Степь лежала под ночью и не была черной, для тех, кто изо дня в день смотрит в ее глаза. Абит скакал, проносились темные кусты, купы деревьев, лощины, скрытые между серебряных курганов, торчащие в мягкой траве изваяния древних. Вот по правую руку замаячил большой холм с неровной верхушкой и Абит объехал его поодаль, чтоб не тревожить чужих богов — на вершине холма топорщился сложенный из ветвей, сучьев и тонких стволиков венец, украшенный огромным мечом с тускло блестевшей рукоятью. Это алтарь Ареса и у подножия венца днем видны куски кольчуг и смятые в боях бляшки с панцирей побежденных скифами врагов. Абит прошептал в уме слова, обращенные к ночи, в которых было лишь отмечено «я тут, я воин Абит, я в своей степи». И скакал дальше, пригибаясь к шее своего Серого, ловя носом спящие запахи трав. Ветер дул ровно, чуть шелестели по левую руку тростники над озерцом, перестукиваясь коленцами стеблей.

Уйдя в ложбину, он натянул поводья, и конь пошел шагом, чуть дергая головой и поглядывая по сторонам. И когда ложбина распахнулась, показывая темную степь, тронутую по макушкам травин светом луны, всадник прижал пятки мягких сапог к бокам Серого, и тот, всхрапнув, прибавил шаг, взлетая на круглую вершину холма впереди.

Абиту казалось, конь несет его прямо на луну, и он запрокинул лицо, подставляя его голубому свету. Широко открыл глаза и полетел, отпуская поводья, слился с галопом коня, закричал безмолвно, чтоб не тревожить степь, но не мог не кричать. Крик бился внутри, кидался от ребер в горло, падал к солнечному сплетению и почти разорвал Абита. Но конь, доскакав до вершины, замер. И всадник, схватившись за горячую шею Серого, тихо промычал, проглатывая остатки крика.

Что же со мной?

Он спрыгнул и огляделся. Степь лежала вокруг, стояла в глазах, текла в его жилах. И так прекрасна была ее плоская тишина, так плакал серебром склоненный ковыль, что Абит вздохнул до боли, сжал кулаки, готовый ударить любое, что подвернется под них.

Сейчас бы в бою. Убить. Одним ударом.

Он был очень силен, бывший толстяк и обжора, приземистый и широкоплечий. И он убивал в бою. И так тоже убивал, — слушая, как родится в душе непонятный крик, который нельзя выпускать. Но, убивая с криком внутри, смахивая врага одним движением руки, затянутой в панцирную перчатку, как муху с куска мяса, Абит уже знал — это не помогает. Крик снова придет и, выворачивая внутренности, загудит, разрывая его на части.

Знает ли князь?

Один ли я такой?

Князь знал о них все, недаром все они были его дети. И если до сих пор молчал, то, что же готовил отец своему скрытному, непохожему на других сыну?

Это началось, как черная болезнь, что возникает от укуса крошечной болотной мухи. Сперва черные точки на веках и между пальцев, потом пятна, а потом все тело съедает черная немочь, и больной, несвязно крича, кружится до изнеможения, падает и засыпает, чтобы, проснувшись, снова кричать и кружиться. Пока не умрет, потому что сон все короче, а черная пляска все бешеней.

Что укусило тебя, Абит, воин и старший отряда мальчиков? Можешь ли ты быть старшим?

Вопросы наползали, как наползает на белое лицо луны сонная туча. И было их много, но ответы, что раньше приходили сами собой и были ясными, были — на все, ответы лежали мертвыми, где-то в заброшенных сусличьих норах, никто не мог найти их. И Абит не мог. Он мог только идти по следу, обратно в прошлое, туда, где еще не поразила его душу странная болезнь.

Он глубоко вздохнул и заставил себя стоять неподвижно, страшась быть похожим на болотного плясуна. Серый замер обок, хороший конь, конь — брат. Понимает. Абит смотрел вниз, на родное, неустанно текущее вместе с кровью по жилам. Широкие полосы ковыля, как невестины покрывала, прозрачные и легкие. Пучки старых трав, венцы кустарника, копья древесных ветвей, черные воды ночных ручьев, иногда блестящие, как глаз змеи под ночным светом. Запах полыни и зверобоя, летней душки и заячьих бобов. Шорох лап старого лиса и перетоп валкого кабана, стук копыт маленьких пугливых газелей и вдруг сонный рык степной кошки.

Это было всегда. Мать родила его с этим, и с этим он ушел во взрослую жизнь. Пока не начались приступы. Редкие поначалу. Однажды скакал вниз по длинному склону и вспомнил, как, взявшись за руки, летели они к морю, когда были детьми. Как вдруг синева неба нагнулась, заглядывая в его глаза и застила степь. Серый топал все чаще, стук копыт слился в непрерывную дробь, Абит ахнул и взлетел, отпуская из рук поводья. — Ничего не было перед глазами, кроме неба.

Так было в первый раз. С этого началась болезнь. Он стал взлетать чаще и чаще, для этого сначала нужны были очень яркие вещи. Чтоб запах костра смешался со звоном старого колокола на древней молельне и укрылся светом заходящего солнца. Или за рощей вдруг мелькнет острый клинок реки, рубящий нежное тело степи, а над водой висят, трепеща крыльями, соколки, ныряя вниз за добычей, будто падают в смерть. Или ветер, вздохнув, принесет и осыплет закованных в подвижные доспехи всадников лепестками дикой вишни.

А потом уже и не надо было нового, яркого. Хаидэ, думал он, и вдруг, молча крича, взлетал, оторвавшись от тех, кто скакал рядом. Мать, родившая ему брата, и выпростав грудь, совавшая в маленький рот темный сосок, видел он, и снова кричал внутри, улетая и возвращаясь, тяжко дыша и украдкой взглядывая на тех, кто продолжал лежать у ночного костра, перебрасываясь тихими словами. Битва, слышал он, та, что кончилась, но почему-то оставила в его ушах звон и тяжкий топот, лязганье и резкие вскрики…И снова летел, возвращаясь в то, что минуло навсегда, уступив место новому, другому. Для всех минуло, а в нем — осталось.

А может, болезнь началась раньше? Когда это было впервые, по-настоящему впервые, старший Абит?

Ахатта…

Сгибая колени, он сел и уперся руками в теплую сонную землю. Серый перетоптавшись, нагнул голову, стал тихо щипать траву под копытами.

Это было, когда Исма попросил его сложить слова. Для Ахатты. Потому что слова Исмы были неуклюжими, как новорожденные котята, слепыми и слабыми. Он присматривался к Абиту, замолкал в разговоре, думал. А потом, когда они стояли в ручье и ждали, чтоб напились кони, сказал:

— Сплети мне слов, Пень. Чтоб я подарил их Ахатте.

Проведя рукой по траве, Пень вырвал пучок и подбросил в темный воздух. Улыбнулся. Да, тогда оно и случилось. Он не спросил, почему Исма решил, что слова толстяка Пня будут лучше и сильнее. Просто кивнул, и ушел из ручья, дернув поводья. Ехал шагом, и, шевеля губами, спел сразу. Ехал и видел вместо широкой степи узкие черные глаза, горячие и ленивые, как разомлевшие на речном песке змейки. Ехал и вдруг летел. Смотрел, не отрываясь. Пел и не боялся забыть, потому что слова сплелись в единственно верный узор. Он отдал их Исме, тот, выслушав, приложил руку к сердцу, благодаря. А Пень только махнул в ответ, радуясь внезапной легкости внутри.

Тогда и началось. А забыл. Почти забыл.

Что ты будешь делать теперь, старший Абит? Скажешь ли о том князю?

Подобрав ощупью толстый лист ушек, он поддел ногтями мохнатую кожуру на стебле, оторвал ее и сунул в рот кислый столбик, истекающий травяным соком. Прожевав, сплюнул тягучую слюну и, накидав сверху ворошок травы, поднялся. Вскинул в седло большое тело и шагом поехал к кострам лагеря.

У походной палатки Торзы костер не горел. Спешившись, Абит кинул поводья на седло, и Серый, кивая, пошел в темную степь.

— Сядь, старший.

Фигура вождя была не видна на темных натянутых шкурах и Абит, подойдя на голос, поклонился, сел на корточки, свесив руки между колен. Костры поодаль потрескивали, медленно заслоняли их тени лежащих воинов, тихие слова иногда плыли по ночной тишине.

— Ты рассказал мальчикам о предках?

— До половины, князь, как ты велел.

— Хорошо. Кого увидел?

— Хамма быстр в речах и нетерпелив, Бархам плохо скрывает желания, но послушен и думает лучше.

— Ясно.

Князь сказал слово и замолчал, как показалось Абиту, выжидая. Пень сплел пальцы, крепко сжимая их, и приготовился сказать о себе.

— Помолчи, старший. Пойдем в степь, прихвати мех с вином, вон на шкуре.

Тихо поднявшись, князь исчез в серебре ночи за палаткой. Абит, потянулся, нашарил маленький мех, пошел следом, слушая мягкие шаги. Они обогнули бок большого кургана и оказались в маленькой ложбине, утыканной по краям каменными лбами. Луна светила на трещины, и пятна лишайника казались черными. Как следы болотной болезни, подумал Пень, кладя мех на облитый луной камень.

— Расскажи мне, Абит. То, что ты завтра расскажешь младшим.

— Да, князь.

Торза сел, откупоривая мех, запрокинул его над лицом. Глотнув, отер пальцами бороду. Абит медлил. Просьба была неожиданной. Но князь ждал.

— Славный был год и славный урожай. Поутру всех, кто спал у повозок, разбудила музыка. Дудели рожки, пищали флейты, стукали барабаны. Ашик вышел на крыльцо, вздымая руки и благословил свой народ, благодаря землю за ежегодную щедрость. А потом все пошли…

— Выпей вина, старший. Хочешь?

— Я…

— Или ударь себя по щеке. А может, мне дать тебе затрещину?

Голос князя звучал раздумчиво.

— Я…

— Если тебе нужно вино, чтоб рассказать так, как это звучит в твоем сердце, то ты плохой зуб Дракона. Если твой язык мертв, и ты не можешь оживить его, то ты гнилой Зуб. А если ты скрываешь от меня то, как говоришь с младшими, то твоя кровь становится чужой нам. И ты уже не зуб Дракона вовсе. Ты понимаешь это, Пень?

— А если ты еще раз скажешь «я», то это вино окажется на твоей голове. И завтра ты пойдешь пасти овец и принимать ягнят. А теперь рассказывай.

Абит огляделся. Степь лежала и слушала, как женщина слушает своего мужчину, подперев голову гибкой рукой и блестя звездами. Он зажмурился и тут же открыл глаза, ощутив приближение полета. Покачнулся. И, расправив плечи, глянул перед собой глазами старого Беслаи, полными ледяной синевы снегового перевала.

Ашик не спал всю ночь. Оторвав от обезумевшей Тириам молчащего сына, увел его в дальние покои. Молчал, рассматривая юношу, пока женщины стелили богатые покрывала. А тот, поглядев по сторонам, не обращая внимания на тонкой работы изысканные вещицы, на горы фруктов в чеканных вазах, сел у стены, вытянув ноги и положив руку на кинжал. Они не смогли говорить в ту ночь. Ашик лишь назвал мальчика сыном и тот, усмехнувшись, ответил, что его отец — Беслаи. И так будет всегда, пока смерть не заберет его на снеговой перевал.

— Перевал? — голос царя окреп от злого недоумения, — нет после смерти никаких снегов! Зачем же нам жить, если после короткого срока вечность терпеть лишения? Мы уходим в Цветущие долины и все встречаемся там. И ты уйдешь туда же, нескоро, когда придет срок оставить царство.

Замолчал, когда мальчик усмехнулся, не возразив. Ашик помедлил, борясь с желанием ударить наглеца по щеке. И тут же его скрутил стыд. Ведь это сын, любимый и оплаканный, сидит перед ним, такая нежданная радость, лучший подарок на праздник. Он шагнул к Теру, протягивая руки, и тот вскочил, жикнул выхваченный из ножен кинжал, ярко блеснув в свете жарких ламп. Льдом блеснули глаза.

Утихшая было ненависть плеснула внутри царя. Но он улыбнулся и выставил перед собой руку, успокаивая царевича.

— Ты устал, сын мой, потерянный и возвращенный. Ляг и спи, а утром начнется праздник. Вы встретитесь с нашими воинами, лучшими воинами царства, такими же молодыми и сильными. Но не волнуйся, это будет всего лишь игра. Мы должны веселить богов, чтоб те любили нас. А потом ты останешься с нами, а Беслаи получит для своего отряда жилье и жалованье. Все хорошо.

Он ушел, унося на лице застывшую улыбку. А когда чуть погодя вернулся, чтоб передать сыну слова любви от матери, то в спальне гулял ветерок, пришедший из распахнутого окна. Шевелил край покрывала на пустом ложе.

— Ты воин, князь, и ты знаешь, как поет битва. Любая битва. Хоть двое идут на двоих, хоть один отбивается от сотни, или отряд сшибается с равным по силе отрядом, — битва гудит и ревет, как гудит ветер, превращаясь в ураган. Как ревет вода, гоня волну за волной на истерзанный берег. Как рвет уши песчаная буря, напавшая на травы с юга, из дальних пустынь. А теперь представь, князь, такую же битву в оправе толпы, поднимающей кубки с вином, грызущей яблоки и бросающей под ноги кости. Всем весело, все кричат и смеются, а на вытоптанном поле, сшибаясь и сверкая клинками, ревет битва, как злая метель, кусающая все подряд.

Мальчикам дали деревянные мечи. И отобрали луки со стрелами. И восемьдесят девять воинов Беслаи, неся в глазах синий отсвет далекий снегов, не дали битве нареветься всласть. Только-только успели зеваки откусить от яблока, а уже царевы воины были повержены, лежали, вымазав потные лица в растоптанной пыли с заломленными за спину руками. А рядом валялись обломки деревянных мечей.

Абит отбежал, размахивая руками, и Торза, следя за ним, увидел, как тот, расправляя плечи, подрос, откинул голову. Сверкнули в луне глаза, показалось или нет — синим бледным светом.

— Я, воин Беслаи, я говорю вам — вот мои речи, вот мои доводы. Мой лучший подарок брату, моя любовь нашей стране. Возьми их, царь Ашик, пусть Земля Долин будет защищена настоящими воинами и продолжает цвести. И дай мне других.

Замерли руки, не донеся до жующих ртов мясо и яблоки. А из толпы вдруг истошно закричала женщина.

— Он убил моего сына, Ашик! Он взял его и не вернул, моего мальчика! А теперь просит второго? Убей его! Не дай Стервятнику Беслаи красть наших детей!

Пень Абит прыгнул в черные тени камней и вышел оттуда мягкой походкой, простирая вперед руки, с которых, казалось, свешивались богатые рукава трех парчовых халатов. На белом лице темнели глаза, и рот раскололся в натужной улыбке.

— Не волнуйтесь, добрые люди. Я, царь Ашик, позабочусь обо всех. Пусть продолжается праздник, и мальчики получат богатые дары. А завтра наступит важный день Большого Совета, и наше решение будет объявлено на главной площади. Сейчас же там поставлены столы, пируйте и пляшите. Никто не будет обижен.

Торза сидел на камне, сжимая в руке мех, из открытой горловины на землю лилась тонкая струйка вина.

— Весь день продолжался праздник. Виночерпии неустанно подкатывали новые бочки, повара жарили на вертелах целые туши баранов, слуги, сгибаясь, разносили плоские корзины с хлебами и виноградом, глубокие корзины с яблоками и айвой, глиняные блюда с жареной рыбой. Там, где были повержены воины царя, плясали девы и кривлялись циркачи. Ашик восседал на помосте, увитом цветущими ветками, и поднимал чашу за чашей под крики и рев довольной толпы. По правую руку от него сидел царевич Тер, так и не сменивший походной одежды на праздничные халаты, и рядом с ним, трогая руку и не сводя с мальчика жадного взгляда — его мать Тириам, забывшая старших сыновей. По левую руку царя — Беслаи, а перед ним — почти нетронутая чаша с вином.

Солнце становилось мягче, посвистывали над головами стрижи и вот уже черные стаи галок поплыли в нежном сумраке над дворцом в дальние рощи. А посреди темного сада замелькали, крутясь и шипя, огненные драконы и колесницы. И лишь глухой ночью все смолкло. Народ потянулся, зевая, в распахнутые ворота дворцового сада, устраиваться на ночлег рядом с повозками. Ашик, простирая руки, простился с толпой и пошел в башню, не оглядываясь, но слушая спиной, пойдет ли за ним его потерянный сын. Улыбнулся в усы, услышав, как, ведя мальчика, что-то несвязно говорит ему мать. Позже, заглянув в покои царевича, он велел увести оттуда прикорнувшую у постели Тириам. Посмотрел на холодное лицо спящего сына. И вернувшись к себе, увидел ожидавшего у двери советника.

— Твой брат Беслаи, царь, ждет у себя в покоях. Призовешь ли ты его для разговора?

— Нет, пусть спит. Завтра Большой совет, завтра все решим.

Жестом подозвал советника ближе, шепнул ему несколько слов. И, отпустив наложниц, остался один, прилег на постель, не снимая одежды, и чутко прислушиваясь к тишине перед утром.

— Ты знаешь, князь Торза, что такое ожидание, потому что ты воин и охотник. Ты знаешь, как лежал Ашик, ожидая исполнения своего приказа. Спокойный и натянутый как тетива лука. Спокойный, потому что его обретенный сын лежал через три стены под охраной неспящих стражей. И еще, потому что вино мальчикам-воинам подавали в отдельных мехах, принесенных из дальней секретной кладовой.

Утро еще не наступило, когда задремавшего царя разбудили крики и оружейный лязг. Затопали по коридорам дворца шаги, и вдруг женский крик прорезал остатки сторожкой тишины. Ашик сидел на постели, и вскочил, когда услышал:

— Мой мальчик, мой Тер!

Ему пришлось выбежать на крыльцо, расталкивая топотавших стражников. Но мало что видно было в неровном блеске факелов, что вздымались над головами и падали, умирая. Лишь сверкание разящих мечей иногда ловил глаз, но ухо слышало больше. Стоны и крики, злая ругань, скрежет клинков, посвист стрел, и чей-то хрип. И следом ржание коней и быстрый топот.

Это случилось на самом исходе ночи. И там, где у ног своих лошадей, завернувшись в походные плащи, спали мальчики-воины старого Беслаи, остались лежать неподвижно мертвые тела убитых по приказу царя. Туда побежала Тириам, спотыкаясь и падая, и оттуда донесся ее вопль, когда она повалилась на политую кровью землю, прижимая к животу голову младшего сына, качая ее и целуя пыльный лоб и полные холодной синевы глаза, смотревшие в медленно светлеющее небо. Не желая смотреть и слышать, царь повернулся и побежал в покои царевича, путаясь в полах халата. Издалека увидел в распахнутые двери пустую постель. И заревев, бросился к спальне Беслаи. Но тот исчез, снова, как семь лет назад. И те, кто сумел, очнувшись от дурманного вина, отбиться от посланных царем палачей, исчезли вместе с ним.

Утро пришло, как приходит оно всегда, князь. Мы уйдем за снеговой перевал, а тут утро будет приходить снова и снова, даже если никого из людей не останется в степи. В земли долины пришло утро, и было ему все равно, что назовут его люди самым горестным утром за всю историю прекрасного царства. Потому что царь Ашик оберегал покой своей земли и своего народа.

Беслаи шел, а с ним шли четыре десятка молодых воинов, каждый не старше двадцати лет. Через деревни и поселки, через осенние поля, и рощи в золоте листьев. И от человека к человеку передавали слова для царя, которые говорил уходящий Беслаи, снова забирая с собой мальчиков.

— Я ухожу навсегда, передайте тому, кто был моим братом, а стал предателем и убийцей. Я не проклинаю Землю долин, она уже проклята. Мы — Зубы Дракона, и мы найдем себе новую родину, но никогда и никто не станет для нас нашим народом. Мы — племя изгнанников, всегда будем жить сами по себе.

Через всю страну прошел странник Беслаи. Ты мудр, князь, и ты не удивишься тому, что в далеких от столицы деревнях мальчики сами уходили к нему. А те, что постарше, уводили с собой молодых женщин и девушек. Так дошли они до отрогов гор и канули в снегах, оставшись в памяти Земли Долин страшной легендой. Ушли за снеговой перевал, наполняя глаза его ледяным светом. И теперь не понять, где осталась смерть и для кого она. Мы — Зубы Дракона, потомки ушедших из блаженного края. Мы мертвы для тех, кто остался там. Мы за снеговым перевалом. Но, умирая, мы уходим туда, на снеговой перевал, в отроги гор и в чистые долины, в которых текут ледяные прозрачные реки и цветут холодные цветы. И они, те, что живут еще дальше, они мертвы для нас. Возврата нет. Перевал, единожды преодоленный, не преодолим.

Абит замолчал. Опустив голову, стоял неподвижно. За спиной Торзы посвистывал в трещине валуна ветерок. Звезды висели так низко, будто они созрели на ветках колючих кустов. Молчание длилось, из-под ног князя выскочила осмелевшая мышь, мелькнула среди камней и уселась столбиком — смутная тень на светлом.

— Это все? — голос Торзы спугнул зверька, и тень исчезла.

— Да…

— Ты устал, говорун?

Абит поднял дрожащую руку, несколько раз сжал и разжал кулак, выплывая из тумана.

— Да, — согласился удивленно, — как, как после скачки, князь.

— А если бы не устал, то, может быть… Хотя нет… ты еще не дорос до себя. Это усталость не от рассказа, Абит. Ты был там. И вернулся.

— Там?

— Снова повторяешь за мной? Не зря моя дочь дала тебе прозвище Пень. Ты был за снеговым перевалом. И вернулся.

— Но это не по-настоящему!

— Но устал по-настоящему? Знаешь ли ты, Пень, почему Яс остался без языка?

— Я думал, мать родила его таким, князь, — Абит вспомнил немощного Яса, бродившего по стойбищу со связкой тростниковых дудочек и его вечную улыбку, открывающую щербатый рот.

— Нет, умник. Яс плел слова, так что люди шли за ним куда угодно. Яс ушел из племени по приказу моего отца, чтобы сопровождать богатого купца-араба. Он был его стражем, хорошим и верным. Но слова сплелись в сеть и поймали самого Яса. Он совершил глупость, говоря их тем, кто поймал и воспользовался. Потом был бит плетьми на площади города, такого далекого, что ты никогда не увидишь его своими глазами. Там же ему вырвали язык. Яс вернулся и я взял его обратно.

— Ты добр, князь.

— В нем течет кровь Зубов Дракона. А еще он делает лучшие манки на степную птицу. Ему вырвали язык, Пень, потому что он говорил раньше, чем думал.

Абит промолчал в ответ. У него пересохло в горле и устали ноги.

— Если тебе дорог язык, Пень, ты должен научиться думать. И тогда уже уходить в те места, куда нет хода другим.

— Да, князь.

— Я благодарен тебе за то, что ты взял меня за снеговой перевал и показал родину предков. Потому я забочусь о твоей судьбе. Иди, Абит. Иди из племени, не возвращаясь к младшим. Не думай, как сухой лист на ветру, будь им.

Слова князя, имевшие силу закона, ударили Абита камнем из пращи, и он покачнулся. Хотел что-то сказать, но не стал, потому что говорить не было смысла. Только оглянулся, ища глазами Серого.

— Иди без коня. Ничто и никто не должно становиться между воином и его судьбой. Я буду ждать тебя. Научишься думать — вернешься.

Князь поднялся с камня, держа в руке пустой мех. Сделал шаг и исчез за поворотом ложбины.

За курганом чирикнула птица, просвистела другая. И следом, будто проснувшись по сигналу, тихо и все громче, набирая силу, степь затрещала птичьими голосами, зазвенела первыми утренними жаворонками. Степная цятка, говорила мать, показывая маленькому Абиту на дрожащие в утреннем небе крылатые точки, видишь, степная цятка полетела ночные зернышки клевать, под крыло прятать.

— У сухого листа матери нет, — прошептал себе Пень и, отвернувшись от воспоминаний и от расщелины, куда ушел Торза, сделал первый шаг в свою собственную судьбу.