Патахха был стар. И оттого понимал, что мудрость его, полнившая мальчика Патахху, юношу Патахху и молодого мужчину, что мог бы свистеть вслед красивым наездницам на весеннем празднике, не стала больше — расползлась по прожитым годам тонким слоем, как горсть бараньего жира по кожаному щиту в рост воина. Ну, разве что чуть-чуть, думал он, глядя на свои скрюченные пальцы и ладони, изрезанные трещинами линий. Но это чуть-чуть нельзя измерить, а значит, и нет его.

Потому Патахха никогда не спорил, молча выслушивая вождя. Лишь спрашивал иногда, перед каждым вопросом поднимая сухую ладонь, чтоб собеседник понял, он, Патахха, старший шаман Зубов Дракона, не стоит выше, а испрашивает разрешения сделать сказанное немного яснее. Ведь, чем яснее будет оно, тем лучше.

Ни с кем в племени не говорил Патахха. С людьми говорили его трое помощников, младшие ши. Он же мог произносить прямые слова лишь в беседе с вождем. И Торза был третьим вождем в жизни Патаххи.

Шаман сидел у своей палатки, плел короб из мягкой коры и время от времени отмахивался от края оторвавшейся шкуры, что хлопала по руке, когда ветер усиливался. Надо бы позвать младшего ши, чтоб закрепил шкуру, но в голове Патаххи бродили мысли, и он не хотел их спугнуть. Патахха думал о грифах. Они летали высоко в небе, потом сбивались в небольшие стаи и садились, пропадая из виду, почти у края степи. Патахха знал, там лежит падаль и грифы, исчезнув из неба, не появятся, пока не оставят на траве лишь белые кости в кровавых ошметках. Нельзя сказать, что мысль эта давала Патаххе что-то явное, но он привык доверять себе и, когда грифы, лениво махая огромными крыльями, влетели в голову Патаххи и обосновались там, под седыми волосами, укрытыми меховым колпаком, не стал прогонять птиц. Патаххе нравилось, что в такой маленькой на вид голове, сидящей на высушенной годами шее, умещаются не только большие птицы, но и небо, оставленное ими, и гулкая степь, по которой они сейчас скачут, напрыгивая на соперников, и даже стадо степных газелей, давно умчавшееся прочь. Раз это все там, значит оно и нужно, знал старый шаман, и не кричал внутрь головы грозных слов. Если бы молодой вождь Торза спросил шамана, зачем ему грифы в голове, Патахха не ответил бы…И еще — ответ тоже похож на крик внутрь головы, начнешь объяснять, и останутся лишь мычащие слова, стучащие слова, слова-палочки, слова-камушки. А из палочек и камушков степи не построишь, грифов не сделаешь.

Вот короб не мешает Патаххе, сколько он сплел их на своем веку, не сосчитать. Только поэтому старые пальцы еще не скрючились совсем, хотя на каждом суставе выросла большая шишка, и все болят в дождь. Как с ними за снеговой перевал, думал иногда Патахха и улыбался в жидкие седые усы. Нет, побуду пока здесь, пусть мальчишка Торза умнеет и пусть младшие ши, наконец, рознятся настолько, что один из них удостоится чести спеть над Патаххой провожальную песнь и занять его место. И снова улыбался собственному лукавству. За снеговым перевалом каждый примет себе тот возраст, который назначен человеку новой судьбой. И, может быть, Патахха снова станет мальчишкой, упоенным собственной мудростью. Или мужчиной, свистящим вслед черным косам, взметнувшимся над той, что летит по степи, пригибаясь к шее коня. И таким будет вечно. Но, сидя у полога из шкур, Патахха так наслаждался тишиной вокруг, движениями побаливающих, но быстрых пальцев, съеденными вечером мясными колобками с черемшой и грифами внутри головы, что опасался всерьез, а вдруг возраст ему назначен именно этот, и быть ему вечно старым Патаххой, пережившим двух вождей племени. Каждая мысль похожа на шар бродяжьей травы, думал Патахха, вот и я, сказав себе одно, продолжил и сказал совсем другое, а если продолжу еще, то края мысли сомкнутся на поверхности шара. И будет он катиться по степи, пока не докатится до настоящих грифов. Вот же, дались эти прожорливые твари…

Замедлив движения рук, поднял голову, прислушиваясь. Обогнав конский, еще неслышимый топот, прокричала где-то ивовая сойка. Не может она кричать сейчас, у сойки птенцы и женщины-сойки молча сидят в гнездах. А их мужья носятся, добывая еду, и им не до свадебного крика. Патахха положил на колени недоплетенный короб и стал ждать. Топоча, вылетел из-за палатки младший ши, тот что не нашел еще свое имя. Упал на колено и прижал руку к груди, испрашивая разрешения говорить. Патахха кивнул, прислушиваясь к конскому топоту, далекому, но явственному.

— Кто-то едет, небесный Патахха.

— Скажи Эргосу ши, чтоб проветрил палатку князя, безымянный.

— Это князь, небесный Патахха?

Шаман вздохнул и, опустив глаза, стал заплетать полоску лыка вокруг будущей ручки короба. Младший ши встал на оба колена и прижался лбом к примятой траве. Патахха не торопился подымать виноватого. Вот ручка короба стала толще и топот копыт уже слышен яснее. Он закрепил кончик лыковой полоски и, прикусив его зубами, затянул крепче. Положив короб рядом, устроил руки на коленях.

— Иди исполняй, ши-торопыга. И не беги, а то получишь это имя навсегда.

Младший ши оторвал голову от травы и Патахха спрятал улыбку, увидев, как отваливаются от гладкого лба смятые травинки. Кланяясь, младший ши исчез за палаткой. Конечно, ему не пристало носить имя ши-торопыга, но пусть поволнуется недолго.

Утро уверенно переходило в день, князь скачет к шаману с делом совсем необычным, какого не было в их общей судьбе. Оттого и крикнула в старые уши сойка ранней весны, которой нынче не может быть. А дальше к чему гадать, пусть князь сам расскажет, за чем едет, а дело не начнешь раньше, чем засверкает в окраине неба серьга Ночной красавицы. Потому князь, рассказав, отдохнет, дожидаясь вечера, а уедет прочь уже под утро. Патахха прислушался: улетели ли грифы из его головы. Нет, все ходят вразвалку, клекоча друг на друга. Вот еще один… Интересно, уйдут ли, когда прискачет князь, или так и будут рвать клювами мертвое мясо?

Он сидел, прислонясь к столбу, сложив на коленях старые руки. Не думал. Топот рос, заполняя уши, за спиной время от времени топотал ши безымянный, и ши Эргос шуршал покрывалом, которое достал из палатки князя. Потянуло дымком от свежего костра. И первый гриф, вынув из разорванного брюха скользкую голову, прислушался, блеснул маленьким глазом, поднялся в воздух, тяжело взмахивая серыми крыльями. За ним взлетел второй. Третий пробежал на когтистых лапах и тоже взмыл в синеву.

Последний гриф покинул голову Патаххи, когда князь осадил коня на вытоптанной между пяти палаток ровной площадке и спрыгнул на землю. Отвязав, свалил с крупа коня тушу барана с вылупленными мертвыми глазами на длинной морде. Патахха повел головой, восхищаясь возникшей в ней легкости и пустоте. Грифы унесли все мертвое и всю падаль, оставив лишь легкие тонкие косточки, которые омоет дождь и рассыплет ветер, сделав частью степи.

Патахха встал и поклонился гостю.

— Моя голова чиста, князь. Уши свободны.

Князь, кивнув ему, посмотрел на младших ши, и шаман поднял вверх обе руки, сложил кисти в знаке отсутствия. С тихим топотом младшие ши уволокли баранью тушу за палатки, и, прихватив корзины и верши, покинули маленький лагерь.

— Мой костер горит для тебя. В котелке горячая похлебка, а в плошке — вареные бобы. Есть вино в кувшине и вода в роднике. Если ты голоден и хочешь пить.

— Я голоден, Патахха. И хочу пить. Мне надо собраться с мыслями.

— Это лучшее место для мыслей, князь.

Ели, не торопясь, черпая по очереди деревянными ложками из поставленного на землю котелка. Торза взял было кувшин с вином, вытащив легкую пробку, подержал и закрыл снова, отсекая от запахов степи пряный аромат винограда и хмеля. Глотнул из меха родниковой воды. Патахха цедил горячую похлебку из ложки, жмурясь от удовольствия. Князь не приезжает сам без нужды. А значит надо поесть, как следует. Нескоро придется отдохнуть.

Когда, выскребя дно котелка, старший шаман хлопнул в ладоши, младшие ши, тихо шелестя мягкой обувью, набежали, похватав в шесть рук посуду, и скрылись, перешептываясь. Князь проводил их взглядом, молча. В стане шамана не говорили о пустяках и не вели вежливых бесед, скрывая истинные цели. Говорили о главном. Или молчали.

День ярился медовым солнцем, птицы висели в голубом небе черными крошками, издалека слышалось ржание жеребцов, гоняющих ласковых кобыл. Весна шумела и будто хлопала в ладоши, танцуя и поворачиваясь, блестя монетами ожерелий из прыгающих в ручьях рыб, взметывая подол из множества цветных трав, дрожа длинными серьгами на ветках кустарников. И насколько видел глаз, между палаток и выше их, наклоняясь к лицам сидящих, раскиданы были по травам степи огненные платки тюльпанов и ранних маков. Сладкое время, время любви. Время, когда даже Зубы Дракона смотрят вокруг, улыбаясь, и в глазах их тает ледяной отблеск снегов, а на его место приходит мед.

Патахха сидел, смежив веки, и был степью, цвикал степным прыгуном у осыпавшейся норы, пластал теплый воздух острым крылом ласточки, шуршал полевой мышью в стеблях мечинника. И так весомо было его молчание, что князь Торза, хмуривший черные с сединой брови, не заметил, как, положив руки на колени, тоже прикрыл глаза, и морщины на лбу разгладились. Сидел, подогнув под себя одну ногу, и растворялся в шуме и писке живой степи. Улыбался чуть заметно.

— Скажи, князь…

— М-м?..

— Какой птицей была последняя твоя женщина?

Князь кашлянул удивленно, не открывая глаз, но медлить не стал, ответил, вспоминая смуглое лицо Тои, и ее раскосые глаза с яркими белками:

— Той уточкой, что живут в дворцовых прудах. Заморской уткой.

— Хорошая птица.

— Да.

— А была ли у тебя сойка, князь?

Торза увидел перед собой крупную птицу с резкими движениями и требовательным взглядом, с крепким клювом и широкой голубой грудкой. Покачал головой:

— Нет, не было сойки. Не люблю я их. Женщина-сокол была. Да ты знаешь.

— Говори.

Князь, захваченный воспоминаниями об Энии, открыл рот, ожидая, что польется из него рассказ о том, как посмотрела чуть исподлобья, убрала рукой волосы, что выбились из-под чеканного шлема, как…

И заговорил, медленно выстраивая слова:

— Мой молодой воин — лучший из молодых, небесный Патахха, вырастил в голове запретный сад. И ему не нужны для этого ни женщина, ни злость битвы. Его голова и сердце питаются видениями, которые сами же и создают. И это бы ничего, я мог бы отправить его тебе, в младшие ши. Но сад его головы вытекает через рот и попадает в уши мальчиков. Заплетает их мысли, как заплетает старую рощу могучий травяной змей-ломонос. Он один, небесный Патахха, способен разрушить все, что создавал учитель Беслаи. И он сделал бы это быстро…

— Сделал бы? — шаман поднял руку ладонью к гостю, уточняя. Торза кивнул:

— Я изгнал его, сказав слова. Он ушел.

Коричневая рука чуть покачивалась, похожая на древнюю змею с шеей-запястьем и головой из сомкнутых пальцев. Постояв, змея опустилась, пальцы обхватили колено. Шаман ждал.

— Ушел… Я не позволил ему взять коня. И оружие. Я обещал взять его назад, когда он научится владеть своим даром. Но… Он оказался сильнее, чем я полагал, небесный Патахха. Он обратил свою силу — на себя. Пока — на себя. Я видел, как он уходил, и первые десять шагов уже рассказали мне, что с ним происходит сейчас. Каждый его шаг становился другим, Патахха.

— Ты полагаешь, уходя по степи, он уходил от нас? С каждым шагом?

— Я полагаю, с каждым шагом он уходил. И менялся. Измененному есть ли дорога назад?

— Его дорога назад — твоя клятва, князь. Ты обещал и примешь его.

— Приму. Это было мое слово.

Солнце висело в зените, еле заметно клонясь к закату. Свет пожелтел, и степь стала похожей на женщину, носящую ребенка в первые свои недели. Яркие губы, большие глаза, узкая ладонь на плоском еще животе. Песня жизни, немолчная и неостановимая. Она звучала, а старый шаман молчал, ожидая. Знал, князь Торза достоин своих предков, он не нуждается в понуканиях. И князь сказал, роняя каждое слово тяжелым камнем в мягкую траву.

— Он не должен вернуться, небесный Патахха. Сделай это.

От сказанных слов отречения степь будто притихла. Замолчали птицы, трепеща крыльями в вышине, без звука пробежала полевая мышь и, юркнув в траву, замерла, оставив на виду кончик черного хвоста. Утих плеск и шуршание воды в ручье за палатками. Князь смотрел на шамана. А тот, открыв, наконец, глаза, смотрел на гостя.

Многое могли сказать они друг другу словами, но говорили лишь взглядами.

«Ты знаешь, как дорог Зубам Дракона каждый человек племени, как важен нам храбрый воин, и этот, именем Абит, друг моей дочери княжны Хаидэ — воин настоящий. Но иногда приходится отказаться от одного, чтоб сохранить целое, даже не зная, верно ли решение».

Это говорили глаза князя.

«Я был младшим ши во времена твоего деда, и тогда же стал старшим ши, а проводил его за снеговой перевал уже небесным шаманом. Я был небесным Патаххой с первого дня власти отца твоего и ни разу не подвел его в княжении. Но мне не пришлось ни разу делать того, что просишь меня ты, светлый князь Торза, не знающий, верно ли решение. Ты мог его просто убить. Но не убил. Потому что ты не бог и судьба сама должна распорядиться нами. И твоя просьба мне — знак, что ты вверяешь себя судьбе».

Так мог бы сказать шаман, и об этом он промолчал, глядя в глаза князю.

А потом кивнул. И степь, встрепенувшись, снова загомонила.

— Отдохни, князь. Когда солнце теменем коснется травы, появится сережка Ночной красавицы. И начнем. Но ты должен знать, измененный, вернувшись, может наделать бед…

— Я знаю.

— Но измененный забывший, выбросивший свое племя из сердца — уничтожит его, если пути пересекутся. Я заберу его память. Но лишь боги и судьба поведут его дальше. И они могут привести его в племя. Снова. Которое стало ему чужим, совсем чужим.

— Я знаю и это. Но я не бог, и не судьба. Пусть они распоряжаются нашими жизнями.

Торза поднялся и, прикладывая руку к груди, склонил голову. Патахха кивнул и остался сидеть, снова закрыв глаза и слушая, как вождь тяжело прошел мимо и скрылся в своей палатке.

… Мысли похожи на шары. Учитель Беслаи, одержимый заботой о народе, решил создать ему новую судьбу. И создал, ввергнув цветущую Землю Долин в горести и страдания. Народ предков залечил раны и продолжил жить за отрогами снежных гор. А Беслаи взял в рукавицы воина людей, что ушли с ним, и дал им сделанную судьбу. Судьбу жить вне прочего мира, тесно и крепко связанными и, когда Зуб Дракона рвет эти связи, он умирает. Общая кровь, одна на всех — мужчин, детей, стариков, женщин…Тот, кто уходит в наем, не рвет связь, племя сильно и нити лишь тянутся, не разрываясь.

Патахха поднял коричневую руку и сжал кулак, разглядывая, как прижимаются друг к другу пальцы, сплющиваясь до боли.

… Порча крови настигает всех, кто связан, не щадя никого. Абит — порченая кровь. И он, забыв себя, возможно, не вернется в племя никогда. А если выживет и если суждено ему будет встретить на новом пути кого-то из племени, ставшая чужой кровь не подскажет ему — вот мой брат. И, может быть, он пойдет дальше, новой дорогой, отдельной. Или, случись им биться — убьет одного из своих бывших братьев.

Но болотная болезнь начинается с крохотного пятнышка на пальце. Одного. А потом появляется другое и третье. Не Абит. Другой. И еще один…. Если племя состарилось и слабеет так же, как одряхлело когда-то в неге и довольстве государство Земли Долин.

Патахха медленно поднялся, упираясь руками в колени. Стряхнул крошки с подола длинной рубахи.

…Князь мудр. На его долю выпадают испытания, каких не познали его дед и отец. Если сад в голове Абита — начало общей болезни, то все дальнейшее — дело богов и судьбы. Это приносит спокойствие. Пусть все идет, как идет. Он, старый Патахха, небесный ши племени, горд, что на его долю выпали такие события. Пусть кровь жизни играет и бьется, как хочет. Надо прилечь, отдохнуть, может быть, увидеть сон, о птицах. И после отпустить мятежного Абита, уходящего, изменяясь. Дать ему свободу, первому за многие годы. Пусть идет в мир.

Когда небо наполнилось вечерней зеленью, грифы снова слетели в голову старого Патаххи. Ненадолго. Прошлись, поворачивая головы и разглядывая степь, поворошили начисто объеденные кости (полевые мыши и кроты поснимали остатки, недоступные толстым клювам), и самый старый, могучий гриф, с хриплым клекотом поднявшись в воздух, обрушился всем телом на решетки костей. Тройка других подскочила, топчась по останкам. И, растоптав в пыль бывшую жизнь, ставшую смертью, птицы взлетели, исчезая в дымном закатном небе. На искрошенные кости пролился легкий дождь, размывая белизну, пошевелила осколки, проклевываясь, новая трава. И все исчезло. Кроме степи, мерно стучащей шепотными бубнами младших ши племени.

Патахха, обрядившись в вышитую рубаху тонкой замши, отороченную по вороту огненным мехом, тугие сапожки с цветным отворотом, и меховой, расшитый медными бляшками колпак, вышел на середину площадки. Повернулся лицом к просвету меж двух палаток. Там вставала неровная толстая луна, а над ней дрожала зеленой слезой серьга Ночной девы. Мать Солнце подарило деве Миисе прекрасные серьги, ожидая радости свадьбы. Но осталась у девы только одна сережка. Капают на зеленый камень слезы печальной красавицы, и тот загорается глубинным светом. Пока есть любовь в женском сердце, будет гореть в небе зеленая звезда, а как померкнет, то и мир кончится.

Притопывая и кружась, рассказал-спел это старый Патахха, танцуя в кругу, освещенный пятью кострами у наглухо закрытых палаток. У трех костров недвижными тенями чернели фигуры младших, пальцами стукающих в шершавые негромкие бубны. У четвертого сидел, замерев, Торза, рядом с ним — жертвенный баран с распоротым брюхом. Пятый костер ждал Патахху, горел один.

Обманывая рассказом судьбу, ожидающую, чего попросит у богов старый шаман, Патахха кружился, запрокидывая голову, поворачивался к зеленой мерцающей капле, вскрикивал и поднимал руки, маша ими, как старый гриф крыльями. В поворотах приседая, двигался по звонкой земле, пока не добрался до туши, упал на колени, окуная кисти рук в черную кровь. Отскочив, провел по щекам и лбу мокрыми пальцами.

Ударяя и ударяя пяткой в землю, поворачивался, отталкиваясь ногой, а другая проминала мягкую глину и, на одном из несчитанных поворотов, Патахха провалился в нижний мир, возвышая голос, чтоб держаться им за стук бубнов, оставшихся наверху.

Он опускался все ниже и слышал, когда замолкал для вдоха, как тени бродили вокруг и, придвигаясь, пытались заглянуть в глаза шаману огненными багровыми белками. Но глаза Патаххи были закрыты, чтоб не нашли его душу мертвые чужаки и только голос его, связанный с бубнами мальчиков, чертил пустоту решеткой, не давая дотронуться до себя. Плыл вниз, танцевал, опуская вниз ступни, вытягивая вышитые носки сапог, цеплялся за мертвый воздух руками, кожа на которых стянулась от подсыхающей крови. И продолжал петь о земной любви, что дала жизнь вечерней звезде. Делал из слов и звуков лодочку для своей души, иначе мертвый мир заставит его открыть глаза и, заглянув в них, отравит быстрой смертью, заберет навсегда.

Еле слышно звучали бубны, ноги Патаххи устали, а в горле поселилась боль. Но все еще не находили дна носки вышитых сапог, а не встав, не найдет он нужного. Он рассчитывал найти его выше, на высоких стенах колодца, как раньше, когда, опускаясь, протягивал руку и брал, но сейчас рука оставалась пустой, а значит, нужно еще вниз. Куда не ходил, ни разу.

Он опустил голову, сглотнул, не переставая петь, а страх уже стоял рядом, дышал в шею, где отстал от нее воротник из меха старого лиса. Страх был сильным, летал, где хотел и сейчас болтался рядом, наполняя колодец смрадом умерших, не ведающих покоя, и ухмылялся, призывая Патахху, открыть, наконец, глаза и замолчать, покорившись.

А будет ли мне позволено отсюда взойти на снеговой перевал? Мысль готового покориться пришла, будто голова Патаххи стала чревом убитой газели, и в нее запускали головы грязные падальщики, щелкая страшными клювами.

Нет! Нет! — страх смеялся и дергал Патахху за спустившийся рукав. Останешься тут, старый бездельник, чучело, не знавшее женщин, никчема, червяк, бесполезно жрущий яблоко жизни. Захотел к учителю Беслаи? Безумец Беслаи давно мертв, а его воины вырезали друг друга в бесчестном бою, не поделив добычу в ограбленном селении. Там они убивали детей и насиловали женщин, а потом выжившие придумали сладкую сказочку, чтоб держать в плену всех, кто верит.

— Нет, — простонал Патахха и стих, чтоб не пропустить умирающего в неизмеримой выси шелеста бубнов. Но напрасно он напрягал слух, высь смолкла, уступив место звукам нижнего мира: страшным, чавкающим вздохам, надрывным ноющим стонам и гулкому смеху. Нитка, связывающая Патахху с жизнью, натянулась и задрожала, истончаясь, — вот-вот порвется. Запричитав хриплым шепотом бессвязные слова песни, шаман запрокинул залитое слезами лицо и открыл глаза, в надежде увидеть в горле колодца зеленый свет звезды. Но тут же зажмурился, спасаясь от багрового взгляда бродящих вокруг смертей. Нитка тенькнула и порвалась, отпуская дергающееся тело старика. Он полетел вниз, крича, понимая, — нет возврата, и лишь пытаясь снова поверить, что великий Беслаи не оставит его в бездне, протянет огромную руку и вознесет на сверкающие отроги далеких гор.

Хохот ударил в лицо, в уши, а по пяткам стукнуло, и шаман пал на колени, вскрикнув от боли. Опираясь о холодную землю, вскочил и, еле удерживаясь на подгибающихся ногах, огляделся, отмахиваясь от наседавших орущих улюлюкающих теней. В черном низком подземелье горели болотным светом костры из гнилых сучьев. Летали над ними огромные твари, маша перепончатыми крыльями, и ползали, отсвечивая мертвой слизью, слепые толстые змеи, толкаясь в ноги.

— Наш-ш, — шипел отравленный воздух.

— Наш, наш, наш! — дыхая смердящим холодом, разевались сотни багровых глоток, ветвились вокруг них тысячи извивающихся пальцев, подбираясь к горлу Патаххи.

Он хотел крикнуть, отрицая, но промолчал. Сделал шаг вперед и пошел, из-под черной дыры в каменном потолке, которая извергла его в подземелье. Внутри все кричало, требуя остаться, стоять на месте и ждать, когда сверху, быть может, придет спасение. Но Патахха ушел вниз, чтобы выполнить просьбу князя. С пустыми руками к чему возвращаться? Чтоб среди радостных сверкающих снегов вечно помнить о том, что сдался?

Он брел, наступая на скользкие тела, взмахивал руками, когда рядом проносились летающие твари. Обходил подальше зеленое пламя костров, в котором плясали, изгибаясь, обнаженные женщины, маня его руками, покрытыми черными язвами болотной хвори. И потеряв силы, упав ничком, полежал, выравнивая дыхание, и пополз, оскаливая зубы, шепотом припоминая все бранные слова и страшные проклятия, которые позабыл за долгую жизнь. Вытягивая перед собой дрожащую руку, вторую не смог выпростать из-под тела и замер, улыбаясь кривой улыбкой. Все? Это все?

— Нет… — звук, шедший издалека, начался тихо, еле заметно и, найдя уши Патаххи, вдруг вырос, наполнился силой, ударил бронзовым молотком по щиту. Стих, и тут же, ловя предыдущий за хвост, повторился:

— Н-нет. Н-нет-т…

Твари смолкли и шарахнулись, оставив лежащего старика. Он приподнялся на руках, медленно сел, ожидая нового удара. И тот пришел, а следом за ним, сплетаясь с мерными ударами, зашуршали бубны, сперва совсем тихо, а потом все слышнее, вышивая узоры звуков по натянутой сухой коже.

— Что? — закричал Патахха, вставая и покачиваясь. Взмахнул рукой, угрожая, и плюнул с сторону ближайшего костра. Тот зашипел и погас.

— Нате вам… яблоко! И нате вам с-с-ливу!

Костры гасли один за другим. Мелькнула рядом летучая тварь, рванула пастью рукав, вонзая в запястье мелкие острые зубы, и забилась, упала, возя по черной земле одним крылом, когда Патахха отбросил ее, схватив за второе.

— Вот вам! От с-старика! Вы…

Черная стена впереди осветилась зелеными бликами, и повеяло вокруг запахом вечерней травы и засыпающих деревьев. Патахха, замолчал, опустив руку, с пальцев которой стекали вязкие капли свежей крови. По стене там и тут загорались яркие точки, крупнели, лаская воспаленные глаза. Шлепнуло за спиной, и он оглянулся быстро. В утихающем озерце играла рыба.

Шаман сделал несколько шагов, разводя руками ветки деревьев. И вышел на небольшую поляну, на которой спал, разбросав руки и ноги, полуголый мужчина, сжимающий в руке нож.

Побелевшая луна светила на впалый живот и широкую грудь, а от зеленой звезды, застрявшей в ветвях старого дуба, тянулся еле заметный луч к плечу, очерчивая зыбкий рисунок. Патахха присел рядом на пригорке, тяжело дыша и разглядывая узкий треугольник шрамов. Перевел взгляд на растрепанные волосы, на сбившиеся пряди нечесаной короткой бороды, покрывающей широкие скулы. И перед тем, как накрыть отметину зуба иссохшей старой ладонью, выпачканной в крови, прошептал охранное заклинание и замолчал, когда под веками воина задвигались глазные яблоки.

Что снится Абиту, ушедшему, чтобы вернуться? Старик, оборванный и грязный, что появился из ниоткуда? Или ему снятся птицы? А, может быть, Ночная Красавица пришла в его сны и протягивает на узкой ладони свою драгоценность? Возьми сережку, Абит, сплетающий слова, сбереги ее. Ты ведь теперь сам по себе. Без племени, и безымянный.

Патахха накрыл рукой знак на плече, шепча нужные слова. Кровь на его лице высыхала, щекоча кожу. А рука, накрывшая плечо Абита, бледнела в лунном свете, роняя в траву подсохшие черные чешуи, пока не очистилась полностью, и только сквозь пальцы просвечивал еле заметный зеленый свет. Договорив заклинание, Патахха осторожно убрал ладонь и перевернул ее, всматриваясь. По ладони медленно ползали маленькие бледные огоньки. Такие же скучились на плече Абита, то выстраиваясь в знак, то снова растекаясь бесформенными узорами. И, оставляя плечо, по темному воздуху перетекали в ладонь шамана. Когда последний, мигнув, встал на свое место, Патахха, держа на ладони светящийся рисунок, поднялся с пригорка, обошел спящего, пересекая поляну. Встал на серебряную от луны траву.

Он не смотрел на того, над кем только что наклонялся. Подняв над головой сомкнутый кулак, подставил его под слабый дрожащий зеленью луч. И снова запел, хриплым сорванным голосом, негромко, не думая о словах, да и вообще стараясь не думать, не вспоминать дорогу сюда, чтоб суметь добраться обратно. Он пел, земля под кожаными подошвами мягчала, проминаясь все глубже. И, рассказав ярким, как осенние плоды, звездам, о слезах Ночной красавицы, надавил ногами на зыбкую землю, приседая.

Снова мелькали вокруг тени, обдавая лицо шамана душным тяжелым дыханием, снова ныли свои песни пляшущие в гнилом пламени женщины. Но бубны стучали ровно и были слышны, может быть, потому что держал их медный стук, откуда-то мерно приходящий к нему в уши — удар за ударом, так бьется сердце, ни одного удара не пропустив. Патаххе не пришлось ползти, он шел, время от времени прижимая к груди и ко лбу ту руку, что осталась в жертвенной крови и изредка осмеливаясь взглядывать сощуренными глазами. Нежить ползала и летала вокруг, тыкалась в руку безглазыми мордами, и мордами с огромными слепыми глазами, тянулись к руке, дрожа, скользкие языки. И небесный шаман, благодаря нижний мир за короткую дорогу и силы в деле, останавливался, пережидая, когда очередной язык слизнет каплю крови, очередной мерно дышащий смрадом нос втянет в себя ее запах. И, ведомый звуками сверху, держа второй кулак за пазухой, нащупал уставшими ногами место под горловиной верхнего мира. Стоял, заканчивая петь, и сдерживал желание задрать голову и зацепиться взглядом за лунный свет. Оттуда, сверху все шел и шел мерный звон меди. Патахха старался не гадать, кто вместе с бубнами мальчиков держит его, чтоб не навести на помощника мертвых взглядов.

И вот, ощутив, как уставшие ноги сами собой выпрямляются, становясь легкими и уже лишь носками касаются черного камня, замолчал, спев последнее слово. Медленно вытянул вверх грязную руку. Один сапог уже не касался земли, второй провел носком, отрываясь. И вдруг, зашипев, шевельнулись нижние камни, раскалываясь и выпуская из-под ног черный клубящийся дым. Как мотки черной шерсти тугие клубы поднимались, ползая по ногам, дергая подол рубахи, и разворачивались, цепляясь за одежду зыбкими, но хваткими пальцами. Шаман дернулся, почувствовав, как пальцы лезут по согнутому локтю, проползают по запястью и тычутся в запахнутый вырез рубахи, где у груди покоился прижатый кулак с замкнутыми в нем огоньками знака.

— Ос-ставь… — раздался в ушах шип и зашелся хлюпающими вздохами.

— Иди с-сам, ос-ставь нам его…

Шип множился, буравя перепонки, пролезая в самую голову, и Патахха затряс ею, уронив шапку.

— Нет, нельзя, его нельзя, — просительно шепча, опустил поднятую было руку, стал совать ее вниз, растопыривая окровавленные пальцы, в надежде отвлечь гостя из мира еще более нижнего. Перед закрытыми глазами замелькали картины ночной поляны и мирного лица со сбитой всклокоченной бородой. Это он, Патахха, навлек на Абита нижние силы. Спал бы парень. И вот.

По растопыренным пальцам проползли, извиваясь и сдавливая руку, холодные веревки щупалец, сжали запястье, и в нем гулко забилась кровь. Патахха прерывисто втянул в легкие воздух. В голове прыгали мысли, скакали, обезумев, и никак не могли остановиться. Ледяные глаза учителя Беслаи, нахмуренный лоб Торзы, белые руки его отца, обряженного в погребальные одежды, и вдруг — широкая грудь ивовой сойки, когда птиц восседает на ветке, красуясь перед своей маленькой женой. Грифы. Морда старой лошади, что пасется за палатками уже много лет, не зная поклажи и всадников.

«Я-то думал, снеговой перевал» — мелькнула последняя, едущая верхом на принятом сердцем решении. И Патахха ответил, стараясь не слушать боль в пальцах, которые грызли чьи-то острые зубы.

— Я стар, но цена моя там — велика. Возьми…

Но свистнуло перед лицом, обдавая его жарким воздухом, пронзила ногу горячая боль, и загудело, сотрясая землю. Не договорив, небесный шаман открыл глаза, скосил их, пытаясь рассмотреть покачивающийся перед носом толстый стержень.

— Йэээ-э, и-и-и-и… — шип истончался, дрожа от бешенства, скакал в ушах. И Патахха, хватаясь изгрызенной рукой, вытащил из-за пазухи сжатый кулак и обхватил древко локтем. Резко застучали бубны. Стержень рванулся вверх и шаман в последний миг перед тем, как его выдернуло на поверхность земли, успел увидеть налитый нездешней, предвечной злобой взгляд, направленный не на него. Застывая от вещего ужаса, он посмотрел вверх и там, в горловине колодца привиделось ему лицо князя, озаренное теплым светом костра. Торза потянул за древко копья и выдернул его, не отрывая глаз от липкого взгляда черного монстра.

В каждой ночи есть глухое время, когда засыпает все. Это время без времени, потому что некому следить за ним и некому считать толчки крови в жилах на запястьях. Птицы, спрятав головы под крыло, замирают, впадая не в сон — в смерть. Звери, только что чутко водящие носом по запахам, застывают меховыми комками, и даже ветер не шевелит неподвижную шерсть. Стоят травы, каждая травина так, как застало ее исчезнувшее время, какая наискось, какая вытянувшись прямо. Звезды замирают, и свет их, протянутый к земле, можно тронуть пальцем и сломать, рассыпая стеклянную нитку на тысячи бледных иголок. Но некому трогать, спят даже людские сны в неподвижных сердцах.

Тысячи тысяч лет существует глухое безвременье ночи, и никто не может попасть в него и оглядеться внутри. Лишь делает время шаг в пустоту, как будто бы тотчас раздается следующий удар сердца и следующий выдох колышет грудь. Будто и не было черного пустого колодца в чужую бесконечность. А следующий шаг времени раздается уже по другую сторону пустоты. Которая тихо лежит и ждет следующей ночи.

Только редкие знают о пустоте и о том, что дыра есть и через нее, в мир трав и светлой воды, мир, где мужчина теряет голову от запаха женщины, а женщина, ненавидя его за муки рождения, вновь идет в кольцо рук, через дыру могут прийти чудовища. Иные, не познаваемые ни разумом, ни сердцем. И приходят.

Редкие знают об этом. Странно рожденные или отмеченные течением жизни, они знают и стерегут. Оберегают. Или идут туда, по великой нужде, когда нет других решений.

На залитой светом ущербной луны вытоптанной площадке лежал старик, свернувшись и сунув в изодранную рубаху крепко сжатый кулак. Одна нога его была подтянута к животу, а рваный сапог на другой пригвоздило к земле тяжелое длинное копье, которое держал сидящий над стариком мужчина в богатом кафтане и панцире из бляшек черного железа. Из-под разорванного сапога натекла лужица черной крови и застыла. А поодаль, на равных расстояниях друг от друга стояли три младших ши, каждый с воздетым над головой бубном.

Время сделало шаг, освободившись от сна безвременья, и три бубна стукнули разом. Пошевелился князь и, встав, бережно выдернул копье, отбросил. Упав на лежащий щит, копье отозвалось медным постуком, затихающим в шелесте бубнов. Торза склонился над Патаххой и помог ему сесть. Тот застонал.

Замер в ночи медный звон от упавшего копья. Патахха раскрыл глаза, двинул раненой ногой. Лужица, сверкая белым бликом по черной поверхности, ширилась, растекаясь по земле темными щупальцами. Небесный шаман завозил ногой, размазывая зловещие очертания. И хрипло рассмеялся, отнимая от живота кулак.

— Ты счастлив, князь.

Он раскрыл руку, показывая пустую ладонь, с которой слетали еле заметные огоньки, выстраиваясь в воздухе в знакомый каждому Зубу Дракона рисунок. Торза вздохнул, от легкого движения воздуха огоньки покачнулись и растворились.

Торза поклонился сидящему на земле Патаххе.

— Ты силен и мудр, небесный ши племени.

— Я так силен, что не смогу встать без твоей помощи. Младшие ши приготовят питье, помоги мне, князь.

— Прости меня за рану, небесный Патахха. Ты исчезал и появлялся, а потом не было видно твоей ноги и я…

— Ты все сделал верно, воин. И твое копье стучало о щит, когда это было нужно. Мудрец…

— Не мудрец. Ты прав — воин.

Торза вел припадающего на раненую ногу старика к палатке, а младшие ши тенями мелькали по гладкой земле, на которой недавно танцевал и бился в сражении с невидимым их учитель. Подбрасывали веток в костер, несли котелок с родниковой водой, укладывали на столбики спицы с кусками жертвенного барана.

Патахха шел, держась за большого сильного Торзу, как слабый ребенок держится за подол матери. И жалея великого воина, решил, — говорить о том, что сулит ему взгляд черного мира, не будет. Пусть время движется само и приносит то, что захочет. А старый Патахха, всю жизнь ходящий по твердой земле так, будто она тонкий лед, отделяющий его от бездны, продолжит заботиться о тех, с кем связала его судьба. И о князе позаботится тоже.