Хаидэ сидела на маленьком песчаном пляжике, с обеих сторон закрытом корявыми валунами. Покусывая прядь, следила, как ручей уносит белые лодочки лепестков. Маленькие, нежные, — выше по течению доцветали сливовые деревья. Жарко, все пропитано медовым запахом. Скоро там, где были белые лепестки, останутся зеленые головки завязей, почти невидные среди яркой листвы. Белые деревья станут зелеными. Это значит, кончается время расцветания и приходит время материнства. Весна уходит.

Этому еще множество признаков, которые повторяются из года в год, кружась, как нежные лепестки, попавшие в маленький водоворот у двух торчащих в воде скал. Желтеют травы и вместо летучей пыльцы, стряхиваемой из сережек и мелких гроздей невзрачных цветков, клонятся вниз зреющие колосья. Фития научила ее, какие колосья надо собрать, чтоб смолотив и перевеяв, добыть зернышки, мелкие, как тонкий речной песок, но получается из одних вкусная похлебка, а из других — лепешки с резким запахом.

Весна кончается, когда от солнца выцветают хрупающие под ногами скорлупки птичьих яиц, а птенцы, что вывелись из них, уже не скачут боком, прячась в желтеющих травах, а перепархивая все увереннее, наконец, принимают под крылья горячий степной воздух и дом их теперь — небо. Весна уходит, и все в ней свершается, иногда незаметно и плавно, что-то раньше, а в другой год то же самое позже. Но есть шаги, видные всем. Шаг, и время переходит из весны в лето.

Хаидэ прищурилась на белое от весеннего жара солнце. Шаг из весны — это песня степного жаворонка. Еще вчера он пел, будто вел палочкой по ребристому бронзовому щиту — тррррр, тррррр… А сегодня его песня, как рассыпанные на скалу звонкие бусины, скачут по одной, торопятся и падают в воду, булькнув.

«Вот и порвал жаворонок ожерелье на шейке», говорила Фития, расчесывая девочке волосы. «Теперь до осени бусы не наденет, видишь, летает, ищет…»

Хаидэ про жаворонка знает. И про глаза лисят, что открываются — в лето смотреть. И много других шагов времени знает, хотя особенно не задумывалась над этим, пока не стали приходить к ней глиняные ежики на грубых кожаных шнурках. Ежик первого лета. Ежик осенний, ежик зимний. И вот кончается весна. Завтра Ловкий принесет ей четвертого ежика.

Она поправила на волосах кожаный обруч с дырочками. В трех дырочках, над висками и на затылке, продеты шнурки, и ежики запутываются в волосах. Красиво и смешно. Скоро нужно проделать в обруче четвертую дырочку. Тогда весна закончится и для Хаидэ.

Принесет Ловкий, он обещал. Хотя многое изменилось с прошедшего лета.

…Когда в степи стал сходить снег, и полезла зеленая травка, расталкивая прошлогоднюю, жухлую, полегшую под снегом и дождями, Ловкий стал уезжать кататься с Ахаттой. Подумать только, Крючок и Ловкий!

Хаидэ припомнила, как же рассердилась, когда впервые уехали, а она и Пень полдня их искали! День выдался с маленьким солнцем, чуть ли не первым после метелей и снежной сырости. И из лагеря их отпустили, всех троих. Ахатта в лагерь не ездила, разве что изредка, из лука пострелять, показать, как дротики кидает и нож. Ей и в стойбище работы хватало. А вот Хаидэ пришлось вместе с мальчиками становиться воином.

Когда после наутро после свадебного договора уехали эллины вместе с будущим мужем, отец призвал советника Арсиса и велел ему сына наказать, как наказывают взрослого воина. За глиняного ежика получил Ловкий десять плетей в лагере. А Хаидэ, сидя на шкурах в своей палатке, сжимала подарок в кулаке и, кусая губы, слушала, как распекает Торза Фитию. За то, что позволила дочери вождя явиться в дикарских украшениях, на которых — звери. Сидела и думала, если и ей, Хаидэ — плетей велит, то она оседлает Брата и убежит в степь, будет там сама охотиться и жить, а потом найдет племя амазонок и уйдет к ним. И даже если не ее, а вдруг няньку решит наказать. Она и Фитию заберет с собой, построит ей землянку.

Но Фития не слишком испугалась Торзу непобедимого. Выслушав упреки и ругань, возвысила голос и в свою очередь отчитала вождя. А потом, смягчив голос, объяснила свой гнев.

— Ты, вождь, зря на детей не свирепствуй. Тебе ведь не рабы нужны. Дочь твоя скоро не просто с чужим человеком жизнь свяжет, а еще и чужую жизнь примет. А мальчишка, ты сам говорил, из ребятишек нет никого ловчее Исмы Ловкого. Вырастет — будет тебе первый поомщник. Ему своя голова нужна на плечах, а где своя голова, там и непослушание. Знаешь ведь.

— Знаю, старая. Но племя смотрит на нас. Мальчишке еще подниматься, а это всегда труд. Пока он должен исполнять то, что нижние исполняют. И получать наказание. Иначе не Зубы Дракона, а беззубая челюсть.

— Труд… Ну, спину-то отец ему уже натрудил, по твоей воле. Вот и хватит слов пустых. А что про дочь твою…

Но дальше Торза слушать не стал. Ввалился в палатку и сел напротив, скрестив ноги. Хаидэ покрепче сжала ежика и выпятила подбородок.

— Угу, чисто лягушка в зазерке, — сказал отец и, помедлив, потянулся, погладил дочь по распущенным волосам. Хаидэ на всякий случай руку спрятала за спину.

— Не заберу. Парень за подарок уже расплатился, значит, игрушка твоя. А теперь слушай, дочь Торзы. С завтрашнего утра ты — воин. Маленький и слабый, неумелый, все ровесники твои давно учатся по-настоящему. Тем труднее будет тебе стать лучше всех, поняла?

— Да…

— Жить будешь в лагере.

Хаидэ услышала, как ахнула у открытого входа нянька.

— Но через два дня на третий вернешься в стойбище. Учителя тебе дали, отдельную палатку ему поставим. Грамоте выучит, одеваться и говорить. О науках расскажет и о книгах эллинских. Через два дня греческих наук — обратно. И все, что там без тебя успели — сама будешь успевать.

— Чтоб вас степные гадюки сгрызли, — мрачно сказала Фития за пологом и загремела котлом. Но сразу затихла, как только Торза продолжил.

— Не будет тебе отдыха, будешь, как конь кочевника — на ходу спать, из-под копыт еду хватать. Ты молодая, сильная, справишься. А нянька твоя…

И он возвысил голос:

— Ты там, старая?

— … Котел чищу, — отозвалась Фития и для убедительности громыхнула железом.

— Научишь девочку всему о травах, всему, что знаешь. Чем сон вызвать, зверя отвадить, чем голод обмануть, лихорадку прогнать, раны закрыть. Все расскажешь, а что забыла, иссилься и вспомни.

— Я уже знаю, много, — несмело сказала Хаидэ, поджимая под себя ноги и опираясь руками о землю.

— Ты слышишь? — Торза продолжал обращаться к няньке.

— Да слышу, что ж я перепел весенний, что ли.

— Ну, так иди к костру, хватит греметь котлом, как греческий Зевс.

Фития прошептала что-то не слишком доброе, и ушла, нарочно погромче топая мягкими чувяками. А Торза опустил голову и задумался. Хаидэ сидела, не шевелясь, пусть отец посмотрит, она уже почти настоящий охотник, вот так просидеть может всю ночь в засаде, пусть кусают за щиколотки рыжие злые муравьи, не дернется даже… И тогда отец раскается, что говорил с ней, как со слепым лисенком…

— Ты, Хаидэ, что слепой лисенок, — проговорил мягко, и девочка вздрогнула.

— Понюхала — назвала, лапой тронула — поняла, стукнули — в ответ огрызнулась, а куда, зачем — не видишь. Но это время исправляет. А мало его у нас. Я говорил, ты не просто женщина, не ездить тебе в женской кибитке, держа у каждой груди по ребенку. Теперь ты и воин, и будущий вождь. Я уйду, тебе править. И ничто из того, что сделано моим отцом и отцом моего отца и мною — не потерять, а только сделать Зубы Дракона крепче, острее и ядовитее. Иначе смерть нам. И не один умрет, а все. Знаешь сама, мы связаны намертво, нам по-другому нельзя. Кто уходит из племени — долго не живет. А тебе надо выжить. Потому будет тебе нелегко. Но через два лета уйдешь в город совсем не такой, какая сейчас. Ты будешь — охотник. И не просто охотник, а воин, Зуб Дракона.

Под молчание дочери он повернулся и вылез из палатки. У костра перекинулся несколькими словами с Фитией, и конский топот разнесся по ночной степи.

И со следующего дня началась у нее совсем другая жизнь — злая и быстрая, без остановок. Такая, что в походных палатках лагеря или на летней горячей, а после мокрой осенней, и стылой зимней земле засыпала она, не чувствуя, как ноют натруженные руки и ноги, а в ушах все звенит и звенит гортанный крик воина, обучающего мальчишек. И ее — Хаидэ, наравне со всеми.

Редкие дни отдыха выпадали ей, по пальцам одной руки сосчитать. Когда впервые вернулась, на шагом идущем Брате и еле сползла с него на руки няньке, та, причитая, отвела в палатку, уложила на проветренные мягкие шкуры и, увидев на ладонях красные, до мяса стертые раны от тетивы и рукояти лука, ахнула и стала целовать ей запястья, стараясь не касаться ран.

Ящерицей выползла из палатки, загремела посудой, запахло в распахнутый полог свежими травами. Хаидэ свернулась клубком, думая — вот только спать, за оба дня выспаться. Но почуяв прикосновение к ладоням мягкой тряпицы, хриплым голосом велела:

— Фити… Какие травы. Скажи мне. Про все…

И та, окуная в черный отвар тряпку и отжимая ее, шепотом рассказывала, повторяя для памяти по нескольку раз:

— Это косень, милая. Косень червя отгоняет, который мясо грызет. Если его не заварить, то зарастет кожа на ранах, а черви внутрь уйдут. А это, что щиплет нос, это саманка, она кожу растит, мясо двоит. Если рана глубока, то саманку нажевать и в рану вложить, сверху — повязку. И через день глубина заполнится, кожица напластается.

— А где… растет где?

— Да под ногами, птичка, вот смотри, листики резные. Утром при солнце увидишь, я покажу. И еще тут белоцвет и столист. Эти от жара в голове и в сердце.

— А есть такая трава, Фити, чтоб я сразу — сильная? Как остальные.

— Нет, птичка. Таких трав нет. Есть обманки, они хороши, когда надо быстро вскочить, бегом бежать, махом ударить. Но потом скрутит тебя, как старую ветку в огне. Ничего нету даром, воробышек мой.

— Как же мне тогда… — Хаидэ уткнула лицо в мерно шевелящийся бок няньки и заплакала, тихо-тихо, чтоб та не почувствовала. А перед закрытыми глазами шли и шли, как верблюжий караван: ледяные лица мальчишек, летящие мимо глаз стрелы, топорики, кувыркающиеся в воздухе, и — в бревно, а ее топорик — в землю; зигзаг солнечного злого света на визгнувшем коротком мече… и снова бесстрастные лица с прищуренными глазами, мелькающие в беге колени, спины упавших, щекой прижавшись к гудящей земле, размах руки с окаменевшими пальцами на рукояти, и еще размах, и снова такой же.

— Эй? — замотав израненные руки полосками мягкой замши, Фития приподняла Хаидэ за плечи, — ну что ты, милая? Больно? Пройдет сейчас, потерпи.

— Мне тут больно, — девочка приложила забинтованную руку к груди под засаленной охотничьей рубашкой, — я хуже всех! Пень и тот быстрее меня, Фити! Пень!

— А-а-а, вот она — дочь Непобедимого! Ну? — нянька встряхнула девочку, усаживая ровнее, — злишься? Хорошо. Твоя злость тебя вылечит. Только на привязи держи и выпускай, когда тебе надо.

— А разве так можно, со злостью? Она ведь сама!

— Сядь тут, — Фития снова посадила девочку прямо, и когда та, клонясь от усталости, уронила голову ей на плечо, встряхнула, не очень заботясь о том, что у той все болит. Хаидэ вскрикнула. Но такая добрая раньше нянька не пожалела, не стала по голове гладить и на щеки дуть, прогоняя несчастья.

— Ты говоришь, Пень лучше тебя. Быстрее и сильнее. И лучше стреляет, да?

Хаидэ молчала. Говорить было обидно, и на Пня поднималась злость.

— Так пока они там скачут степными зайцами, научись тому, что не каждый умеет. Сила и ловкость, они — разные. Вот твоя злость, смотри.

Фития в сумраке, разбавленном крошечным огоньком светильника, нарисовала пальцем по воздуху несколько линий.

— Лохмата, страшна, зубы, как молнии, глаза, как огненные шары. Видишь?

— Д-да…

— Это твой зверь, Хаидэ. Убьешь его — станешь слабее. А победишь, то с привязи спустишь, когда надо тебе.

— Как волка прикормленного?

— Как эллины своих псов на охоте.

Рассмотрев нарисованную на темноте мерцающую огнем шкуру и бьющий из раскосых глаз яростный огонь, девочка мысленно накинула на лохматую шею веревку. И когда зверь вскинулся, роняя кипящую слюну и выбрасывая перед собой лапу с кривыми когтями, сжала губы, дернула, затягивая петлю. Рука заболела, боль, тоже дергаясь, поползла в плечо, укусила спину между лопаток. Но Хаидэ держала крепко, ненавидя зверя по-настоящему. И тот, несколько раз бросившись, захрипел, вертясь, и стих, припадая брюхом к земле.

Фития сбоку смотрела, как закаменело лицо девочки и глаза, сузившись, отразили огонь. Нос заострился и побелел подбородок. Сжатые губы разошлись, выпуская слова с шипением, и снова сомкнулись.

— С-сидеть, сын беды.

И, через несколько мгновений тишины, черты лица снова смягчились, припухли губы и расширились карие глаза.

— Фити? У меня получилось!

— Ты дочь вождя, птичка.

— И оно меня будет слушаться? Всегда?

— Обуздывай, как твой отец бешеных жеребцов, трудись. И может быть, через время.

— Опять время…

Поворочалась и села, положив на коленки забинтованные руки. Посмотрела в пустой темный воздух, где только что побеждала чудовище, в первый раз — сама. И вспомнила, как во время бега через степь, когда уже каждый куст хватал за ноги, каждая ямка превратилась в пропасть, и воздух в горле стал каленым, как летний песок, она упала и не могла подняться. Закусила губу, чтоб не заплакать, глядя в удаляющиеся спины. Никто даже не оглянулся. А потом, чувствительно дав под ребро, споткнулся об нее Пень, сунул под руку маленький мех с остатками вина и помчался дальше, топая кожаными сапогами, легко перелетая через расщелины степных скал.

«А я его хотела — этим зверем»…

Позже, когда стойбище стихло, оставив ночи только потрескивание костров, мягкий топот пасущихся коней и шелест высоких трав под ветром, Хаидэ сидела на ковре в просторной палатке Флавия, освещенной пляшущими огнями светильников и, сложив забинтованные руки на коленях, нараспев повторяла за учителем слова незнакомого языка. Сбивалась, поднимала руку во властном жесте и снова повторяла. Флавий, задрапированный в богатый плащ, покачивался на кожаном сиденье деревянного кресла и, разглядывая хмурую измученную девочку, удивленно-презрительно приподнимал тонкие брови над подведенными тушью глазами.

Пропела над прозрачной водой пестрая птица-воденица, сверкнула красным крылом и кинулась грудью, расплескивая свое отражение. Взлетела, держа в кривом клюве мокрую рыбку. Хаидэ попробовала спеть так же, кликнула высоким голосом, так чтоб в конце захрипело. И засмеялась, увидев в воде отражение высокой шапки воина, что стерег ее у ручья. Видно, не по-птичьи прокричала, вот страж и забеспокоился. Помахала рукой, шапка скрылась за изъеденной ветром скалой. Девочка поджала ноги и, обхватив их руками, положила подбородок на колени. Через рассыпанные по спине волосы припекало летнее уже солнце. А прошедший год протекал в голове, как вода ручья, показывал свои картинки.

Два дня в лагере, а после — два дня с учителем, и голова трещит от нового, столько всего надо запомнить и выучить. Хаидэ улыбнулась, припомнив, как Флавий, когда молчала упрямо, не сумев дать ответы, ругал ее, морща гладкий лоб и рассматривая, как раздавленную копытом жабу. И она, выспросив у няньки, выучила тайком несколько ответных слов, и однажды, в ответ на презрительную речь Флавия, сказала ему эти слова, глядя прямо в глаза. Учитель смолк на полуслове, привстал с любимого кресла, роняя с колен плащ и вдруг, перепелкой подскочив, схватил Хаидэ за ухо, а на другую руку накрутил прядь волос, дернул больно. Но она уже не первый и не второй день провела к тому времени в лагере, и в ответ, резко крутанув головой, освободилась, прыгнув за спину Флавия, схватила его за растопыренные пальцы, повернула, прижимая согнутую руку к его же боку. И он, приседая, заверещал, отворачивая лицо, по которому потекли мокрые дорожки, размазывая слюдяную пудру и кармин с пухлых губ. Несколько дней после этого Флавий торжественно носил перед собой забинтованные полотном пальцы, вздыхал и отворачивался от посмеивающихся женщин.

Она всех догнала за эту зиму. Стала, как прочие воины Зубов Дракона, таким же охотником и воином. Но воином нижним. И потому за выходку с учителем была наказана так же, как любой из нижних.

А еще ей казалось, придет весна и, может, хоть что-то вернется. Из того времени, когда приезжали из лагеря Ловкий и Пень и можно было всем четверым ускакать в дальнюю степь, к веренице круглых озер с толстыми рыбами. Или — к морю.

Потому и рассердилась сильно, когда день их совпал, все четверо в стойбище, а Ловкого нет, и нет Крючка, хоть они с Пнем все обегали, у всех спрашивали. Наконец, велела она Пню седлать свою кобылку, сказала, поедем сами, хоть казалось ей, что солнце снова на осень повернуло, и наползли тучи, черные, низкие. Ничего не будет, как прежде, думала, сдерживая Брата, пока ждала Пня на краю стойбища. Это все время, оно течет рекой и все в одну сторону. И Пень-Абит уже не тот мирный толстяк, что на кургане есть просил. Похудел, вытянулся, по скулам темный пушок все гуще. У Ахатты грудь выросла, да какая. У Хаидэ тоже появилась, но у Крючка больше.

Молча двинулись в сторону степи и остановились, когда навстречу, из-за кустов ивняка на краю болотца — Ловкий и Ахатта. Едут рядышком, разговаривают. У Ахатты по плечам лежат длинные серьги серого жемчуга, бежит по ним мягкий солнечный свет.

Хаидэ ударила пятками Брата, подъехала сама, Пень позади остался. Не глядя на Ахатту, велела Ловкому к палатке Флавия ехать, учитель, мол, заждался, сердится. А Ловкий потянулся, взял Крючка за руку. И заявил Хаидэ мрачно, что он ей не слуга и не муж. Сам с Флавием будет разговаривать, без ее приказов.

Так и стояли напротив, жгли друг друга глазами, а кони топтались, перемешивая копытами рыжую с черным землю проталин, окаймленную уставшим от зимы снегом.

Хаидэ пересела поближе к ручью, вытянула босую ногу, поболтала в холодной воде. Лед! Уперла пятку в песок, обирая с пальцев мокрые прозрачные лепестки.

Стыдно вспоминать, как она тогда раскричалась. Руками размахивала, смеялась злым смехом. На Крючка напустилась, обвиняя в предательстве. Крючок побледнела, потом красной вся стала, а после глаза подняла на подругу и — улыбнулась. Рыкнул в сердце Хаидэ зверь-ярость, взрыл землю кривыми когтями, закапала с клыков кипящая слюна. И так был огромен, что она испугалась — удержит ли? Отвернула Брата и унеслась в степь одна, до поздней ночи.

Все два дня дулась. А потом рукой махнула. Все же — друзья, лучшие. Да и Пень в ту же ночь, перед тем, как в лагерь вернуться, ей сказал. Пришел попрощаться, она и смотреть на него не хотела. Мялся-мялся он, а потом, как выдал! И про то, что нос задирает, фыркает, чуть что не по ней. Не жалеет никого и стала как кусок старой скалы, об который только ветер зубы точит. До слез довел. Утешал потом, сопел виновато. С тем и уехал.

На следующий день к вечеру Хаидэ уж совсем собралась идти к Ловкому — мириться. А он сам пришел. Поскребся, как обычно, в палатку. Хаидэ обрадовалась. Сидели на шкуре и сверху закутались, только пар переплетенными струйками утекал в морозное еще небо. Ловкий говорил. Умный он все-таки. Хороший советник будет у князя Торзы.

— Ты, Лиса, не должна сердиться. Держи себя в руках, Лиса. Ты себе теперь не принадлежишь. Потому других не мучай. Вот, если бросишь сейчас все и удерешь из племени, я тоже удеру. Все брошу. Но ты ведь не убежишь, нет?

И кивнул, когда Хаидэ покачала отрицательно головой:

— Вот, я это понимаю. Но дай нам, княжна, жить своими сердцами. А все остальное — твое. Я, Пень, Ахатта — мы навсегда твои, жизни за тебя отдадим. Но ты нами не играй. Мы тебе — друзья.

— Да уж, Ахатта отдаст! — фыркнула тогда Хаидэ. И покраснела.

— Замолкни, Лиса, — сказал Исма, — я сказал, значит, так и есть.

И Хаидэ замолкла. Сидели, обнявшись. Дышали.

— А ежики? — тихо спросила девочка.

— Ежики будут. Всегда. И не потому что обещал, Лиса, — Ловкий крепче обнял ее плечи под шкурой, — ты, Хаидэ, как звезда в небе. Жизнь внизу идет, а ты — светишь. Одна. А жизнь внизу — идет.

— Ох, Исма, как ты сказал!

— Ах, Лиса, скажи спасибо Флавию!

И рассмеялись оба тихонько, чтоб никого не разбудить. Так и сидели почти до утра, друг друга грея. А утром Хаидэ побежала к Ахатте. Мириться.