Время стояло морем, текло реками и поднималось от самого себя столбами белесого пара, витыми, как мраморные колонны, которые огромной рукой скрутил великан, играя, да так и оставил. Витые, вырастали из сизой непрозрачной поверхности, по которой на взгляд можно пробежать, легко касаясь босыми ногами, но на деле — ступишь и провалишься, мелькнешь вниз, в тяжелую и вязкую воду, туда, где все темнее и темнее, и только движутся по сторонам смутные тени.

Хаидэ опускалась и всматривалась, боясь распознать в тенях ужасное. Но они были. И потому не закроешь глаз и не отвернешься. Но и глядя, рассмотреть не могла.

— Ли-са, — шепот тронул ухо и вдруг все посветлело, внизу, под повисшими босыми ногами сверкнул желтизной песок, а по сторонам загорбатились степные курганы, будто легшие огромные кони, блестят крупами, изгибают шеи, опуская морды.

— Я… — она коснулась песка пальцами ног и недоверчиво встала покрепче. Медленно подняла руки, проводя ими по недавно плотной воде. И улыбнулась, когда, чирикнув, порхнула из-за спины степная птица-черноголов, полетела, крича и дергая рогулькой хвоста.

— Лиса, это свет памяти, он превращает бездну в живое. Твоя память проснулась, по-настоящему. Ли-са…

— Меня уже давно так никто не звал, и я… я изменилась, — она не хотела оглядываться, чтобы подольше гадать, кто пришел, кто шепчет, превращая мутные воды в яркий свет, в запахи летней степи, в неровность камушков под босыми ступнями.

— То, что прошло, лишь наполнило тебя, Лиса. Оно никогда не уйдет. Надо только уметь справляться с тем, что внутри. Не выбрасывать и не убивать. Не прогонять и не закрывать глаз. Видеть и принимать в себя. Изменилась? Да. Меняйся.

Хаидэ повернула голову и рассмеялась с облегчением. Ахатта стояла напротив, щурила узкие глаза, придерживала на плече ремень горита с торчащими стрелами. Улыбнулась. И мир вокруг стал ярче, еще ярче, засверкало сбоку синее полотно с белыми искрами, полыхнули зеленью и желтизной заросли тростника.

— Морская река! Мы на Морской реке! Снова!

Схватив Ахатту за руку, Хаидэ оглядывалась, дышала глубоко, смотрела жадно, только сейчас понимая, как же больно и глубоко сидела в ней степная тоска, которую она вязала цепями, как злого красавца-леопарда, не давая кинуться и загрызть. Потому что хотела выжить и должна была выжить, так повелел отец. Не только повелел, — попросил, когда увозили ее в полис.

— Оно все, как настоящее, Ахатта! Но ведь это прошлое? Морская река того года, когда пришел Нуба. Даже если сейчас нам с тобой туда, там все будет не так.

— Если попадем, да. Но не в тебе. Все остается с тобой, княжна.

— Да. Да!

Потянув подругу за руку, она побежала, не успевая оглядываться, дышать, сторожить ухо, нажимала босыми пятками, чтобы песок с силой выворачивался из-под ног. Ветер, горячий и звонкий, рвал волосы, кидая их в лицо, и отовсюду набегал запах полыни, чабреца и птичьей травки. Синяя вода приближалась, белые, кипящие под солнцем, блики бежали в стороны, расходясь, и между ними в толще волны кивали купами черных водорослей разновеликие камни.

— А где Исма, Ахатта? Он тоже придет в мой сон?

Маленькая ладонь стала жесткой, выдернулась из руки княжны, и та остановилась на бегу, задохнувшись.

— Ахатта?

— Не кричи, птичка. Разбудишь ее.

Фития гладила волосы Хаидэ, придерживала за плечо. Задрожав, та с трудом спустила с кожаного сиденья затекшие ноги. Схватилась руками за подлокотники и вгляделась в лицо спящей подруги.

Спальню заливало солнце позднего утра. Одну штору нянька задернула так, чтобы постель оставалась в тени, и из темноты лицо Ахатты белело смутно и спокойно. Закрыты глаза и сомкнуты губы, а больше и не разглядеть.

— Она спит…

Хаидэ постаралась не думать о том, что случилось с Исмой Ловким, и о чем не успела сказать ей во сне подруга. Они связаны, всегда, и каждый воин племени знает, если с близкими случается плохое. Должна бы знать это и Хаидэ, но так складывалась ее жизнь в доме Теренция, что невидимая связь истончилась и ослабела, и сама она была только рада этому. Теперь ей ждать слов, сказанных вслух. И думать о них.

— Что?

— И ты поспала, моя радость. Все хорошо, — повторила нянька, — Гайя ушла готовить тканье, я отослала ее. А Мератос и Анатея ждут тебя у бассейна.

— Что Теренций? Проснулся?

— Они уже шумели. Омылись и совершили массаж. Пили утреннее вино и теперь снова спят, чтобы отправиться в городской совет после полудня.

Слушая няньку, Хаидэ осматривала лицо подруги, нагнувшись, принюхалась, хмуря брови. Положила ладонь на вялую прохладную руку, свисавшую с кровати, и поправила ее, устроив на покрывале. От раненой пахло не только травами, вчерашней яростью и смытой кровью. Был еще неуловимый запах, дразнящий своей непонятностью. Может быть, так увядает цветок с сильным ароматом…. Или умирает старый мед в заброшенной колоде, полной мертвых пчел, увязших в своей драгоценной пище?

Она распрямила спину, поправила растрепавшиеся волосы. Теренций будет весь день занят, слава богам. Перед советом все отправятся в храм Аполлона. А вечером может быть снова придут пировать. Или еще что придумают. Хорошо, что сегодня не надо сидеть в перистиле, принимая гостей.

— Фити, ты сиди с больной.

— Да, птичка, я буду тут.

— А где этот? Египтянин?

— Ты бы уж вызнала имя, — ворчливо заметила нянька, прибирая с пола покрывала, на которых спала княжна, — а то, как девчонка, право, этот да тот.

— Тот. Это имя, нянька, знаешь? Так зовут одного из египетских богов. Кажется, у него птичья голова.

— Какие страсти! Ну, у твоего-то, голова не птичья, человеческая голова. Больно мудреная только. Вон как вчера словами кидались.

— Вчера? — Хаидэ припомнила вечернюю беседу. И правда, вчера, а кажется, столько времени прокатилось.

— Хаидэ! — голос грянул с лестницы и смолк. И снова, не приближаясь, — Хаидэ! Ты или нет хозяйка дома Теренция? Время совершить обряды Гестии и Артемиды!

Подойдя к дверям, Хаидэ сказала вниз:

— Я скоро приду, муж мой.

— Надеюсь. Дела мои не ждут, и без меня их не решат.

— Ну, у этого сегодня в голове для мудреностей места не будет, все вином залил, ровно бочку под самую затычку.

— Не ворчи, Фити.

Спускаясь по лестнице, Хаидэ не стала пересекать внутренний дворик, а прошла в купальню узким коридорчиком, чтоб не встречаться с Теренцием.

После ванны, одетая и причесанная, молча приняла участие в ежеутреннем ритуале. Склоняла голову, когда надо, складывала руки и шептала восхваления Гестии, а та глядела на нее равнодушно яркими глазами, нарисованными по белому мрамору. Статуэтку Артемиды принесли в перистиль и бережно установили на временный алтарь. А после, овеянную благовонными дымами, унесли в комнату за покоями хозяина дома.

Облегченно вздохнув, Хаидэ заторопилась к себе наверх.

В спальне все было по-прежнему, каменным сном спала Ахатта и сидела рядом с ней старая нянька, крутя в руке точеное веретено. Из угла около двери поднялся навстречу египетский жрец и поклонился княжне, прижимая к груди темную руку.

— Ты вчера совершила смелый поступок, прекрасная госпожа. Не каждая женщина решится на такую мену.

— Мену?

— Твой танец. Ее жизнь.

— Не у каждой женщины есть такая Ахатта, жрец.

Египтянин молча наклонил голову. Солнце рассыпалось желтыми крошками по стриженым концам волос. Хаидэ прошла к постели и снова села в придвинутое кресло. Спросила тихо, чтоб не разбудить больную:

— Как твое имя, жрец?

Египтянин устроился рядом с кроватью, сев на скрещенные ноги, пощупал неподвижную руку Ахатты и поднял на Хаидэ серые глаза.

— Какое имя сказать тебе, прекрасноликая?

— У тебя их много?

— Да.

— Почему?

— Мы не говорим. Мы задаем друг другу вопросы, — он улыбнулся.

— Потому что голодные, — подала голос Фития, — я принесу вам поесть.

Завтракать сели у широкого подоконника в соседней комнатушке, куда нянька принесла свежего хлеба, фиников и яблок, нарезанного полосками вяленого мяса.

— Фити, а помнишь, ты делала мясные шарики? Вкусные.

— Так сделаю.

— Потом, потом. Расскажи мне о своих именах, жрец.

Мед капал с ломтя белого хлеба, и мужчина подставил палец, облизал, запил ячменным пивом из глиняной кружки.

— Мой отец владел лучшей в городе ювелирной мастерской. А моя мать долго ходила бездетной. И потому, когда на седьмой день моей жизни настало время выбрать одно из семи имен, отец начертал на именинной свече имя Адджо — сокровище, а мать на другой — Фенуку, что значит — рожденный поздно. Когда я кричал, еще безымянный, отец разворачивал мокрые пеленки и смеялся, разглядывая меня. И третьим именем на свече стало Ур, что значит — большой. А мать добавила свое — Уника, сияющий. Слушая гомон толпы за стенами дома, в то время в городе случались беспорядки, они избрали имя самое нужное им — Тумэйни, надежда. И испугавшись, что, став явным, все может разрушиться и исчезнуть, назвали шестую свечу — Именанд, скрытый. Семь свечей сгорают в священном сосуде, и седьмое имя не должно было быть слишком красивым, дабы боги не гневались на гордыню людей. Для соблюдения божественного произвола годилось любое насмешливое или презрительное имя, чтоб богам было из чего выбирать, а родителям — из-за чего волноваться. Потому отец, не имея сил начертать Уомукота, неуклюжий или Иаби — слабый, дал седьмой свече имя Кеймнвати, темный мятежник.

За стенами гудел город, камни бились о камни, слышался топот по мостовым и крики сражающихся воинов на рыночной площади. А в детской горели семь свечей, приближая огоньки к зеркалу воды. Боги Египта сделали свой выбор и до того, как я стал мужчиной, мне суждено было носить имя Кеймнвати. Которым никто в семье не называл меня. Оно было начертано на последней свече, что горела еще долго, когда другие зашипели и погасли.

Он тихо рассмеялся и взял несколько зерен черного изюма. Кинул в рот.

— Иногда мать, сердясь, кричала, что лучшее имя мне — Финехас, рот змеи. Потому что негоже сыну ювелира, всю жизнь медленно и точно гранящего драгоценные камни для знатных вельмож, иметь столько яда. Но то был не яд, я просто не научился тогда выбирать время и место для разговоров и отделять мысли от слов.

Когда мне исполнилось двадцать, я, получив благословение родителей на самостоятельную жизнь, отказался от владения мастерской и дал себе имя сам. И теперь я — Техути.

— Что это значит?

— Подумай, госпожа.

— Я не люблю загадок.

— Я подскажу. Я невелик ростом и не обладаю мощным сложением. Но одно из имен — Ур. Я — надежда, которая не сбылась. Я — сияющий, но в темноте, скрыто. И я, поздно рожденное сокровище, носил имя темного мятежника, горестное для любых родителей. Не буду понукать тебя искать впотьмах. Я выбрал себе имя, что означает «сохраняющий равновесие».

— Это… мудро.

Он снова рассмеялся.

— Не героически, да? Без смелости и львиного рыка, без возвеличения собственных достоинств. Серединное имя. Так ты думаешь?

Спрашивая, разглядывал лицо собеседницы, которая по мере того, как мужчина читал ее мысли, не могла скрыть досады. А потом, нахмурившись, медленно кивнула, признавая его правоту. И он кивнул в ответ.

— Ты воин, хозяйка большого дома. Принимаешь даже ничтожные вызовы. В тебе много сил, но к силе необходима мудрость.

— И ты, конечно, мне ее дашь…

— Конечно, дам. Ты нуждаешься в ней, ищешь ее и значит, ты лучшее, что может пожелать мудрый, которому есть что передать ученику. А что означает твое имя, прекрасноплечая? Оно не греческое, и не скифское.

— По сравнению с твоим пышным рассказом… Техути, — говоря имя, она остановилась, привыкая, приклеивая его к сидящему рядом собеседнику, — у меня все просто. Это имя из языка предков, что остались за снеговым перевалом. Хаидэ — степь над морем. И все.

Одним глотком Техути выпил оставшееся пиво и вытер рот льняной салфеткой. Хаидэ, покраснев, ждала ответа.

— Очень красивое имя. Ничего что в нем мало смысла. Хочешь, я помогу тебе выбрать другое, оно будет только твое. И в нем будет весь мир.

— Нет.

— Нет?

Посмотрев, как удивилось его лицо, споткнувшись о короткое слово отказа, Хаидэ удовлетворенно кивнула про себя. А вслух сказала:

— Ты, как видно, недостаточно мудр, пребывающий в равновесии. Или ученость вместо того, чтоб сделать тебя зорким, слепит глаза. Это — мое имя. Нет таких. Его создал отец, потому что моя мать, амазонка Эния, впервые показалась ему на берегу ручья в степи близ моря. И силу, мудрость, величие вложу в него я. Не имя сделает меня, а я сделаю его таким.

Техути приложил к груди руку с огрызком лепешки, спохватившись, кинул ее на скатерть и снова прижал к хитону.

— Ты…

— Нуба!!! — крик из спальни был похож на клекот степного грифа. Хаидэ вскочила, уронив плетеную табуретку.

— Нуба!

И поверх голоса и невнятного шума борьбы простонала Фития:

— Хаидэ, да скорее же, медляки полынные! Не удержу я!

Ахатта вскидывалась на постели, мелькали черные волосы, закрывая лицо. Вцепляясь в пряди, тянула их, будто не понимая, что можно убрать и хотела просто вырвать. Поворачивалась, осматриваясь и пытаясь скатиться с высокого ложа, повторяла и повторяла, сперва криком, а потом, когда навалились на нее втроем, удерживая, уже затихающим скрипучим стоном:

— Нуба! Нуба, Нуба…

— Крючок, ну что ты. Нельзя. Рана, откроется рана! Гайя!

— Пусти, госпожа.

Прибежавшая Гайя оттеснила хозяйку и, упав на колени рядом с ложем, прижала к груди вырывающуюся руку Ахатты.

— Слушай. Слушай сердце, слушай. Держите ее, сильнее. Сейчас…

Запрокинув голову так, что длинные волосы, роняя на пол деревянные шпильки, коснулись плит, Гайя широко раскрыла глаза и загудела, крепко сжимая побелевшие губы.

— Умммм, мммм, уннн, — будто рой пчел крутился за щеками, бился об язык и горло, заставляя зрачки закатываться.

— Отвернись, не слушай, — шепнула Хаидэ, тыкаясь в ухо Техути, почти падая на него, и не имея возможности отодвинуться, закаменевшими в усилии руками держа Ахатту.

— Омммэ, умммннн… умммм….

Всхлипнув, Ахатта упала на подушки, подбородок заострился и с прикушенной губы стекла капелька крови. Задышала медленнее и затихла. Под туго забинтованной тканью, с проступавшими на ней жирными и кровяными пятнами грудь еле заметно поднималась и опускалась.

— Она сейчас заснет…

— Нет, Лиса, нет, мне надо! Мне рассказать… я шла… к тебе шла.

— Да, да, — Хаидэ разомкнула руки и, не отводя глаз от лица подруги, велела рабыне:

— Хватит, Гайя. Хватит.

Пчелы стихли. Гайя, проморгавшись, потерла веки и медленно отошла к окну, села там, прислонившись к стене, свесив руки, как человек после тяжелой работы.

— Все, Крючок, все.

— Нуба, — ответила та, глядя на Хаидэ.

— Его. Он…

— Нет! Кто убил?

— Нет, он жив. Только… Он ушел, Крючок. Я… я отпустила его. Что ты? Не плачь, тебе нельзя. Ты слабая еще.

— Мой сын.

Ахатта отвернула лицо и по худой щеке побежали крупные слезы, капая на вышивку.

— Что с ним? Где он? Ты расскажешь? Клянусь тебе, клянусь невидимыми, кто смотрит на нас из-за снегового перевала, и тем, кто стоит на горном пике, я все сделаю, я помогу. Ну? Ты же воин, Крючок! Скажи нам!

В полосатой от солнца спальне встала тишина, никто не шевелился, будто боясь, что она лопнет от самого маленького движения. Свистели за окнами стрижи, с площади доносился гул голосов, прошитый вскриками торговцев и стуком молотков медников. Тихо и хрипло дышала Ахатта. И сглотнув, так что звук этот — тихий, услышался всей замершей комнатой, прошептала:

— Какой я воин, Лиса. Я — ведьма без сердца, я жаба, воняющая болотом. Я.

— Замолчи. Или я выкину тебя из своей постели. В степь.

Больная умехнулась, растягивая пересохшие губы.

— Сначала дай мне молока, сестра. Горло сушит. Я расскажу. Все, что помню.