издалека, есть ли оружие. Не лезьте на рожон, нам еще ехать и ехать, вы мне нужны.
Воины топтались, переглядываясь, потом медленно, с неохотой, отвязали коней и двинулись от стоянки в степь. Она усмехнулась. Это не Зубы Дракона. Обычные рабы богатого торговца. Те, что были даны за Хаидэ десять лет назад, давно расторгованы мужем, отданы в наем или отправлены охранять его товары по караванам. Брать рабов не стоило бы с собой, но Теренций уперся.
— Ты княгиня, жена знатного! — кричал, расхаживая по своим покоям и потрясая большим кулаком, — что скажут люди? Как грубый мужик, поехала сама и одна? Будут показывать пальцем, смотрите, вот муж, которого взнуздала жена!
— Я дочь вождя и амазонки, — возразила Хаидэ, следя за ним глазами, — и потом, я обещала тебе новых воинов. Кого отправишь в племя, что осталось без отца? Кого послушают свободные? Только меня!
— Хорош же я буду! — Теренций не слушал, — мне что, ехать с тобой? А корабль? А мои сделки?
— Я беру Фитию. И Ахатту, она одна стоит десятка твоих рабов. Мы поедем втроем.
— Три бабы? — от голоса Теренция с подоконника сорвались, забулькав, горлицы и улетели в ночное небо, хлопая крыльями.
— Тогда пусть едет бродяга. И египтянин.
— Еще лучше! Один без головы, у другого, кроме головы, ничего нету! Не пойдет.
Хаидэ, подойдя к мужу, взяла его руку. Прижала к своей груди. Он попытался выдернуть руку, но она не отпустила, прижимая все крепче.
— Теренций, я дала обещание. Тебе нужны воины. Я поеду за ними. И тебе нужен сын, помнишь? Я вернусь. Обещаю.
Он тяжело дышал. Это и есть бездна, о которой сказала, не думая, что попадает прямо в цель, черноволосая Гайя? Он понял, что полюбил, только сегодня, малое время назад, лежа под телом этой женщины, что смотрит сейчас на него неподвижными и твердыми, как наконечники копий, глазами. И вот она канет в ночь, полную змей, волков и разбойников. Обещание… Чего стоит обещание бабы, все они змеи.
Но, растравляя себя, понимал — она дала обещание, и не нарушит его. Что ж, пришло ей время дать еще одну клятву…
— Я отпущу тебя. Твои слова нерушимы, дочь Зубов Дракона, я знаю. Но ты должна пообещать мне еще одну вещь.
Он взял ее лицо в руки, приближая к своему. И, глядя в черные зрачки, окруженные янтарной зеленью, сказал, нажимая на каждое слово:
— Дай мне клятву, что это будет — мой сын. Мой.
— Клянусь всем небесным воинством Беслаи, муж мой. Так и будет, — быстро ответила Хаидэ, не отводя глаз. И внезапно усмехнулась:
— Хотя ты ведешь себя, как торговец, повышающий цену.
— Я и есть торговец! — закричал муж.
— Знаю. Позволь мне идти собираться.
Он отпустил ее лицо, проведя рукой по распущенным волосам.
— С вами поедут восемь рабов. И бродяга. Нянька. А египтянин останется. Пусть утешает меня умными разговорами.
— Он бы пригодился мне в дороге.
— Нет, — строптиво возразил Теренций, — хоть в чем-то я должен показать себя мужчиной, а? Он остается.
Хаидэ поклонилась, прижимая руку к сердцу. И вышла. А через минуту Теренций услышал ее ясный, дневной голос:
— Фити, собери еду. Ахатта поможет. Да вели повару, пусть зажарит мяса, много. Перед дорогой надо поесть.
Она была голодна.
Незнакомые всадники ехали, не торопясь, солнце светило им в спины. Длинные тени вытягивались, становясь тощими. Одна — худая с маленькой круглой головой, вторая в клоках развевающихся одежд. Наступая на тонкие ноги теней, двое подъехали к тройке встретивших их всадников Теренция, руки теней задвигались, обозначая разговор. Вскоре вся кавалькада приблизилась, и Хаидэ рассмеялась от неожиданности. На мышастом широкогрудом жеребце восседал Техути, держа бока коня смуглыми голыми коленями. А рядом на смирном низкорослом муле ехала Цез, и черные одежды шевелил вечерний морской ветерок.
Египтянин спешился, протянул руки старухе, помогая сойти. А потом повернулся к хозяйке, склоняясь в поклоне. Хаидэ, босая, с откинутой за спину скифской шапкой, молча ждала, положив руку на рукоять короткого меча. Солнце за спинами приехавших краснело, становясь больше и тяжелее, и вот легкие облака, не удержав, уронили его из прозрачных вытянутых пальцев, и, присаживаясь на край степи, оно сползало все ниже.
— Пусть боги хранят тебя, твоих людей, твое сердце и разум, княгиня. Твой муж, высокочтимый Теренций, после раздумий, счел нужным отправить в дорогу и нас.
Плавно говоря, Техути не стал упоминать о том, что Теренций, обнаружив старуху на заднем дворе, где она сидела, нахохлившись, как большая черная птица, и слушала россказни Лоя, раскричался, махая руками. Послал за Флавием, требуя забрать пророчицу, но тот, не вылезая из роскошных носилок, ответил, поглаживая короткую завитую бороду: уговор со старой ведьмой был — владеть ею до этого берега, теперь она вольна делать, что хочет и сидеть, как ей удобно. И махнул ухоженной рукой сильным рабам — уносите. Все так же ругаясь, Теренций призвал к себе Техути и велел ему отправляться за госпожой, при условии, что он уговорит старуху уехать с ним.
— Мы не могли двигаться быстро, мул не скачет, как лошадь. Но надеялись, что догоним вас к ночи, — он поклонился снова и выпрямился, ища взгляд княгини. Но она не смотрела, думая. Потом кивнула ему, прижала руку к груди, приветствуя Цез, одновременно отдавая распоряжения рабам:
— Берас, Гераклион, утром отправитесь обратно в полис, двое на двоих, это будет правильно. Скажете господину, путь наш спокоен, чужаков не видели, через три дня начнутся земли зубов Дракона. Если они не откочевали с главной стоянки, то и найдем их быстро. Идите к очагу, скоро ужин.
— Он все же вернулся, — удовлетворенно сказала Цез, глядя, как с берега идут Ахатта и певец, — все идет правильно, госпожа.
— Вернулся? Он? Растолкуешь, о чем ты?
— Жди, высокая Хаидэ. Пусть все поворачивается само. Пока что.
В легком небе над морем загорелась радостной зеленью яркая большая звезда. И рядом с ней, чуть ниже, встала огромная оранжевая луна, чуть плоская с умирающего бока. Карабкалась вверх, светлея на глазах. И, когда по котелкам заскребли деревянные ложки под тихий говор едоков, и над костром завился сладковатый дымок горячих заваренных трав, небо, темнея прозрачно и зелено, высыпало из себя множество звезд — больших и маленьких, но все они были тусклее сережки Ночной красавицы Миисы.
После ужина Хаидэ ушла на берег, к самой воде, черной и неразличимой — только отраженные звезды дергались и качались, смигивая в темноте. И села на холодный песок, обхватив руками колени. Сжалась в комок, обнимая себя так, что заболела грудь.
Торза непобедимый. Вся жизнь его была для сынов и дочерей, для стариков и детей племени. Так повелось еще со времен учителя Беслаи. Потому что, когда ведешь своих детей на смерть, то и жизни их — только в твоих руках, ни единой нельзя отпустить, не заботясь…Никто не видел вождя мертвым. Может быть, он — жив? Но отец племени никогда не оставил бы его. Чего желать сейчас дочери, которая по воле любимого отца ушла из вольной степи в чужую жизнь, к чужому мужчине? Желать, чтоб он был мертв, и оплакать героя, а после заняться делами и поставить над племенем нового вождя? Или желать найти его там, в диких степях — живым? Убил шамана, исчез, покрыв свое имя позором. «И твое имя, княжна, тоже» сказал тихий голос в голове, «ведь ты его кровь и плоть». Должна ли я думать о том, что будет в конце, если не знаю ничего, кроме начала? Как убил, почему, что случилось потом? Младшие ши будут молчать. Смотреть поверх людских голов в небо с летними облаками. Или на воду за плечами соплеменников. Или скользить взглядом по рыжей траве. Так велено обычаями. С людьми говорит или Патахха устами своих учеников или никто. Пока не благословит он старшего ши. Гонец так и сказал — молчат. Только потрясают бубнами и погремушками, морща юные бритые лбы. Их послания надо понять.
— Или пойти в нижний мир, чтоб увидеть самой, что случилось…
Хаидэ уткнула подбородок в колени и стиснула зубы. Значит и в нижний мир идти ей? Никто не хочет идти туда сам. Потому отдают детей старому шаману Патаххе — чтоб они, вырастая, ходили за остальных. Потому младших всегда несколько — до возраста старшего шамана доживают не все, нижний мир берет их.
Говорят, нужно быть очень чистым, чтоб нижний мир не сумел тебя одолеть. Или очень сильным. Патахха был чист, да будет радостной встреча его с Беслаи на снеговом перевале. А я?
Снова вместо тихой теплой ночи вспыхнули перед Хаидэ чадящие факелы, потянули копоть к потолку носики светильников. Ярко, так ярко, что видно все. И всех. И в зеркалах, что множат огни, кругом ее отражение, — смотрит на себя, хмельная от выпитого вина и от собственной обнаженной свободы. Когда отвергаешь принуждение, вырываясь вперед него, чтобы по своей воле броситься в бездну, после прыжка приходит острое наслаждение полетом. Полной и безудержной свободой. Потом оно проходит. Внезапно и резко, как от удара о твердую землю, вышибающую из головы мозг. Но тем и отличается прыжок со скалы от прыжка во вседозволенность. Первый кончается смертью тела. Второй сулит бесконечное повторение, снова и снова, завтра, и каждый день. Пока не умрет душа.
— Мне не достанет чистоты. Меня спасет только сила, если хватит ее…
— Ты бы лучше пела, княгиня, погромче, я б не бродила по берегу, натыкаясь на камни.
Цез, кряхтя, уселась рядом, закрывая кусочек звездного неба своей чернотой.
— Что же не ищешь меня, дочь вождя? Не задаешь вопросы о своем отце? Неужто все знаешь сама?
— Еще рано для этих вопросов. Я спрошу о другом.
Цез рассмеялась молодым смехом, будто в темноте рядом с княгиней сидела девушка.
— Ты едешь, горюя свое горе, и вдруг у тебя есть вопросы важнее? Не зря я ползала по песку, разыскивая тебя в ночи. Ты первая, кому старая Цез сама хочет задать вопрос. Я долго живу, и многое видела. Но сейчас меня гложет любопытство.
— Если ты хочешь знать, что мне важнее…
Черная тень зашевелилась, взмахнув рукавом:
— Нет! Сначала, как и положено, ты расскажешь себя. Так же, как твоя стражница. А где она? Кого охраняет сейчас?
— Там, на камнях. С бродягой. Слышишь, смеются.
— Бросила тебя. Ради первого мужчины.
Хаидэ в темноте пожала плечами. Сказала ровным голосом:
— Я не верю, что эти слова идут от тебя. Дразнишь. Ахатта никогда не бросит меня. И Убог — не просто первый мужчина. Он принес мне рыбу, знак. И еще он добр, а ей нужно учиться взнуздывать отраву.
— Значит, у твоего стража появился свой страж? — издевка ушла из голоса Цез. И Хаидэ кивнула в темноте, не заботясь, увидит ли старуха кивок.
Море, сонное в ночи, уложив спать дневные волны, еле слышно поплескивало на мокрой полосе прибоя, трогало водяными пальцами выброшенные днем ракушки, обломки коряг, клубки водорослей — разглядывая их множеством глаз-звезд. И перевернув, чтоб лежали красивее, вздыхало, радуясь ночной забаве.
К тихому плеску прибавился невнятный мужской голос, говорящий быстро и равномерно, делая остановку в конце каждой фразы, а после нее вдруг вскрикивая одно слово. И опять скороговорка… За ней — тихий смех Ахатты. Хаидэ подняла от колен голову, настораживаясь. Нащупав широкий рукав, схватила старуху. Шепотом еле слышным, похожим на дыхание ветерка, сказала:
— Он поет ей детские забавки племени? Те, что с играми! Откуда он зна…
Но старуха внезапно встала, край рукава выскользнул из пальцев женщины. Громко, голосом слышным на камнях и у костра, где черные тени замерли на мгновение и снова продолжили медленную возню, сказала:
— Пришла пора тебе, женщина знатного рода и дома, рассказать себя. А после услышите мои пророчества. Кого берешь ты в слушатели, высокочтимая благородная знатная княгиня, дочь вождя Торзы и амазонки Энии, жена достойного Теренция? Будущая мать вождя великого племени, каких больше нет на земле.
Она торжественно перечисляла высокие слова и с каждым Хаидэ сжималась внутри все сильнее. Старуха смеется над ней. Это слышно по голосу — как он серьезен, без тени насмешки. И каждое слово бьет не хуже кнута. Благородная… Высокочтимая… И замолчав, ждет ответа. И, кажется, смолкло вокруг все, тоже ожидая, дрогнет ли голос княгини, замешкается ли она, называя имена. Техути сказал бы — подумай, высокая госпожа, будь разумной и осторожной. Но рядом с осторожностью всегда стоит трусость, укрываясь в ее тени.
Не раздумывая дальше, Хаидэ встала напротив старой Цез.
— Пусть услышит меня сестра Ахатта, я скажу все, что спрятано, много это или мало, неважно. И пусть слышит бродяга-певец, потому что он теперь — тень моей сестры. И жрец одного бога, явившийся из Египта, Техути-равновесие, пусть услышит и он.
Она замолчала, хотя в голове крутились испуганно мелкие мысли — что подумает о ней благоразумный жрец, когда узнает, как жила она замужем за Теренцием. Что подумает о том, что теперь она снова спит с ним, вместо того чтоб убить. И — дала обещание! Теперь ей не потерять голову, увлекая с собой египтянина. Клятва связала ее и замкнула бедра. Пока не почувствует она внутри себя сына.
Желание видеть Техути, касаться его плеча, руки, хотя бы одежды, слушать и отвечать, ловить взгляд, оказывается, поселилось в сердце, и, как северный ветер уныния, что приходит к ночи и гудит, не переставая день, три дня, семь дней, это желание гудело в ней, став неслышимым от непрерывности звука. Но уже привычным. А вдруг он отвернется?
«Ты могла не называть его имени, глупая»…
«Нет, не могла. Легко желать ту, что блистает и светит. Но я другая. Я — настоящая. Пусть захочет такую»…
«А если не захочет…»
Но Хаидэ не стала слушать свои страхи. Повернулась и пошла по холодному песку, подальше от костра, к одинокому камню, черной спиной лежащему посреди лунного света. Позади Цез, окликнув Техути, что-то говорила Убогу, а тот повторял за ней:
— Я сяду с краю, мудрая. Я буду следить.
* * *
Нянька Фития любила грибы. На стоянках, ругаясь тому, что в невысокой траве разве вырастет съедобное, вешала на локоть корзину, плетеную из ивовых прутьев, кликала десятилетнюю Хаидэ, и они уходили далеко в холмы, разыскивая мокрые луга рядом с тайными родниками.
— Видишь? Это лисий глаз, — указывая, Фити ждала, когда девочка, надломив, подаст ей яркий оранжевый гриб с широкой шляпкой, — его надо мочить в кадушках, он становится склизким, как болотная лягва, но вкусный, очень.
А этот, это черный дрожальник. Пока молодой — самый вкусный, его можно есть прямо так, — она открывала рот и откусывала розоватую дрожащую мякоть.
— Но как постареет, счернится, кроме злой мелкой пыли нет в нем ничего, а от нее долго будут болеть голова и уши. Вот эти, мелкие круглые, это следочки. Видишь, пляшут, ровно кто наследил по кругу. Из них варят похлебку с зайчатиной. Твой отец очень ее любит…
Она говорила на ходу, Хаидэ нагибалась, складывала в корзину знакомые, а непонятные подавала няньке, слушая ее. И вдруг, выпрямившись, увидела поодаль дерево. Раскидав крепкие ветки, стояло в степи одно, и среди высушенных жарой листьев горели красными боками круглые плоды. Такие сочные, что во рту сразу пересохло. Хаидэ ахнула и умоляюще посмотрела на няньку. Та кивнула, удобнее беря корзину:
— Беги. Какая хурма, ровно в саду выросла, видно сама степная дева приходит смотреть за ней.
Хаидэ смогла съесть сразу пять тяжелых, с детский кулак величиной, красных шаров, выплевывая на ладонь плоские коричневые косточки. И, схватившись за живот, застонала, сползая по стволу и раскидывая ноги в старых штанах. В животе урчало и булькало.
— Вот сейчас набегут тати, — припугнула нянька, с удовольствием садясь рядом, — а ты вся одна — большой живот. Как будешь сражаться?
— Не набегут, — Хаидэ, прищурясь, смотрела, как солнце лезет через ветки к глазам, — а живот сейчас, он сейчас утихнет.
И ойкнула, когда на веко упала тяжелая капля. Сунула руку к лицу, размазывая липкую жижу, от которой мгновенно склеились ресницы. В глазу медленно занимался огонь, жег все сильнее, казалось, разъедая зрачок.
— Фити… — моргая чистым глазом, повернулась к няньке и та, ахнув, выдернула ее из-под дерева, повалила на траву и, искривив лицо, свела губы и плюнула на закрытый опухающий глаз девочки. Упав на колени, прижалась губами, собирая грязную слюну, харкнула ее в сторону. И снова плюнула.
Хаидэ позорно ревела, вытягивая и подбирая ноги, мотала головой, а нянька, откусывая от красной хурмы, быстро жевала, копя во рту сок и слюну, и плевала на опухоль снова и снова.
— Позорная трусиха, дочь облезлого зайца! — хрипела старуха, щипая девочку за шею и щеки, — небось, до сих пор мочишь постель под собой! Реви, реви, драная степная коза!
И Хаидэ ревела, оскорбленная неожиданной руганью, перепуганная внезапной яростью няньки. Слезы текли, мешались со слюной, смывая липкую, красную от сока хурмы, жижу. И наконец, огонь в глазу стал утихать. Фития вскочила, бросилась к корзине, нашаривая в ней кожаную флягу, зубами выдернула пробку. И снова навалясь на девочку, плеснула в глаза чистой воды.
— Ну, прошло?
— Уйди! — басом закричала дочь вождя, размахивая кулаками.
Уворачиваясь, Фития схватила ее руки, прижала к себе:
— Хватит, перестань. Поморгай. Ты правильно плакала. А то дальше пришлось бы тебе смотреть на степь одним глазом, дурная девчонка.
— Ты… ты ругала, чтоб я?
— Пойдем. Я покажу.
Крепко держа девочку за руку, она подвела ее к примятой траве у ствола. И подняв лицо, покачала головой:
— Старая я кобыла. Чуть не уходила тебя, а надо было вверх посмотреть.
На корявом стволе над их головами морщинистой круглой ладонью плотно сидел на коре странный гриб. Коричневый сверху, с черным кружевом по краешкам, пухлился изнанкой, похожей на свежую разломанную лепешку. И по всей поверхности, и сверху и снизу, дырявился одинаковыми отверстиями. А на каждом дрожали ленивые круглые капли, светясь в солнечных лучах, как янтарные бусины.
— Что это, Фити?
— Это гриб-плакунец, птичка. Он растет из дерева и плачет всю жизнь. Злее его нет грибов.
— Злее? Он же плачет!
Фития усмехнулась. Спросила:
— Вкусная хурма? Это последняя. Плакунец точит слезы по своему дереву, потому что он его ест. Ест и плачет. К зиме дерево умрет. Умрет и гриб, перед тем облапив весь ствол и все ветки. Но, убивая, все равно будет плакать, до самой своей смерти.
Морщась от ноющей боли в глазу, Хаидэ окинула взглядом тугую крону, плоды, сочно и радостно сверкающие красными боками.
— Как жалко. Оно доброе, оно его кормило. И умрет.
— Так есть, птичка. Слезы бывают разные. Некоторые убивают и потому плакать такими слезами нельзя.
— А ты ругала меня, чтоб я плакала, — напомнила девочка.
— Эти другие. Слезы бывают на пользу. И так в мире со всеми вещами. Одни и те же могут убить, а могут спасти.
— А как же узнать?
— Живи и учись, смотри вокруг, копи знания. Слушай сердце.
Она положила руку на плечо Хаидэ:
— И никогда, слышишь, никогда ничего не бойся. Сердце подскажет верные шаги. На то ты и дочь великого Торзы.
«Никогда не плачь мертвыми слезами жалости к себе, и ничего не бойся, дочь вождя» напомнила себе Хаидэ, усаживаясь на теплый шершавый камень. И подождав, когда остальные устроятся рядом, темными силуэтами на серебристом в луне песке, начала свой рассказ.
Техути не мог сидеть. Тихо отойдя чуть в сторону, застыл так, чтоб видеть на фоне серебристой воды профиль Хаидэ, ее поднятую голову и брошенную на спину тяжелую косу. Но чтобы она не искала его глаз своими, сверкающими в темноте. Он знал, темнота скрывает его лицо, но все равно не мог стоять на линии строгого взгляда молодой женщины, которая, говоря сухо и бесстрастно, казалось, распинала себя на каменной стене, привязывая веревками к вбитым в нее железным кольям.
— У меня был Нуба. Он мог защитить меня, всегда. Но дом брал меня, его украшенные стены, корзины с заморскими фруктами, вазы, полные цветов. Любая рабыня в нем была искушеннее и тоньше степной девочки, умеющей подстрелить из лука зайца и спрятаться в густой траве. Я отдана была в этот дом, наполненный незнакомой жизнью, и я согласилась на это. Потому защита не нужна была мне, она одела бы меня панцирем, в котором я могла задохнуться. Я велела Нубе не вмешиваться. И стала жить. Мое тело холили пять рабынь. И другие, которые делали массаж и учили медленным танцам. Учителя, нараспев читающие о способах любви и показывающие на приведенных девушках — что мужчины могут сделать с женщиной. И что — должны. Я жила в гинекее, и посреди множества рабынь и служанок, была одна. Не знала, что это не то, чему учат знатных женщин. Я думала, Теренций делает меня своей женой. А он делал игрушку. Дорогую, богатую, изысканную. Рискованную, ведь я могла все рассказать отцу, мы изредка виделись. Но я не рассказывала.
Она замолчала. Краем глаза видела мужской силуэт и не стала поворачиваться к нему. Перед камнем на песке сидела Ахатта, белея лицом, замерев, слушала, не отводя жадных глаз.
— Специальное питье утром. И я полдня проводила в постели, нежась и подставляя тело рукам рабынь. И специальное питье на закате, от которого тело сгорало в огненной лихорадке. Я с трудом дожидалась ночи, мой рот пересыхал, и если бы Нуба или еще кто попробовал остановить меня, когда солнце касалось воды, а из трапезной слышался пьяный рев гостей, я…
Она сглотнула, справляясь с голосом. До сих пор, засыпая, она падает в то воспоминание, когда Фития попыталась сказать ей, один всего раз…Когда ее били плетьми на заднем дворе, она молчала, только моталась голова с распущенными седыми волосами.
— Я хотела дождаться, когда она закричит, заплачет. Мне стало бы легче, я крикнула бы, чтоб немедленно отпустили, бросилась к ней. Но время стало, как старая шерсть с затхлым запахом, и я утонула в нем, потеряв голос и разум. Молчала, когда пьяный Теренций, обругав меня и рабов, приказал отвязать и высек меня насмешливыми словами. Ночью вернулась в свою спальню, и думала — умру. Но утром мне принесли питье. И все стало как прежде.
Хаидэ все-таки обернулась посмотреть на Техути. Но он стоял, опустив голову так низко, что подбородок упирался в грудь. И Хаидэ сказала еще:
— Теренций не мог отдавать меня веселым гостям из полиса. Я — жена знатного. Но в его доме всегда были чужестранцы, которые появлялись и исчезали, чтоб не вернуться. Они прибывали издалека, на кораблях или верхами. И были всегда голодны. Он… он смеялся и хвалил меня. А я радовалась этим похвалам, гордилась тем, что вынослива и неутомима. У меня крепкое тело. Я жила ночами, как живут пауки, а дни пролетали незаметно, от утреннего питья до закатного. Когда же гостей в доме убывало, они покидали полис, оставляя Теренцию привезенные из-за моря изысканные игрушки из кожи, слоновой кости и дерева, он все их пробовал на мне. И мне это нравилось. Мой муж говорил — ты самая дорогая рабыня моего дома, самая ценная, достигшая самого дна. Нет тебе равных. Он хотел изваять множество моих статуй, со всеми этими предметами и с обнаженными могучими рабами, и поставить в отдельном зале, восславив меня как равную темным богиням. Но не сделал этого. Мой муж всегда говорил больше, чем делал. И это не всегда плохо.
Я быстро училась. Не знаю до сих пор, почему так быстро, всего за несколько месяцев, я превратилась из гордой дочери вождя в игрушку пресыщенного мужа, и сама стала нестерпимо жадной до грязных удовольствий. Жадной до того, что в редкие дни, когда в доме не было пришлых издалека гостей, томилась и срывала злобу на послушных рабынях. И это я подсказала Теренцию, как принимать у себя горожан. Они приходили из гостевых покоев в роскошно убранную купальню. И их встречали пять обнаженных красавиц с лицами и плечами, закутанными цветной вуалью. Пять. Соревновались в изысканных и грубых ласках, доводя мужчин до исступления. И заставляли гадать, заключая споры — есть ли среди них дикая дочь гордого Торзы непобедимого. Прирученная и обученная степная кобылица, как называл меня муж. Он поклялся объездить меня, когда я перерезала горло его любимой кобыле, еще в первые дни. И он не нарушил эту клятву.
— Зачем? — возник голос из темноты, — зачем?
Техути не закончил вопрос и замолчал. А Хаидэ, не обращая внимания на него, повернулась к Ахатте, смеясь.
— Ты сказала шестеро жрецов, сестра? Тебя брали шестеро…
И тоже не закончила фразу. Из темноты, как смирный большой конь, вздохнул Убог. Хаидэ улыбнулась ему наугад в темноту. От него, тихо сидевшего рядом с Ахаттой, веяло теплотой, и княгиня испытала смутную зависть к сестре, получившей нежданный подарок от своей судьбы. А что же ее судьба? Есть ли дары для нее? Но разве она достойна даров…
— А потом все кончилось. В один день. Я не пустила Теренция в спальню, стояла у двери, держа наготове нож. И он ушел. Я наскучила ему, без игр и оргий к чему была пресыщенному богатому мужчине, испытавшему все мыслимые удовольствия страсти, угрюмая женщина, замкнувшая свое тело на невидимые замки. Он отвернулся и продолжил жить. А я не смогла начать жизнь и остановилась.
— Ты говоришь, сестра, что ты спала… девять месяцев, пока носила ребенка любимого мужа. — голос Хаидэ был мягким и ласковым, полным вины, — а я… я спала десять лет. Нуба уже не мог говорить со мной из головы в голову, мой разум умолк и молчало сердце. Лишь тело выполняло то, что положено ему, дабы избежать смерти. Я ела, гуляла, ткала покрывала. Сидя на высоком кресле, улыбалась гостям. Я читала привезенные книги и слушала трагедии актеров из метрополии. И когда поняла, что мое молчание убивает Нубу — отпустила его, лишь бы не просыпаться. Лишь бы не начинать жить. У тебя была любовь, Ахи, она вела, стегала, бросала в ошибки. У меня же не было ничего — ни желаний, ни радости, ни устремлений. Стоячая вода с гладкой поверхностью. Восемь лет после первых двух.
— Но ты проснулась сейчас.
— Да. Вы все разбудили меня. Пришли встать у моего ложа, как приходит к ночи утро. Неумолимо. Техути, Ахатта, Цез. Будто Беслаи, разыскивая воду, ударил в землю острием меча. И земля прорвалась, родив бешеное стадо водяных струй.
Она повернулась к сидящей рядом старухе и устало произнесла:
— Я не знаю, что мне сказать еще. Так много времени и все уместилось в такой короткий рассказ. Мне должно быть стыдно?
— Много ты знаешь о стыде, — ворчливо отозвалась Цез, — ты закончила свой рассказ, но дай-ка спрошу напоследок. Стыд… Скажи, благородная знатная госпожа, пустившая в свое тело сотни мужчин, как последняя площадная девка, за что больше всего стыдно тебе сейчас, когда ты окружена обыкновенными людьми, каждый из которых — со своими горестями, ошибками и своим стыдом? Что приходит ночами и прогоняет сон? За что ты готова убить себя?
Тишина повисла, приготовившись ждать, но ответ Хаидэ, выстраданный долгими ночами, пришел сразу.
— Мне стыдно за порку Фитии. И за то, что я отпустила Нубу. Дважды убила бы себя.
— А почему не убила?
— Нянька любит меня, и простила, — тихо ответила Хаидэ, — мне жить с этим стыдом, чтоб не причинять ей еще большее горе. А Нуба… Он может вернуться.
Думая о черном рабе, она вздрогнула от прикосновения к босой ступне. Ахатта, подобравшись ближе, гладила ее ногу. Хаидэ, соскользнув с камня, обняла подругу за плечи.
— А что же твой муж? В тебе есть ненависть к нему? — продолжала допрашивать Цез и на этот вопрос Хаидэ ответила не сразу. На высоком обрыве, увидев угасающий костер, испуганно взвыл, пролаяв, степной шакал. Захлопали крылья перепелов, снявшихся улететь подальше от зверя.
— Нет. К чему ненавидеть того, кто уже наказан судьбой.
— А в чем же его наказание? — подчеркнуто удивилась Цез.
«Правду, только правду, княгиня, иначе к чему все ночные признания…»
— Он любит меня. А я нет. Этим наказан.
— Ответ, достойный высокой осознанной, — Цез была довольна, — а если ему все равно?
— Неважно. Не все равно богам, что держат нас на ладонях. Глупец может умереть от старости, не осознав, но он получил свое.
— И это больше, чем месть, приготовленная твоими руками или умом. Так?
— Да.
Луна висела высоко, тянула на себя тонкое покрывало ночных облаков и круглое тело ее светило через прозрачную ткань, маня взгляды. Небо смотрело вниз тысячами аргусовых глаз, и каждый глаз искал Хаидэ, не давая ей оторваться от своего рассказа. Ниже, под звездами молчали четверо — седая высокая старуха с резким лицом и меняющимся голосом, притихшая Ахатта, бродяга-певец — тенью за ее спиной. И Техути, которому, Хаидэ видела — было больно. Хоть и не разглядеть выражения лица, но ссутуленные плечи, опущенная голова и повисшие руки говорили о том.
…Княгиня ждала. И голос старой Цез возник, рождаясь из ночи.
— Я выслушала. То, что сказала ты, это не плохо и не хорошо, это уже случилось и его не изменить. Но ты говорила не так, как сказала бы просто женщина, что смотрит, не поднимая взгляда выше своего лица. Нет, ты осмотрела прошлое, приближая его к глазам, и к сердцу. Потрогала и пощупала каждую мысль и каждый поступок…Так делают многие, превращая прошлое в кость с остатками мяса. Грызут и гложут, поворачивают, осматривая, откладывают в надежде, а вдруг нарастет снова. И копят в углах души белые кости прошлого, пока не заполнят все. А ты идешь дальше. Летишь выше, и взгляд твой обращен вниз и в стороны, как у птицы, что за один взмах крыла успевает увидеть многое. Много больше, чем полевая мышь, стоящая у норы. Ты сделала шаг в полет. Теперь тебе смотреть не только вниз, как бы много не было там событий. Но и вперед, княгиня. А после — вверх. И оглядывая мир, помнить — надо связывать запомненное и пережитое с тем, что прямо перед глазами и с тем, что еще только произойдет. Ты понимаешь, что я говорю тебе?
— Кажется, да. Да. Я понимаю…
— Вот и хорошо. Именно так ты должна услышать пророчество о сестре своей Ахатте. Если услышишь верно, то подарю тебе и твое.
Ахатта медленно поднялась и встала перед старухой, забыв о бродяге, обо всем забыв, глядела с мольбой темными пятнами глаз на белом лице с чертой сжатого рта. И мир притих, ожидая решения судьбы.
— Ты потеряла любовь, женщина. Но такие как ты, не могут жить без любви, нет в тебе ничего, кроме. Потому так легко пленить твой разум, потому ты всегда будешь идти за искушениями. И пришлый бродяга навечно прикреплен к тебе стражем. Без него ты — яд любой жизни. Страх, ненависть, любовь, ярость — все вызовет прилив отравленной крови. И ты будешь сеять смерть. А сама ты уже умерла.
— А мой сын?
— Помолчи. Невозможно смертному обойти судьбу, назначенную еще до рождения. Ты решила забежать вперед, но, сделав круг и изранив ноги, снова вернулась на свою тропу. Ты тут, с сестрой своей Хаидэ, нет с тобой Исмы, но есть бродяга-певец. Если бы ты не ушла в гнилые болота, знай: все равно стала бы первой красавицей племени, это твоя судьба. Всегда была бы рядом с Хаидэ: это — твоя судьба. И этот, что вздыхает за твоей спиной, оберегая, вроде ты несмышленый младенец, а он отец — вот твоя судьба.
— А мой сын? — закричала Ахатта, протягивая руки, и в голосе ее зазвенела ярость.
Цез усмехнулась.
— Малоумие и нетерпение — тоже твоя судьба, женщина. Чтобы твоя царственная сестра, несущая бремя мужской власти, видела, к чему приводит страсть, если в ней нет разума и мало сердца. Ты — страсть. И твои крики «мой сын, мой сын» — нашептаны страстью, а не любовью. Но я могу болтать до утра, а услышишь ты только одно. Так бери же свою кость и глодай ее до свершения будущего.
Она подошла к Ахатте вплотную и, возвышаясь над ней, тоже высокой, сказала размеренным голосом:
— Твой сын. Только с ним твоя страсть схожа с любовью. Но все равно — если отыщешь мальчика, ты убьешь его собой. Он будет умирать в мучениях, и чем сильнее и пламенней ты будешь стремиться его оберечь, тем мучительнее станет его смерть. Но этого не случится.
— Я убью своего сына? — Ахатта попятилась, споткнулась и почти упала на руки певца. Вырвалась, прижимая ладони к лицу.
— Потому что я люблю его?
— Так, — согласилась старуха, — но ты не сможешь добраться до мальчика. Не судьба. Убегай, рой землю, пробираясь кротом, лети птицей, — всегда жизнь повернется так, чтоб отбросить тебя назад, не давая приблизиться. Так в попытках скоротаешь пятнадцать ближайших лет. Если не поверишь старой Цез.
— Пятнадцать? А потом?
— А потом он вырастет, станет сильным. И ненависть его к потерянной матери будет так велика, что он сумеет убить тебя сам. Но перед тем, смертельно раненую, простит и полюбит. Такова цена, которую ты платишь судьбе. Я говорю тебе о том, чего нельзя изменить. Но можно выбрать тропу, которой идти.
Последние слова Цез произнесла с нажимом, стараясь втолкнуть их в уши оглохшей от горя матери. Но Ахатта по-прежнему не могла слышать. Ничего кроме страшного пророчества о смертельности встречи. Бормоча, раскачивалась, прижималась спиной к груди Убога, и будто обжегшись, подавалась вперед, а руки ерзали по лицу, будто она слепая — обшаривает нос, лоб и щеки чужой, пытаясь узнать.
— Ахи, — горестно сказала княгиня, ловя ее руки и сжимая их в своих ладонях, — Ахи, я тут, с тобой.
— Нет никого со мной, — низким незнакомым голосом сказала Ахатта и, оттолкнув княгиню, спотыкаясь, побрела в темноту. Убог, осторожно ступая, двинулся следом. И Хаидэ грустно усмехнулась, вспоминая слова пророчицы, — в свете побелевшей луны видно было — руки держал кольцом, как родители держат, оберегая первые шаги ребенка. Она повернулась к Цез. Белая луна изменила старое лицо, высветлила глубокие морщины и складки, и не найдя полузакрытых глаз, роняла пепельные лучи на седину распущенных волос, накрытых по плечам платком. «Как же красива была она когда-то… И каким горевестником стала ныне…»
Будто услышав мысль Хаидэ, Цез открыла глаза и сразу превратилась в себя, с мертвым мраморным глазом, глядящим поверх плеча княгини.
— Сильные не боятся любить, княгиня.
— Может быть, они не знают, что их ждет?
— Твой мужчина, смотри, — Цез повернулась к стоящему поодаль Техути, — он ждет. И боится.
— Я не боюсь, — египтянин кашлянул, чтоб голос звучал увереннее, — не боюсь.
Старуха шагнула так быстро, будто подлетела, взмахивая подолом широкой юбки.
— Тогда сейчас ты услышишь о дне своей смерти.
Техути откачнулся, выставив вперед руку. Ему показалось, что мир, полный ночи и звезд, вдруг сплющился в тонкую звенящую пластину с наточенной кромкой, крутнулся и в пустоте оказался у его горла, готовый рассечь кожу над веной, по которой толчками бежала кровь. Сейчас она скажет и кромка двинется. И с этого мгновения смерть поймает его. Жизнь с перерезанным знанием горлом.
— Нет! — он не крикнул, но по голосу было слышно — бросился опередить то, что старуха готова была сказать. И с трудом удержал руки, которые уже поднимались, чтоб зажать уши. Нельзя услышать. И не только ему. Но и бояться нельзя. Увидит княгиня.
Он коротко вздохнул и замер, готовый ко всему.
— Ты крепок, — с легким удивлением произнесла Цез, — я не скажу. Дыши спокойно, жрец одного бога. Живи в неведении.
— Скажи мне.
Их осталось трое. И двое повернули головы на внезапно раздавшийся голос. Техути сморщил лицо, будто глотал разжеванный лимон. Старуха уставила живой глаз на решительное лицо молодой женщины. Та подняла подбородок и ждала, нетерпеливо и чуть раздраженно постукивая пяткой босой ноги о щиколотку другой. И не дождавшись, продолжила:
— Я преклоняюсь перед тобой, пророчица Цез. Один ночной разговор уже дал мне больше, чем годы ночных одиноких раздумий и тоски. Но хватит мучить моих друзей, мы не в амфитеатре, где всем нужно плавно ходить, принимая красивые позы. Ахатта в горе, а жрец в смятении. Ты обещала рассказать обо мне. Ночь скоро пойдет на убыль.
В еще одной тишине громче запели сверчки, проплакала сонная чайка, кладя голос на тихие волны. А может, она все время говорила что-то, но люди были слишком заняты собой…
Цез покачала головой:
— Я и рада была бы сказать, женщина, но ты в темноте. И мой глаз не видит, что стоит вокруг тебя. Это значит только одно. Нет у тебя судьбы. Такое встречается раз в три сотни лет, и каждый, кому не назначили боги судьбу, может перевернуть мир. Потому что каждый маленький шаг его пишет историю. Все в твоих руках, понимаешь?
— Не знаю. А Ахатта? Ее судьба тоже в моих руках?
— А ты хочешь ее изменить?
— Да.
Старуха накинула платок на седую голову, стянула концы.
— Ты можешь лишь держать ее, как держит певец, помогая ей исполнять предназначение. Тут два слова, княгиня, важных для тебя. Может и если. Твоя сестра может стать госпожой темных ядов, быстрой и смелой, сеющей ужас — на самом деле стать твоей тенью, чтоб ты шла по своему пути. Может… Если ты пойдешь по нему. А может стать жалкой безумной бродяжкой, живущей у края Голодного леса, год за годом надеясь увидеть свое дитя. Может… Если ты решишь погрузиться в новый сон. Твой новый мужчина, Техути, он может стать советником, оттачивающим твой разум. Может… Если ты решишь сделать самое высокое из того, на что хватит сил. А может остаться рабом, ожидающим милости скучающей госпожи, чтоб доказать свою мужскую силу. Если ты, женщина, захочешь остаться скучающей госпожой. Но «может» не означает «станет». Ведь их судьбы сплетены не с твоей судьбой, а с твоей волей.
Она оставила в покое концы платка, завязав их узлом на шее, и наклонилась к уху Хаидэ, сказала громким шепотом, в расчете на уши Техути:
— Поверь старухе, у этого тощего под жреческой юбкой есть чем привязать к себе любую красотку.
— Я не могу понимать тебя, если ты все время насмехаешься! Мой ум не успевает!
— А надо, чтобы успел! Затем и смеюсь, для того и бросаю в вас такие слова.
Хаидэ сжала кулак, замерла, обдумывая сказанное старухой. Все не так! Как началось у старой груши, так и продолжается — будто прыжки ярмарочного акробата. Где советы, куда идти? Где столбы, навершия которых вырастут из тумана будущего, чтоб она могла все время видеть их и понимать, для чего делает то или другое? Старуха просто бросила ее, суля пророчества, а вместо них — пустота.
— Ты слышишь меня? Дай повторю еще. Тебе нет судьбы. Ты вольна идти, куда пожелаешь. И за каждый шаг ответишь только сама.
— Ты! Ты не дала мне будущего! Так дай хотя бы совет! Что делали те, кто рождался такими же? Куда шли? Дай мне хоть знак, брось веревку!
— Некоторые не шли никуда, а другие умирали еще при рождении. Ты сейчас как твоя сестра, которая в слезах ушла в темноту, не сумев вместить в себя сказанное. Вот и ты. Но мне нечего больше сказать, княгиня. Ты — одна. Навсегда.
Цез сделала шаг в сторону воды, проминая мокрый песок кожаным сапогом. Подобрала подол сухими руками, укрытыми широкими рукавами. Но помедлив, все же добавила:
— А совет… вот он. Смотри вокруг себя, и думай. Найди самое большое, что случается в твое время. И иди туда. Если хватит у тебя сил, ты можешь изменить мир. Если хватит. То — сможешь.
Вода плеснула под сапогом, и старуха зашлепала по блестящей от луны полосе, топча черные комки водорослей и белые сверкающие ракушки.
— Я — одна? — вопросительно сказала Хаидэ, глядя на Техути. Он отрицательно замотал головой.
— Я всегда буду с тобой, госпожа. Рядом. Пока ты захочешь.
Она подошла совсем близко и встала в кольце его рук, так же, как стояла Ахатта с бродягой. Техути, поколебавшись, обнял ее, прижимая к голой груди, закутывая распахнувшимся плащом. Хаидэ подняла лицо. И не закрывая глаз, раскрыла губы навстречу. Через один вдох летя в поцелуе, долгом и непрерывном, казалось, выворачивающим ее наизнанку, чтоб облечь мужчину вместе с плащом, горячими плечами, гладкой кожей на груди, твердым бедром, прижатым к ее животу… Облечь своей кожей, чтоб он, напрягаясь, и вжимаясь, вывернулся поверх, обволакивая ее, и так дальше, дальше, до бесконечности, наращивая друг друга друг на друге луковой шелухой, слоями соли от мириадов морских волн, лижущих один и тот же песок, пленкой солнечного света, выбеливающей старую кость снова и снова, до белоснежной невесомости, чтоб развеять ветром…
И отрываясь от его губ, медленно, будто они уже срослись, и теперь ночь входит между их кожей невидимым острым клинком, разделяя, она пошла снова в свои берега, постепенно, снимая себя с него, слой за слоем и возвращаясь в границы сознания.
Откачнулась, держась руками за его талию. Вздрогнула от щекочущего прикосновения плаща, соскользнувшего с мужских плеч. И разглядывая серьезное мужское лицо над собой, подумала, не хотя этого, но соглашаясь принять:
«Я — одна»…