Ахатте снилось, что у нее пять сестер, пять одинаковых, смуглых Ахатт, сидят кружком на рыжей летней траве под жарким солнцем, начищенным, как медная бляха, и поют, улыбаясь, протяжные степные песни. В центре стоит на прямых белых жердинах, вкопанных в сухую землю, станок и в нем цветной паутиной натянуты толстые шерстяные нити. Коричневые, крашеные в отваре листа ольхи, желтые, вымоченные в цветах степной пижмы, зеленые, три седьмицы полощенные в анисовой воде, красные — от сока рябиновых ягод. И девушки, мелькая смуглыми руками, с рукавами, заколотыми у самых плеч, протягивают через паутину костяные челноки с нитью синей, как море в летний полдень. Ахатта тоже поет, смеется вместе со всеми, и медлит совершить очередной нырок челноком, заглядываясь на свои отражения. Вот Ахатта напротив опустила голову, чтоб откусить белыми зубами нитку и волосы свесились тяжелой черной волной, почти вплетаясь в узор. И так красиво широкоскулое лицо с узким, как острие копья, подбородком, что у настоящей Ахатты заходится сердце от восхищения. Вот Ахатта по левую руку замолкает, закончив грустную песню и, подталкивая горячим локтем, вдруг ведет смешливый речитатив, которым дразнят парней девушки-степнячки. Горячо блестит глаз, похожий на черный глаз молодой кобылицы, с такими же длинными загнутыми ресницами, смешно морщится тонкий с горбинкой нос. А Ахатта одесную, продев свой челнок, оставляет его в нитях и вдруг, вскочив, поднимает руками густые волосы, кружится, притоптывая, наступает, будто на смущенного парня, поддразнивая словами песни. И, уворачиваясь, приседает, раздувая широкий подол, под которым мелькают круглые сильные колени.

Ахатта смеется, следя за воображаемым ухажером. Мерно мелькает белый челнок, вместо лучей паутины ложится перед глазами яркое цветное полотно шестиугольного ковра, что ткется не с середины, а странно — с краев. Так что девушкам приходится вставать и тянуться к незатканному сердцу узора.

Это ковер нам с Исмой, думает она, и торопится сделать как можно больше, улыбаясь сестрам. Это важный ковер, особенный, его нельзя соткать в жизни, вот и приходится по ночам, во сне. Но как же хорошо тут, под звонким небом, на воле. Воздух такой, будто напели его жаворонки. Это ковер… думает она и вдруг хмурится, будто набежавшая на солнце тучка прячет яркие краски, это ковер… чтоб закрыть стену. С черной трещиной в ней.

А я красивая, думает она, снова улыбаясь и разглядывая одинаковых женщин, стройных, сильных и быстрых, готовых вскочить и прыснуть в разные стороны, кто бегом по траве, кто взлетев на спину коню, а кто рядом, держась за хвост и крича от радости быстрого молодого бега. Красивая. Вот что видит Исма, когда смотрит на меня. Вот как я улыбаюсь и поворачиваю голову. А вот так я танцую, когда он, закинув руки, лежит после любви и просит, — спляши мне, жена Ахатта, мой степной цветок, спляши, как плясала у костра, когда украла мое сердце. Как хорошо, мне есть что подарить своему мужу, Исме Ловкому. Пусть будет у него самая красивая жена… Я…

Вот уже в середине цветного ковра осталась лишь пустота размером с детскую голову, пронизанная лучами нитей. Совсем немного времени нужно Ахатте, чтоб доткать свое счастье и подарить его Исме. Но тускнеет солнце под впрямь набежавшей на него тенью. Облако? Оборвав песню, женщины, подняв головы, смотрят вверх, лежат на ковре двенадцать рук, держат шесть костяных челноков. Шесть одинаковых лиц, из смуглых, с ярким румянцем, становятся серыми; темнеют горячие глаза. Черная тень все ниже, держась точно под солнцем, не давая ему светить на радостный узор ковра, спускается. И вот стремительно налетает черный пустынный гриф, складывая крылья изломанными углами, падает в центр ковра и клюв его раскрывается, показывая желтый бугристый язык. С криком вскакивают женщины, летят на землю белые лодочки-челноки, путая яркие нитки. Вот он…

Крикнув, Ахатта садится в постели. Дрожащими руками натягивает повыше толстое покрывало. На тыльную сторону ладони падает капля пота со лба. И вторая. Не замечая, что делает, она вытирает лицо трясущейся ладонью, промокает ее о толстый овечий мех. И затихает, осматриваясь.

В большой комнате, устланной коврами — темно. Огонь в очаге погас и там, наверху, наверное, вскоре наступит раннее утро, свет зальет морскую гладь и верхушки сосен. Когда солнце выкатится из-за левой скалы, закрывающей бухту тойров, свет придет и сюда, в пещеру. Дыры в ее потолке облицованы пластинками слюды и отражают дневное высокое солнце. Но, отражаясь, свет слабеет, потому в пещере почти весь день и большую часть ночи горит огонь в очаге и мерцают множество светильников, подвешенных на цепях. Лишь перед утром огонь доедает поленья. И в это самое глухое время, время, когда небесный шаман Патахха идет в черные дыры пустоты под нижним миром, в пещере стоит кромешная темнота.

«Исма спит. Устал. Нельзя будить». Она еще раз медленно вытирает руку, досуха, и бережно проводит кончиками пальцев по гладким черным волосам мужа. Он устает, целыми днями лазая с молодыми тойрами по скалам, уча их находить следы и скрадывать зверя, натаскивая в приемах рукопашного боя и показывая ночами, что говорят звезды о погоде и о том, куда идти, если не видно мха на деревьях и примет на скалах. Тойры сильны и неповоротливы, хвастают лишь мощью бугристых плеч: кто в одиночку свалит кривую сосну, выдирая из скал лохматые корни, кто навалясь, задавит соперника тяжелым телом. Долгие времена хватало тойрам умений силы. Но времена меняются и в скудных гористых краях маячат злобные призраки голода и болезней, потому что идущие мимо скал корабли все реже обманываются кострами тойров, не поворачивают в бухты, входы в которые закрыты подводными скалами. С тех пор, как пришли к тойрам жрецы-повелители, стала меняться их жизнь. И Исма — часть этих изменений. Но тойры неповоротливы и в медленных умах. Потому Исму в племени не любят, хотя и боятся. Несколько раз в темноте, когда возвращался в пещеру, свистел мимо виска пущенный сильной рукой камень. И дважды чуял нюхом охотника Исма приготовленные для него ловчие ямы, не попадаясь в них. С жалобами на непокорство к жрецам не шел. После нападений каждый раз устраивал поединки, на берегу, и быки-тойры шли на него по трое, наклоняя большие головы и сверкая из-под низких бровей маленькими углями глаз. А женщины тойров, маленькие и коренастые, с толстыми шеями и большой бесформенной грудью, кричали и улюлюкали, как стая ворон, подбадривая своих мужей и женихов. И всякий раз Исма, вихрем проносясь меж неуклюжих силачей, делая там подсечку, там заламывая бойцу руку, или подбивая ребром ладони под горло, побеждал. Оставался один среди лежащих, с рычанием исторгающих проклятия в небо. Поднимал пустые руки, медленно поворачиваясь, не обращая внимания на беснующихся женщин, старающихся доплюнуть до него. И усталое лицо темнело от мрачных дум.

Только в пещере, когда оставались вдвоем, светлело широкое лицо Исмы, мягко смотрели на суету жены у очага узкие глаза. Когда приходил рано, любил садиться на ковер, привалясь к приступке у большой кровати и следить, как Ахатта, наклонившись и опираясь на руки, раздувает огонь в очаге, как ощипывает скальных перепелов и напевает степную песню, помешивая кашу в котелке. Но чаще появлялся он уже ночью, когда в пещере скакал красный огонь, и Ахатта сидела над тканьем или пластала мясо, натирая солью, чтоб подвесить над огнем, а утром вынести на ветки сосен и целый день отгонять мух от извитых полосок. Или, устав, засыпала на той же приступке, положив под щеку ладонь в присохшей рыбьей чешуе. Никогда не ложилась она без мужа в постель, всегда ждала.

Пусть поспит, хорошо, что крик не разбудил его, снова подумала и бережно убрала руку от невидимой головы Исмы. Хоть и страшно…

Сидя, она решилась и взглянула на стену, по которой днем вилась черная трещина, невидимая сейчас. Если бы совсем темно, то и не понятно, куда смотреть. Вот там должен быть красный ковер, висит от самого потолка. Из-за него выбегают черные маленькие сороконожки, они там живут и Ахатта старается не трогать гнездо, потому что они ловят злых муравьев, приходящих из щелей в камне. А левее, от самой двери висит еще один, коричневый, старый, они были, когда жрецы поселили их в этой пещере. Значит — трещина между ними.

Ахатта могла и не говорить себе, где. Потому что, как все предыдущие ночи, глаза, напрягаясь, поймали еле заметное свечение в глухой черноте. Там, где трещина загибалась, с каждым днем уводя себя вниз, так что получалась на блестящей стене прочерченная ею арка, под изгибом плавало бледное пятно. Размером с детскую голову, подумала она, вспоминая свой сон. И сморгнула набежавшую от напряжения слезу. Притихла, глядя, в надежде, что чернота останется нерушимой. Но нет, чуть привыкнув, глаза снова увидели пятно. Похоже на огромный глаз, подумала она и опустилась на подушку-валик, стараясь шевелиться тихо-тихо. Мутный глаз, нехороший. И он смотрит.

По приказу жреца и просьбе Исмы женщины тойров ткут для них ковер, чтоб прикрыть трещину. Жрец еще раз приходил в пещеру, сидел на скамье, вольготно расставив толстые ноги в плетеных сандалиях, открывающих багровые ногти. Жрецы одевались не так, как народ тойров, и были совсем не похожи на быковатых, неуклюжих мужчин племени. Колени жреца отблескивали в разрезах белого сборчатого покрывала, засаленного по вороту и подолу. А низкий вырез доходил до широкого золоченого пояса, так что всегда была видна безволосая крупная грудь с татуировкой, ломаные линии которой походили на паука, бегущего сразу во все стороны. И на спине паука — серое мутное пятно, будто дырка с клубящимся в ней туманом. Каждый раз, когда кто-то из жрецов проходил близко, Ахатта старалась не смотреть на распахивающийся вырез. А женщины тойров толпились, оспаривая друг у друга честь быть отмеченной прикосновением холеной руки жреца к ямочке на горле и к правой груди.

Жрец-Пастух, войдя, кивнул Исме на его приветственный жест и посмотрел на Ахатту, ожидая, когда она подойдет, подставляя горло и грудь. Но Ахатта, поклонившись, схватила котелок и, присев у дальней стены, стала драить его блестящие бока, набирая в горсть толченую слюду. Тогда жрец сел на скамью и, уже не обращая внимания на Ахатту, окинул трещину ленивым взглядом. Похлопал себя по бедру, оглаживая рассеянно.

— Я замазывал ее глиной, мой жрец мой Пастух. Но глина не держится в камне. Позволь мне нарубить в лесу веток и поставить перед стеной, моя жена заплетет их лыком и…

— Твой разум — полразума, гость Исмаэл. Ты понял, что надо просить разрешения изменить мать-гору, но не понял, что мать-гору менять нельзя. Мы, — жрец оторвал руку от толстого бедра и погладил грудь, серый глаз на спине татуированного паука, — мы проведем обряд, и мать-гора сама скажет нам, что нужно сделать. А пока обряда нет, все должно оставаться так, как хочет мать-гора.

Он благосклонно принял из рук подошедшей Ахатты кубок с горячим хмельным питьем и, грея о бронзу руки, уставился на нее, прихлебывая. Выпив, вернул кубок хозяйке. Встал, подхватывая жезл.

— Мать-гора ничего не делает просто так. Молись богам, Исма, которые помогают тебе, чтобы знак матери-горы не был в наказание. Ты сам знаешь, за что…

Ахатта чуяла его дыхание, отдававшее запахом мертвых цветов с подгнившими стеблями. Стоя напротив, жрец ждал. Она знала, что должна, некрасиво присев, развести руки, подставляя горло для милостивого касания. И потом — грудь. Но не могла. Исма молчал.

И тогда жрец, ухмыльнувшись, пошел к выходу, сдвинув Ахатту с места, будто она — вещь.

Той ночью, лежа на груди Исмы, Ахатта шептала:

— Хочешь, побей меня, муж мой Исма, мой степной волк, мой сильный. Но я не смогла. Хочешь, я утром сама пойду к жрецам и попрошу их…

— Нет! — Исма охватил ладонями щеки жены, приподнял ее голову, — ты никогда не пойдешь к ним, поняла? Ты моя жена, моя Ахатта и подчиняешься мне. Так было и так будет. Только мое слово — закон для тебя.

— Да, — она закивала, плача от облегчения. И муж, засмеявшись, притянул ее к себе, слизывая слезы с высоких скул.

— Вот мой воин, мой храбрый охотник, плачет, как маленький степной заяц без матери. У-у-у, Ахи, у-у-у…

— Перестань. Не смейся надо мной!

— У-у-у…

— Я тебя укушу!

— Укуси. А я тебя съем.

— А я хочу ушек. Помнишь, Исма, мы ели ушки, обдирали с них лохматую шкурку?

— А Пень нашел целую поляну и объелся так, что полдня просидел в кустах…

Лежа в темноте Ахатта перебирала каждое слово из разговора, закрыв глаза, чтоб не видеть мутного, плавающего на черной стене пятна. И улыбалась, вспоминая Пня со спущенными штанами в кустах, смеющуюся Хаидэ с пучком зеленых, кисло пахнущих ушек. Исму, своего Исму, стоящего поодаль, и его взгляд, только на нее, с улыбкой.

Надо еще поспать, пока не пришел свет. Ахатта прижалась к мужу и вздохнула, когда он положил горячую руку ей на грудь. Засыпая, наказала себе — доткать ковер. Пусть, сотканный во сне, появится и будет висеть на стене, поверх крикливого и яркого ковра местных женщин. Так будет надежнее.

В сердце матери-горы, в маленькой круглой комнатке, укрытой от стылых камней кроваво-красными коврами, висевшими сплошь и лежащими на полу, сидели жрецы-повелители, шестеро — на резных табуретах, обитых шерстяной тканью. За спиной каждого в центре ковра маячил знак — черный паук с растопыренными лапами, с серым переливающимся пятном на спине. Жрец-Пастух, главный, пасущий племя, поднял руки пухлыми ладонями перед собой.

— Она помешала, найдя своего мужа, но теперь она часть общего узора.

— Часть узора, — повторили пятеро, так же поднимая белые ладони.

— Стать ее пришлась по нраву матери-горе.

— Пришлась по нраву… — красные рты над белыми ладонями изогнулись в ухмылках.

— Да, — оглядывая подручных, жрец-Пастух кивнул и тоже улыбнулся:

— Кто может устоять против столь сладко выточенного демонами тела? И боги не устоят…

— Не устоят…

— Никакие боги не устоят.

— Никакие.

— Хорошо, — он опустил ладони на колени, бугрившиеся в разрезах платья. Жрецы молча повторили его жест.

— Мы проверим ее. На сладость. А после она уйдет сражаться. Вслед за своим жеребцом.

— Проверим, проверим… — жрецы, переглядываясь, потирали колени.

— Мать-гора почти закончила труд. Скоро их жизни соединятся с ней. Ненадолго.

— Ненадолго? — в шепоте жрецов прозвучала вопросительная досада. И ответ прогремел, так, что пятеро окаменели, опустив головы и сжимая руками колени.

— Главное нам — сражение! И если ее дорога — сражаться, то нет нужды пить сладкий хмель, пока не свалитесь! Не забывайте, зачем мы тут!

Пастух встал и, повернувшись, откинул ковер, открывая выкрошенную в стене арку. Оттуда, из серого полумрака пахнуло сладким запахом увядших цветов и забродивших ягод. Жрец ступил в серый туман. Когда его шаги стихли, встал следующий, шагнул в арку.

Последний, уходя, опустил ковер, и комната осталась ждать, похожая на душную внутренность красного сердца, пропитанного сладким запахом гнили.