Что случается, когда вчерашняя девчонка, худая и верткая, как незимовавший уж, вдруг, обернувшись, глянет и губы ее разойдутся в легкой улыбке, будто это первый красный тюльпан среди короткой еще травы раскрывает длинные лепестки, так медленно, что надо лежать рядом, сбросив шапку, смотреть, не отводя глаз, чтоб через время удивиться, — вот он, показал себя.

Исма лежал так не раз. Полстепи проскакав на карем коне, который по утрам горел, будто он и есть солнце. И звали его поэтому — Солнце. Бросив поводья, спрыгивал Ловкий на землю, что под травой гудела, когда ударял ее ногами. И сразу падал ничком, вытягивая перед собой руки, смягчая удар. Чтоб лицо было прямо перед цветком, на расстоянии короткого вдоха. Теперь надо смотреть, не моргая, чтобы не пропустить. Раздувая ноздри и медленно, без рывка втягивая пьяный весенний воздух, в который постепенно, по мере того, как шире становится трещина меж лепестков, вплетается тонкая струйка пыльного и сладкого запаха. Глаза смотрели, как раскрывается цветок, нос чуял, и только уши слышали большой шум — идущий поверх лощин весенний ветер трепал траву на макушках курганов.

Учителя говорили мальчикам:

— Не только скакать, не только биться. Не только сильные руки и крепкие ноги. Еще — глаз, такой внимательный, что не раскроется без него цветок и не оторвется лист от осенней ветки. Смотреть и уметь видеть, как замерзает поутру вода в бочажине, превращаясь в тонкий невидимый ледок. Как поворачивает на лету голову ястребок. Как бабочка вытягивает кольцо хоботка, впиваясь в мягкую серединку степных заричек и втягивает снова, сворачивая в кольцо.

Не для забавы смотрел Исма на весенние тюльпаны. Но когда стала улыбаться ему Ахатта, сразу подумал, она как тот цветок, вокруг которого еще злые по-зимнему ветры, нахватались снега и несут его, невидимый в холодных ветреных руках. И потом подумал еще, вспоминая все свои весны, что с летним теплом полнится цветом и яркостью, раскрывается целиком тюльпан, и уже ничего узкого нет в нем, одна раскрытая сладость.

С ней будет так. Потому что в степь пришла весна Ахатты. Старухи, глядя, как скачет девчонка, нарочно скидывая шапку и отдавая черные волосы ветру в руки, говорили, не каждый год приходит весна с именем одной, потому что такие редки. И не принесут счастья ни племени, ни тому, кто захочет сорвать. Ни даже тому, кому сама она разрешит сорвать себя, сминая упругий стебель, подставляя под жесткие руки шелк лепестков.

Но ничего не изменить: что выросло в степи, то имеет право прожить свою жизнь, какой бы длины она ни была. Потому, качая головами, лишь смотрели, как привел Исма Ахатту к вождю, сказал свою просьбу, держа ее руку в своей. И отдал родителям двух коней и десять коров, шелковые платки сестрам, и два средних, для мальчиков, лука — обоим братьям Ахатты. Торза кивнул. Протягивая над головами ладони, сказал вечные слова, что говорятся всегда. И провожая взглядом двоих, сперва медленно удалявшихся на своих лошадях, а потом пустившихся вскачь, подумал о своей дочери. Дочери-воине, что послана ждать.

А Исма с Ахаттой ехали туда, где были не раз и не два, но никогда открыто, никогда с благословения племени. Седьмица дней в тихой низине, укрытой серыми валунами, среди которых росли кривые веселые сливы и яблоньки, а неподалеку бил родник. Семь ночей в маленькой палатке. И, завидя высокий шест с треплющимся на ветру лисьим хвостом, все объезжали низину, утишая конский галоп, чтобы земля не гудела.

А после — лето и осень, зима и весна обычной жизни, как у всех. Ахатта в женском стойбище, объезжая стадо, выделывая шкуры, готовя и запасая еду. Исма — среди воинов. Лишь раз в несколько дней, влетая на Солнце в круг временных палаток, нырял в свою, и всю ночь не спал, зажимая жене рот сильной рукой, намотав на другую черные волосы. Исма — лето. И в этом лете Ахатта цветок раскрывалась и полнилась красотой, и по-прежнему, когда сидя верхом, скидывала шапку и поворачивала голову, смеясь, то кони мужчин спотыкались, под слишком резко натянутыми поводьями, а женщины с досадой шептали бранные слова. Не всерьез, потому что только на Исму смотрела молодая жена, но шептали.

А жизнь шла. И в ней были не только военные игры и беспрерывная учеба. Каждый год уходили отряды наемников, за цену, сговоренную князем с вождями других племен и архонтами полисов, высокую цену. Каждый год уходили в дальние походы воины-стражи, сопровождать караваны купцов, тех, кто мог позволить себе заплатить за такую охрану. Пришло время Исме послужить племени.

— Это не просто, — сказал ему Торза, ухватывая и пропуская через ладонь черную с сединой бороду, внимательно глядя на скуластое неподвижное лицо, — пять лет среди дикарей. Тойры важны для эллинов, их береговой разбой приносит большие убытки идущим к берегам понта греческим судам. А мы важны тойрам, потому что ты обещан им как главный учитель военному делу. Пойдешь один. Будешь учить мальчиков тому, что знаешь сам, но не тому, что понял в своей учебе. Все, что можно схватить рукой, поразить мечом или дротиком, достать стрелой, все покажешь им. Но не то, что невидимо и что делает нас Зубами Дракона. За науку обещано ими не трогать кораблей дружественных полисов, а тебе за этим — следить. Жену оставь в племени. Пусть берет себе нового мужа. Решите с ней сами.

Говорил и смотрел. Но лицо Исмы не изменилось. Кивнул, выслушав, а ночью подрался с Ахаттой, которая бросилась на него камышовой кошкой, узнав, что будет и как. Исма качал ее, прижимая к груди голову, гладил ее распухшую щеку и трогал языком свой зуб, от которого во рту становилось солоно. До утра молчали. А перед рассветом, когда она вцепилась в его волосы и обхватила ногами бедра, прижимаясь изо всех сил, прикрикнул, сразу же утишая голос, чтоб не услышали другие. И Ахатта, сжав зубы, расцепила руки. Отползла и села в темноте, только хриплое дыхание слышалось от колеблющейся стены. Когда выбрался из палатки, Ахатта не пошла следом. Только перестала дышать, чтобы слышать удаляющийся топот. Держала в руках длинную сережку из мелкого серого жемчуга и ногтями рвала крепкую нитку. Ее Исма, муж, ускакал в лагерь. Он будет там, а она здесь. И когда он уедет совсем, на пять лет, а может быть на всю жизнь, ведь его могут убить там, у диких тойров, грабящих корабли, она все равно будет здесь. Мелкие зерна посыпались из руки.

Но, взяв на ощупь вторую серьгу, она накрыла ее ладонью. Посидев, вдела в мочку левого уха. Вытерла слезы. И выйдя, отправилась к стаду. Ни слова не говорила она с этой ночи, никому, и люди старались не пересекать линию темного взгляда узких глаз…

Ахатта замолчала и закрыла глаза, раскачиваясь на постели. Хаидэ, погладив ей руку, поднесла к губам высокий сосуд с молоком, и та, жадно хлебнув, отстранила посудину.

За дверями шуршала, перешептываясь со стражем, Мератос. Гайя по-прежнему сидела на корточках у стены. Фития заваривала травы, бесшумно двигаясь вокруг маленькой жаровни. Хаидэ отвела от лица подруги сосуд, и его подхватил Техути, сидевший в изголовье на низком табурете.

— Ты устала. Поспишь?

— Нет, Хаидэ. Я расскажу все. Я устала, а Исма…

Застыла с окаменевшим лицом, пережидая рыдание. И криво улыбнулась:

— Прости. Роды сделали меня слабой, как тощая кобылица.

— Перестань.

Ахатта подняла руку к сережке, свисающей с левой мочки. Жемчуг потускнел, и нити плетения перекрутились. Откинувшись на подушки и бросив взгляд на темные пятна, проступившие через повязки, продолжила говорить.

— Я не могла без него. И мне казалось, все ведь просто. Те, кто смотрят и берегут, знали, что случится именно так, думала я. Отец наш Беслаи, который печется о своих детях, выходя из горного леса на снеговом перевале, поэтому не дал нам детей. Чтобы никто не заплакал об Ахатте, которая ускачет на охоту и пропадет в степях. И я убежала. Три дня в седле, ничего с собой. Знала, двигаться надо на юг, чтоб теплый ветер дул в переносицу по утрам. Скакать, пока не появятся старые горы и лес на их склонах. А там спуститься на побережье и искать. Своего мужа, Исму, данного мне богами. Моя Травка, она не могла скакать по этим горам, крошеным, как гнилые зубы. Я отпустила на границе степи, там, где первые кривые сосны. Но она ржала, шла за мной, и я полдня потеряла, уговаривая и ругая. Я убежала, спряталась. И она… она стала спускаться и сломала ногу. Я убила ее, мою Травку. Ножом. Напилась крови и поручила ее небесному воинству. И ушла вниз. Когда меня поймали, я три дня ела смолу и дикую ежевику, бегала в кусты, мучаясь животом. Убила двоих, когда они окружили меня и бросали камни. Но стрелы кончились, остался лишь нож, спрятанный в сапоге. Себя убить не могла, я ведь шла к Исме…Мой нож нашли и отобрали. Там на берегу, песок узкий, сверху подступают к самой воде темные старые деревья. Меня вели, пиная и колотя по спине. Пришла ночь, и вдруг везде загорелись огни, у самой воды и на верхушках скал. А впереди, там, где деревья росли на горах, как черные волосы, закрывая звезды, замелькали тусклые огоньки, будто вся гора тлела изнутри. Я просила, чтоб меня отпустили к воде, хотела умыться. Но перестала просить, потому что мне нечем было защитить себя, кроме зубов и ногтей. А ведь мне нужно было дойти к Исме. Лучше пусть лицо будет в грязи, а тело в лохмотьях… Но вместо мужа пришел страх. С чего я взяла, что он тут и узнает обо мне? Побережье большое, а язык их был мне неведом. Я — добыча, и знала, что делают тойры с добычей.

Меня вели к горе. Долго, по тропам, усыпанным камнями, и я сбивала ноги об корни, падая, а тойры смеялись, пинали меня, пока я не встану. По сторонам — огни в пещерах, и кто-то выглядывал оттуда, но мне не было сил до них. Почти у вершины они забрали меня внутрь. Большая пещера. Там были факелы. И стены, в коврах. Там сидели их старейшины, сложив руки на коленях, и разглядывали меня. Я смотрела изо всех сил, перебирала лица, думала Исма там, с ними. Но не было его. Они привязали меня посередине, надев ошейник. Сняли рваную одежду. Я кидалась на них, а они смеялись. Кто-то облил меня вином, с головы до ног, и я кашляла, вытирая руками лицо, чтобы видеть. А потом один поднес факел, чтоб те, кто сидел, все в белых плащах, разглядели получше. Он посветил, и увидел знак на плече.

Хаидэ подняла руку к своему плечу и коснулась цепочки шрамов в виде лезвия кинжала. Ахатта кивнула.

— Да. Этот, с факелом, увидел зуб Дракона, закричал, светя на плечо. И тогда меня отвели в каморку, далеко, много десятков шагов по узкой норе. Привязали там, поставив миску с водой, и кинули тряпку с кусками мяса.

Исма пришел на следующий день. Так думаю, я считала капли, что падали на камень в углу. Забрал меня. Я…

На лестнице что-то воскликнула Мератос, стражник, лязгая металлом, затопал по камню. В проеме, подбирая полы плаща, показался Теренций, с венком на завитых пегих волосах и брезгливым выражением на опухшем лице. Осмотрев Ахатту, поднял нарисованные брови, усмехаясь. Жестом прогнал Фитию и Гайю, склонившихся перед ним.

— Ты, умник, отправляйся к хозяину в гостиницу, — повел рукой в сторону Техути, — страж проводит тебя. А ты, может быть, вспомнишь про обязанности жены сановника? Мы идем в храм Аполлона, Хаидэ.

Хаидэ встала, опустив руки. Кусая губу, смотрела то в спину уходящему Техути, то на равнодушную Ахатту, лежащую с закрытыми глазами.

— Ты оглохла?

— Я слышу тебя.

— Хорошо. Заодно полюбуешься на очередной подарок. Скаллий, вдохновившись вашими плясками, уже набросал орнамент на большой вазе. Черная красавица пляшет с белой красавицей, посреди цветов, змей и акантов. И надпись внизу «дочери Аполлона и сестры Афродиты — прекраснейшие, как день и ночь». Придется купить у него этот горшок, пока его не купил Флавий и не повез в метрополию. Одевайся.

— Нет.

Теренций, повернувшись, кинул взгляд вокруг. Успокоенный тем, что, кроме забывшейся больной, услышать их некому, снова воздел нарисованные брови:

— Хаидэ… Ты заболела? Нельзя отказывать Аполлону, он покровитель Триадея! Да что я тебе…. Мы все ждем внизу.

Хаидэ помолчала. Их стычки с мужем, начавшись после отчаянной, но короткой войны, что шла после свадьбы и стихла, когда Хаидэ примирилась со словами отца «ты послана ждать, Хаидэ, ты должна воспитать в себе терпение, какого нет ни у кого», стали привычными для обоих. И оба, когда настаивать было невыгодно, искали возможность военного соглашения. Потому ответила уже мягко:

— Ты никогда не брал меня с собой, когда к обряду приходили гости, муж мой. Не думаю, что кто-то еще приведет жену или любовницу. Или рабыню. Лишь ты придешь с женщиной, рискуя быть осмеянным за дикие нравы в провинции. Позволь мне остаться. Я трижды до заката принесу жертвы Гестии и на следующей неделе отправлюсь с рабынями к капищу Гекаты, чтобы принять участие в ежегодном обряде.

— Хм, — Теренций аккуратно почесал нарумяненную щеку. Гекату он не любил и предпочитал ночные обряды у капища посещать как можно реже.

— А эта? Она так и будет возлежать на покрывалах, купленных за мое золото? Ты слишком злоупотребляешь моей добротой.

— Она моя рабыня, — коротко ответила Хаидэ. У Ахатты дрогнули сомкнутые ресницы, но она не открыла глаз.

— Она больна, а когда немного окрепнет, Фития устроит ее в комнатах слуг.

— Ты уверена, она на что-то годится?

— Теренций, где твоя всегдашняя зоркость? Она знатна, и за нее можно взять хороший выкуп.

— Она пришла из твоего племени?

Хаидэ еще не успела ответить, а он быстро подошел и, склонившись, указал мизинцем на линии, расчертившие плечо. Тут же отпрянул, закрывая нос надушенным платком.

— Что это за вонь?

— Это лекарства, Теренций.

— Ну, хорошо. В комнаты слуг переведи ее сегодня же. В каморку, что за конюшней. Иначе она провоняет все покои.

— Хорошо, муж мой.

— Выходит, твоему черному нашлась замена.

— Выходит что так, муж мой. Теренций, уже направляясь к выходу, глянул на жену с легким подозрением. Но слишком долго их жизнь текла размеренно, и как ему казалось, границы территорий его и жены были размечены и ненарушаемы. Вряд ли появление бродяжки из прошлого может все изменить, так думал он, слишком поздно его жене что-то менять. Потому, ступив на лестницу, выкинул из головы все, предвкушая день важных трудов и вечер, полный новых удовольствий.